Миновав здание Австрийского Ллойда, он обогнул громаду Оттоманского банка, чей вид и впрямь больше напоминал готовый к бою бастион, чем заводь золотых запасов и русло денежных потоков. Радуясь, что хотя бы здесь нет вездесущих нищих, Всеслав вышел на квадратную площадь, на другом конце которой возвышался трехэтажный дом из красного кирпича, увенчанный тремя флагами.
Вздохнув с облегчением (про обратную дорогу в порт он предпочел до времени не вспоминать), Арсенин решил отметить окончание пути глотком холодной воды. Подозвав мальчишку-торговца, он протянул водоносу монету в пять курушей и принял от сорванца белую с голубеньким цветочком фаянсовую пиалу с отколотым краем, полную живительной влаги из ручья Али-бей-су.
Утолив жажду и немного освежившись, капитан уже собрался перейти площадь, когда откуда-то сбоку донесся удивленно-радостный возглас:
– Всеслав Романович! Вы ли это? Глазам своим не верю…
Обернувшись, Арсенин увидел, как от французского банка, направляясь к нему, переходит дорогу смутно знакомый мужчина лет пятидесяти, может, немного моложе. Крепко сложенный, ростом не менее двух аршин семи вершков, в щегольском светло-коричневом, в крупную клетку партикулярном платье с орденской ленточкой на лацкане пиджака.
Всмотревшись в загорелое и обветренное лицо, капитан вспомнил, где и когда ему доводилось видеть эти прищуренные в вечной усмешке карие глаза над коротким, с легкой горбинкой носом.
– Конечно же! Кочетков! Владимир Станиславович! Простите, бога ради, не признал! Эх! Голова моя ранетка! – Всеслав шутливо хлопнул себя ладонью по лбу. – Да, к слову сказать, тогда в девяностом, на Цейлоне, вы и моложе казались. Авантажный такой: с усами, с баками! А ныне, гляжу, выбрились по аглицкой моде!
– Видите ли, батенька, весь последний год мне в основном с британцами да галлами общаться приходилось. А англичанка моду эту ввела и ее сурово придерживается. Пришлось и усы, и бакенбарды того-с. Одним словом, сбрил я их, чтоб сильно не выделяться. – Собеседник Арсенина, вздохнув с преувеличенной тоской, развел руками: – Хотя, скажу честно, есть в этом свой резон, ибо растительность на лице в таком вот климате – мука почище казней египетских. Не слезы же теперь по ним лить? Ежли плакать, так и до конъюнктивита недалеко, а он мне нужен, как вам пьяный лоцман на трудном фарватере. Хотя в таком климате и рыдать затруднительно – слеза еще с ресниц не упала, а уже испарилась. Да и привык я уже бритым, словно актер, ходить… А что это мы все обо мне да обо мне? Вы-то каким судьбами здесь? Все на Доброфлоте мореманствуете? Смотрю, карьеру сделали? – Владимир Станиславович указал на капитанские шевроны Арсенина.
– Берите выше! – засмеялся Арсенин, крайне довольный произведенным на соотечественника впечатлением. – Целым пароходством владею, милейший Владимир Станиславович! Правда, все предприятие всего из одного судна состоит, но зато я един и в лице капитана, и судовладельца. Ладья моя "Одиссеем" именуется, и болтается она на пароходной стоянке, той, что ближе к Босфору будет. Царьград мы покидаем лишь послезавтра, а потому приходите вечером в гости, чайку попьем, поболтаем обо всем на свете! Вы все так же Отчизне по геодезии служите?
– По ней, родимой, с картографией повенчанной, будь она неладна! – преувеличенно тяжко вздохнул Кочетков. – Мундир вот только по такой жаре не ношу, благо статус командированного такую вольность позволяет.
– А я вот без мундира, словно без кожи, – усмехнулся Арсенин. – Привык, знаете, за столько-то лет. А про приглашение – не забудьте.
– Всенепременно буду! – церемонно поклонился Владимир Станиславович и тут же озорно подмигнул Арсенину. – Тем более у меня в нумере бутылка французского коньяку завалялась. Маленькая, всего-то в четверть будет. Оно, конечно, не шустовский нектар, но для… чаю очень к месту придется. Метко сказано, что на чужбине и мытарь за родню идет, а уж встреча с вами, Всеслав Романович, приятнейший для меня подарок! Только б с той четверти да на радостях не загулять нам да не пойти к вратам Царьграда щит приколачивать, а то этак и до войны недалеко… Обратили внимание, сколько немцев в Стамбуле? Привечает их нынешняя власть.
Кочетков недовольно дернул щекой и о чем-то задумался. Мгновением позже он, стряхнув мимолетное оцепенение, склонил голову в коротком поклоне.
– А сейчас разрешите откланяться. Вы так стремительно и целенаправленно неслись по улице под всеми парами, что не составляет труда догадаться о вашей занятости. Эдуарду Рудольфовичу привет!
– Передам обязательно! – Арсенин пожал протянутую ему на прощание руку и на секунду задумался. – А что, барон фон Штейгер все еще в главных агентах ходит? Поговаривали ведь, что его еще по лету на пенсион проводить собирались?
– Здесь он, здесь, – доверительно кивнул Кочетков. – Этот могучий старик всей нашей империи подобен, непоколебим и неистребим. Не смею вас больше задерживать, а вечером крепите ванты и шкоты – обязательно в гости нагряну!
Как и было обещано, Кочетков навестил кают-компанию "Одиссея", произведя на господ офицеров самое благоприятное впечатление. Весь вечер он озорно и весело шутил, долго и со знанием дела обсуждал с механиком Никитой Степановичем достоинства и недостатки новых котлов Беллино-Фендерих, умудряясь в то же время дискутировать с доктором Карпухиным и штурманом Силантьевым о культуре Индии и причинах восстания сипаев. К слову сказать, принесенная Кочетковым бутыль с коньяком так и осталась едва початой, потому как чрезмерное винопитие во время похода на борту "Одиссея", мягко говоря, не поощрялось. Так что щит к воротам Царьграда так и остался не прибитым. До следующего раза.
За веселым и познавательным общением время пролетело незаметно, и только когда Силантьев, собираясь на вахту, стал прощаться, собрание в кают-компании заметило, что четыре часа пролетели незаметно. Следом за Силантьевым распрощался и Кочетков. Позвав вестового, он попросил разлить коньяк по бокалам, после чего, завершая встречу, гость произнес длинный и красивый, слегка вычурный, но от этого не менее приятный тост.
Уже стоя напротив сходней, Арсенин несколько озадаченно взглянул на Кочеткова и спросил:
– Владимир Станиславович! Простите, бога ради, ежели не в свое дело лезу, но ни днем, ни нынче вы так и не обмолвились, каким ветром вас в сии палестины занесло, упомянули, что вам пароход еще дней десять ждать, и только.
– Господь с вами, Всеслав Романович! Какие могут быть обиды? Никаких, ровно как и тайн. – Передумав спускаться, Кочетков повернулся к капитану: – Служба меня сюда занесла, по ее делам и далее направляюсь. А через десять дней, если беды какой не случится, Константинополь навестит "Espadarte", пароход португальский. Вот на нем я в Лоренсу-Маркиш проследую, если ранее от жары и скуки ноги не протяну.
– А зачем вам столько времени терять? – обрадовался возможности оказать любезность Арсенин. – Чем с инородцами два месяца по волнам болтаться, не лучше ли делать это с земляками? Если вы не против нашего общества, могу предложить вам вторую койку в своей каюте и стол в кают-компании.
– Спасибо за предложение, – пытаясь разгадать, есть ли в неожиданном предложении подвох, чуть настороженно прищурился Кочетков. – Только одного не пойму: вы, конечно, капитан и сам себе голова, но вот так, ни с того ни с сего, ради случайного знакомца отправлять свое судно за тридевять земель? Позвольте полюбопытствовать, с какой это корысти?
– Да нет же, нет! – рассмеялся Арсенин. – Нет никакой корысти. Точнее, корысть присутствует, но к вам никакого отношения не имеет. У меня фрахт до Дурбана, а в Лоренсу-Маркиш мы так и так заходить будем, бункероваться да свежую воду в анкера брать. Так почему бы мне не помочь хорошему человеку? Тем более такому приятному и интересному собеседнику.
– Если так, то вы, Всеслав Романович, меня премного обяжете. – В порыве благодарности геодезист крепко пожал Арсенину руку. – Предложение ваше для меня как нельзя кстати, ибо никто еще не опроверг романского измышления – tempori parce! Только теперь я даже не знаю, что более для вас обидно – что в корыстолюбии вас заподозрил или же что в недостатке прагматизма уличил.
– За такие подозрения я б и на мытаря не обиделся, а на вас и подавно, – вновь улыбнулся Арсенин. – Вы сейчас портье записочку черкните, а я вестового в гостиницу за вашими вещами отправлю. Незачем вам по ночному Стамбулу ноги бить да местных разбойников в искушение вводить. Пока матрос до гостиницы добираться будет – прошу в мою, а теперь и вашу, каюту.
Перешагнув через комингс капитанских апартаментов, Кочетков бегло, но в то же время внимательно осмотрел помещение, а затем, подойдя к книжной полке, взял с нее один том.
– Вы, смотрю, тоже Киплинга почитываете? И как он вам?
– Изрядный, по моему мнению, писатель. – Арсенин расстегнул китель и присел на край койки. – Да и поэт отменный. Жаль только, на язык родных осин пока не перевели, приходится на его родном языке читать. Судя по вашему "тоже", вы и сами весьма его цените?
– Ваша правда, ценю, – неторопливо перелистнул страницы Кочетков. – Особенно мне у него "Mowgli’s Brothers" нравятся. Он… один приятель, ведая о моем увлечении сим писателем, то ли за внешнее, то ли за внутреннее сходство меня как-то Акелой окрестил…
Арсенин, привстав с койки, принял позу древнегреческого декламатора, и, демонстрируя отличную память, процитировал:
– Закон Джунглей суров: промахнулся – уходи! Дело ведь не в том, что Стая осталась без добычи, в конце концов, в джунглях полно живности, дело в том, что Вожак не может ошибиться. Никогда, ни разу!
– Вижу, вижу, читали, – хитро прищурившись, сдержанно поаплодировал Кочетков. – Значит, одна тема для бесед в дороге уже имеется, что радует. Но я, в отличие от книжного волка, не промахиваюсь. Ни в прямом, ни в фигуральном смысле. И когда я на тропе, никакой Шерхан помешать не сможет…
Арсенин взглянул на спутника и даже сквозь сумрак каюты сумел рассмотреть, насколько тот похож на волка – огромного серого вожака, уверенно ведущего стаю сквозь лес, который чутко вдыхает воздух и знает обо всем, что творится окрест. Не боится никого и ничего и сливается с ночной тьмой так, что лишь желтые его глаза сияют во тьме.
– Послушайте, Всеслав Романович, а ведь, пожалуй, не переведут у нас Киплинга! – с деланым сожалением вздохнул Кочетков. – Непременно цензоры фразу про "промахнулся – уходи" вычеркнут. Скажут – что за фривольные намеки на внутреннюю политику Российского Правительства?
– А вы, Владимир Станиславович, вольнодумец, однако! – притворно ужаснулся капитан.
– Берите выше, Всеслав Романович – чистый карбонарий…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Урал, 1871–1894
На пути к Тихому океану Россия, воздвигая силами первопроходцев заставы и крепости, создала не просто подвластные царевой деснице области, а целые государства. Потому как Уральскую горнозаводскую империю, раскинувшуюся по обе стороны Каменного пояса, вряд ли кто бы осмелился назвать по-иному.
На Урале все отличалось от Центральной России. Здесь царил не губернатор, а Главный Начальник горных заводов хребта Уральского; здесь не знали полиции, а закон олицетворяли офицеры Корпуса горных инженеров, носившие зеленые мундиры и величавшиеся непривычными русскому слуху чудными званиями. А венцом справедливости являлся один лишь суд – военно-полевой. Он часто и беспощадно карал и изредка миловал.
Этот порядок, как и сам Урал, казался незыблемым, но во второй половине века девятнадцатого реформы, словно землетрясение, поколебали основу веками налаженного горнозаводского быта. Заводы и рудники из казны перешли в частные руки, знаменитые изумрудные россыпи отдали на откуп частным владельцам. Одна за другой гасли доменные печи предприятий, усилились гонения на староверов, а "черный" люд, оставшись без работы, подался за скорым счастьем в золотую долину близ Миасса, в самоцветные угодья Ильменя, поблескивающие алмазами берега Полуденной и в платиновые разработки на Орулихе…
Наступили смутные времена. Ушла военная администрация. Горные инженеры, переведясь в гражданское ведомство, сменили военные мундиры на черное цивильное платье. А на фоне смуты и безвластья маячил призрак легкой наживы, манящий тысячи бывших работных людей в горные ущелья и бескрайние снежные просторы.
Государство, нуждающееся в золоте, лишь поощряло начинающуюся эпидемию "золотой лихорадки". Уже в 1870 году любой и каждый, кто удосужился купить лицензию, мог мыть драгоценный металл без всяких оговорок, а в семьдесят седьмом правительство и вовсе передало всю золотодобычу в частные руки.
Одними из бесконечной вереницы искателей счастья, сгинувшими где-то в лесах за Нижним Тагилом, были родители Леши Пелевина. Шестилетний мальчонка их почти не помнил – в памяти остались лишь ласковый материнский голос да смеющийся отец, положивший перед восторженным сыном крохотного серого щенка: "Будет тебе, Алешка, другом, пока мы по делам упалимся!"
Больше он их не видел. Родители уехали на промысел и пропали, не оставив ни малейшего намека о своей судьбе. Для Урала, где любой старатель знал, что упокоиться под крестом – удача, и немалая, подобная история была знакомой и привычной.
Зато Леша хорошо помнил, что произошло потом. Как спустя какое-то время после ухода родителей в их доме собрались чужие люди: они часто кивали на Алексея и невнятно толковали о его судьбе. Как он сам, перепугавшись от непонимания происходящего, забился в угол и крепко обнял серого друга по кличке Бирюш – единственное существо, нуждавшееся в тот момент в сочувствии больше его самого.
А потом в сенях гулко грохнула дверь, все разговоры враз умолкли, а дверной проем заслонил человек, показавшийся Леше огромным, словно гора. Нежданный гость какое-то время смотрел на мальчика сверху вниз, а потом присел, и сорванец смог рассмотреть визитера: крепкого, неопределенного возраста мужчину с густой темной бородой, косматыми бровями и зелеными шальными глазами.
– Ты, малой, меня не бойся, – негромко, но внушительно бросил незнакомец. – Брат я мамке твоей. Меня дедом Колываном зовут, будешь со мной жить?
– Без Бирюши не пойду никуда… – тихо, но непреклонно буркнул Леша.
– Верно, – кивнул дед Колыван. – Друга бросать – последнее дело.
Мужчина протянул руку и погладил щенка. Тот радостно взвизгнул и ласково лизнул ладонь гостя. Моментальное единение человека и собаки наполнило Лешину душу безграничным доверием к родственнику, и он, более не задумываясь над странностями бытия, встал и начал собираться в дорогу.
Впоследствии он никогда не жалел о решении пойти за дедом Колываном. А последующие двадцать лет неразрывно связали двух столь непохожих, но безгранично близких друг другу людей.
Дед – если можно назвать дедом мужчину, разменявшего пятый десяток – был человеком странным и, наверное, даже удивительным.
О своем прошлом он почти не рассказывал. Всегда мрачноватый, суровый и немногословный, он ведал обо всем, что было и есть на Урале. Знал и об охоте, и о старательском деле, и об обычаях и законах; хаживал по Уралу – от вогульских стойбищ вверх по Оби до киргизских степей за Оренбургом, от села Абатского на Тобольском тракте до самого Соликамска. На равных говорил и с начальством, и с голытьбой, и с каторжанами. Святое писание помнил так, что священники его сторонились, в доме держал великое множество книг на разные темы. Жил охотой и рудным промыслом, а в доме – маленькой заимке близ села Никито-Ивдельское, только зимовал, да и то не всегда. Деньги у старика водились: однажды Леша видел, как дед Колыван расплатился за новое ружье старинным тяжелым золотым червонцем.
Пока Леша не вошел в возраст, дед оставлял его на заимке под присмотром древнего старика-мансийца, верного Колывану, словно раскольник – двоеперстию. Однако едва мальчишке минуло восемь лет, дед стал брать его с собой в путешествия. Поначалу ходили недалеко, но с годами обошли весь Урал. Видали и долины горных рек, ведущих в Пермскую землю, и бесконечные заснеженные леса на севере, и шумный Екатеринбург, а после и юг, где отступали прочь леса и начинались бескрайние, дикие башкирские степи.
Урал не зря называли краем странным и удивительным. Он словно являлся границей всего: русских земель, обитаемого мира, христианского бога. Здесь заканчивались сказки о сером волке и Иване-дураке и начинались легенды о мастерах-камнерезах и подземном змее – полозе. В этих краях богатством считали не горсти отчеканенных монет с ликом правителя на орле, а россыпи самоцветных камней и струящийся сквозь пальцы золотой песок. Эти места меняли саму людскую суть: пришедшие сюда люди либо принимали суровые первобытные законы, либо растворялись в просторах лесов и гор без следа. Разделяя пространство, эта граница отделяла и исконные русские ценности – землю и волю, от ценностей уральских – мастерства и терпения.
Очень быстро Леша усвоил первый урок деда Колывана – люди уважают тех, кто помощи не просит, но сам всегда может ее оказать. Фарт вообще считался на Урале ресурсом более важным, чем золото.
Многоснежные зимы старик и юноша просиживали на далекой ивдельской заимке, глядя, как переливается в небе, словно дивная восточная ткань, северное сияние. Коротая долгие вечера, дед Колыван рассказывал Леше о том, как велик мир за пределами Урала: о том, что он видел за прожитые годы, что слышал от умных людей и прочел в книгах. Школы Пелевин не знал, грамоту выучил по Новому Завету, арифметику – пересчитывая патроны, а остальные науки пришли к нему с рассказами Колывана о повадках зверья, о том, как ориентироваться по положению звезд на небе, и о том, по каким признакам искать в земле железо, медь или золото.
– Только надобно ли тебе это? – рассудительно произнес дед, поглаживая Бирюша, вымахавшего в трехпудового желтоглазого, похожего на крупного волка, пса. – Золотом человек не счастлив, а болен. Взять хотя бы Сюткина Никифора – отрыл он в сорок втором годе на Царево-Александровском прииске, что возле Миасса, золотой самородок больше чем в два пуда весом. Смотрителя прииска тогда орденом Святого Станислава пожаловали, управляющего промыслом – премией в размере годового жалованья. Сюткину же сообразно Своду Законов выплатили награду больше чем в тыщу целковых, да еще и вольной пожаловали. Ему б тот капитал к делу пристроить, а он пошел себе в разнос, запил, закуролесил, порот был прилюдно… Когда видал его последний раз, он пьянющий по улицам шлялся да что-то про дорогу в облака распевал. Помер молодым – вот и все его счастье. А возьми Якова Коковина. Мастер из наипервейших, столица его уважала, а как попал ему в руки тот изумруд, что по весу "фунтовым" прозвали, – и кончился человек, лишь только богатства коснулся. В тюремной камере руки на себя наложил, а изумруд сгинул неведомо куда…
Иногда они ходили на лыжах к вогульским стойбищам – менять меха на порох и на капканы. Насмотревшись на их жизненный уклад, в рассказы Колывана, что манси некогда славились как могучие воины, наводившие ужас на русских поселенцев, Леша уже почти не верил, но старику не перечил. Несколько раз останавливались ночевать в вогульских чумах, где правая сторона жилища – мужская, левая – женская. Спали на лежаке из еловых веток, укрывшись оленьими шкурами и греясь от чувала, стоящего на женской половине.