– Ничего. Все в порядке! Действительно, все не так страшно, – со злостью выплюнул Лешек, – Лытка, я мерзок сам себе!
– Да пойми ты, так и надо! Мы должны чувствовать свою ничтожность, каждую минуту должны чувствовать, как мы низки, чтобы благодарить Бога за любовь к нам. В своей гордыни мы забываем, как бренно наше тело, как мы зависим от него, а Бог – он знает об этом, но все равно любит нас! Неужели ты не благодарен ему за это?
– Нет, – бросил Лешек.
– Ты поймешь, ты рано или поздно поймешь…
– Надеюсь, что не пойму.
Лешек никогда бы не признался никому, что к его страху перед Дамианом добавился страх перед наказанием. И теперь, говоря с Лыткой, он всегда осматривался по сторонам – нет ли рядом того, кто побежит докладывать о его греховных речах иеромонахам.
Как-то вечером, когда Лытка пошел помолиться перед образом, в церковь, к Лешеку подсел послушник Илларион, из певчих. Ему было лет двадцать, ростом он не вышел, телосложение имел хлипкое и мучился угрями на лице и груди, которые время от времени становились гноящимися чирьями. Лешек смотрел на его лицо, и понимал, что брезгливость, наверное, не то чувство, которое следовало бы испытывать: в этих отвратительных условиях, не умываясь неделями… Что еще можно ожидать? Он непроизвольно составил в голове рецепт для настоя, который бы излечил несчастного за пару недель, и с горечью подумал, что тут никто не позволит ему собирать травы, даже летом. Илларион сел на Лыткину кровать и шепотом, чтобы никто его не услышал, спросил:
– Послушай, ты жил в миру… А женщин ты часто видел?
– Каждый день, – ответил Лешек, – я жил со старушкой, которая заботилась обо мне, вела дом, и…
– Нет, я про молодых женщин.
– Ну конечно видел, – отмахнулся Лешек.
– И… какие они… расскажи, а?
Щеки послушника горели, он опускал глаза, и прятал в редких усах странную, глупую улыбку.
Лешеку почему-то стало противно, и в то же время жалко его. Он вспомнил, как удивлялся при виде большого количества женщин на торге, как женщины восхищали его – ведь он не утратил этой способности и через много лет.
– Послушай, может тебе стоит поселиться в какой-нибудь деревне, жениться, завести детей? – спросил он послушника.
– Не-а, – ответил тот, – там же работать придется, а здесь что? Сыт, одет, обут, молись да пой на службах. Может, меня в монахи постригут.
– Тогда, пожалуй, тебе про женщин слушать и не стоит, – хмыкнул Лешек.
– Ну пожалуйста, расскажи, а? Любопытно же…
– Правда, расскажи! – подскочил сзади еще один послушник, совсем мальчик, с веселыми, горящими глазами, – я видел женщин в прошлом году, меня посылали помогать отцу Варсофонию в Богородицкий храм. Но только издали, меня Варсофоний не пустил близко посмотреть. И еще мы из приюта бегали на них смотреть, но там вообще ничего не видно было.
Услышав его звонкий голос, к кровати Лешека потянулись и другие послушники, и окружили его со всех сторон. Глаза у них были масляные, бегающие, они смущались и бросали друг на друга быстрые взгляды. Лешек растерялся, но тут из угла спальни раздался голос сорокалетнего Миссаила, которого, наверно, специально поселили в спальню к молодым – иногда осаживать их молодецкий пыл. Послушники, которые никогда не станут монахами, жили в другой спальне.
– А вот я завтра отцу Благочинному расскажу, – проворчал он, – про женщин им захотелось. К постригу надо готовиться, а не о блуде думать. Или хотите как я, всю жизнь на скотном дворе провести?
– Заткнись, Миска! Только попробуй кому-нибудь рассказать! – рявкнул на него здоровенный послушник, Лешек еще не знал их всех по именам.
– Ты-то чего испугался? Ты ж розги любишь! – расхохотался Илларион.
– Я розги люблю, а не плети. И потом, про баб послушать охота! Не блудить, так хоть повоображать немножко.
Лешек смотрел на них с ужасом, и озорная, нехорошая мысль не давала ему покоя: что если спеть им сейчас песню из тех, что он пел поселянам на Ярилин день? Что с ними со всеми после этого будет? Да у них при слове "женщина" начинают течь слюни!
– Я ничего вам рассказывать не стану, – покачал он головой.
– Тебе жалко, что ли? Сам, небось, баб жарил, когда хотел! – презрительно изогнул рот Илларион.
У Лешека передернулись плечи. Он творил любовь… Он был богом, ярым богом весны и плодородия. Только они никогда не поймут, что любовь – это красиво, и чисто, и вовсе не зазорно. Они краснеют, в их глазах стыд, на мокрых губах – сладострастные улыбки, у них дрожат руки, и страх заставляет их коситься в угол, где лежит Миссаил, обещающий донести на них Благочинному. Они омерзительны самим себе, и, наверное, их чувства иначе, чем похотью, не назовешь.
Лешек лег на кровать и уткнулся лицом в подушку. Его тошнило.
– Рассказывай, а то я завтра Благочинному донесу, что ты смеялся над Симеоном-столпником, – кто-то подтолкнул его в бок.
Лешек стиснул зубы – донесут, запросто донесут! А потом с теми же сладострастными, плотоядными улыбками станут смотреть, как его секут. Может и вправду, спеть им песню о любви? Чтобы они поняли, что это такое? Так ведь не поймут же!
Он рывком поднялся и сел, оглядывая послушников, разинувших рты, исподлобья.
– Ну, слушайте, – прошипел он.
И спел песню про Лелю. Ту самую, что сочинил, когда впервые ее увидел. О прекрасном белом цветке. Он пел негромко, но в спальне все неожиданно смолкли, и смотрели на него во все глаза, и ловили каждое слово, даже Миссаил сел на кровати.
И когда он замолк, в другом углу вдруг раздались рыдания – плакал молоденький послушник, который из приюта бегал смотреть на женщин в Богородицкий храм.
– Ты чего? – спросил его Илларион, – Чего ревешь-то?
– Червяк я, мерзкий червяк! – всхлипнул парень, – все у меня не как у людей! Вон, красота-то какая бывает! А я все о блуде думаю… Я даже когда на Богородицу смотрю, и то о блуде думаю!
– Да ладно врать-то, – хмыкнул кто-то, – Богородица – она ж непорочная дева, она бы с тобой никогда не легла…
– Откуда ты знаешь? – вскинулся парень, – может, и пожалела б меня! Богородица, она добрая, я ей все время молюсь. Вот просил у нее, чтобы отец Варсофоний меня с собой взял в ее храм, и он меня взял! И еще просил, чтобы у меня живот болеть перестал… ну, в общем, она мне всегда помогает.
Лытка вернулся незаметно, услышав только последние несколько фраз, перекрестился и сел на свою кровать.
– Ты не слушай их, – сказал он Лешеку, – это они от глупости своей говорят.
– Я заметил, что не от ума, – фыркнул Лешек.
– Ты не понимаешь… Усмирить плоть – это трудно, не всякий может.
Однажды после литургии Паисий ненадолго задержал Лешека в церкви, и тот вышел во двор позже остальных минут на десять. Тонкий подрясник продувался насквозь, и шерстяной плащ не сильно спасал от холода, поэтому к дому послушников Лешек скорей бежал, чем шел. Дорога от зимней церкви была прямая, и он с удивлением увидел, что с десяток послушников не заходят в трапезную, а толпятся неподалеку от входа, и из-за их спин далеко разносится тонкий, срывающийся голос, преисполненный ужаса:
– Господи, прости меня! Господи, прости и помоги! Грешен, Господи, грешен, помилуй меня!
Лешек не успел подойти ближе, чтобы понять, в чем дело, как вместо мольбы над двором раздались страшные крики, срывающиеся на визг, такие громкие, что он не сразу смог разобрать за ними низкий свист плетей.
Двое монахов хлестали лежащего на снегу обнаженного юношу, того самого молодого послушника, который все время молился Богородице, а третий время от времени плескал на его тело ледяную воду из ведра. Лешек отшатнулся, и первым его желанием было закрыть глаза и зажать руками уши. Потом он подумал, что монахов надо остановить, что в своей жестокости они заходят слишком далеко, но страх схватил его за горло – он с легкостью представил себя на месте несчастного, и застонал от бессилия, гнева и собственной трусости. Лешек отступил на шаг, но наткнулся спиной на чьи-то твердые руки: Лытка.
– Стой, – кивнул тот ему.
Юноша извивался и катался по снегу, стараясь увернуться от хлестких ударов плетьми, и снег под ним окрасился его кровью; его лицо, искаженное болью и криком, было залито слезами, и визгливые вопли мешались с храпящими всхлипами, и хрипом, и попытками выговорить слова о пощаде. Его выпученные глаза с покрасневшими белками метались по сторонам, как у испуганной лошади.
Лешек почувствовал, что сам сейчас закричит и упадет на снег, он попытался оттолкнуть Лытку, но тот крепче сжал его плечи руками.
– За что, Лытка, за что? – прошептал Лешек, – Что он такого совершил? Это же… Это…
– Это за грех рукоблудия, – спокойно и буднично ответил Лытка: ни жалости, ни осуждения не прозвучало в его голосе.
Лешек рванулся из его рук: отвращение, страх, жалость, бешенство – он был не в силах справиться с собой, его душила безысходность. И когда Лытка попытался его удержать, он с силой толкнул его руками в грудь и побежал, спотыкаясь, к крыльцу.
Здесь негде побыть одному, здесь негде спрятаться, и спальня послушников предназначена для сна и молитвы, а не для размышлений и уединения. Лешеку все равно некуда было бежать, единственное место – его собственная кровать, жесткая, холодная, с соломенным матрасом и тонким колючим одеялом, одна из двадцати таких же точно, под большим деревянным распятием. Он зарылся лицом в жидкую подушку и зарычал, зажимая себе рот и уши: из подушки полезли острые перья, и кололи губы и щеки. Крики за окнами прекратились, и перешли в стоны и причитания, смолк свист плетей, но Лешеку казалось, что он слышит их до сих пор, и они надрывали ему сердце.
Послушники направились в трапезную – по коридору протопало множество ног. Лешек подумал, что не сможет есть, и не пошевелился, когда Лытка зашел в спальню и присел на соседнюю кровать.
– Ты обедать-то пойдешь? – спросил он мирно.
– Нет, – ответил Лешек.
– Послушай, ты относишься к этому слишком… слишком серьезно.
– Да.
– Лешек, послушай… он совершил большой грех, с таким грехом он не сможет войти в Царствие Небесное. Так пусть лучше он искупит его здесь, на земле, и предстанет перед господом, очистившись от скверны!
Лешек вскочил и посмотрел Лытке в глаза:
– Так это ты называешь очищением? Эту мерзость, это отвратительное действо – ты называешь очищением? Превратить человека в скота, в жалкого червя, заставить его ползать в корчах и визжать от боли – это очищение?
– Ты не понимаешь. Телесные муки возвышают, приближают к Богу!
– Да? Я это уже слышал, и не один раз. Но каким же чудовищем должен быть твой бог, если это – самый верный способ к нему приблизиться!
– Лешек, Бог один. Он и твой, и мой, и наш общий… И потом, разве не прелюбодеяние превращает человека в скота? Разве не уподобляется он скоту, когда беззастенчиво ублажает свою плоть, забывая, что губит этим душу? И только раскаянье, искреннее раскаянье может ему после этого помочь.
– Да? Ты хочешь сказать, что он раскаялся в содеянном сам, и сам рассказал об этом духовнику?
– Нет, конечно, – вздохнул Лытка.
– Донесли, правда? Подсмотрели в щелку и донесли! Какая мерзость, Лытка, какая это грязь! Неужели ты не видишь? Я любил женщин, Лытка. И они любили меня. Я не могу смотреть на это так же, как ты.
Лицо Лытки стало растерянным, несчастным и немного испуганным:
– Лешек, ты что… ты хочешь сказать, что ты занимался блудом?
– Блудом? – рявкнул Лешек и придвинул к нему лицо, – нет, я творил любовь! И в этом нет ничего скотского, это красиво, и нежно, и страстно! Понимаешь? И душа от этого становится чище и свободней.
– Лешек, ты должен покаяться.
– Да ну? А если я этого не сделаю, ты на меня донесешь? Чтобы завтра я катался по снегу и визжал, да? Чтобы этим я приблизился к богу и вошел в царствие небесное очищенным от скверны?
– Нет, доносить на тебя я не стану, – Лытка сжал губы, – ты должен сам, понимаешь? Лешек, я хочу тебя спасти, я хочу, чтобы для тебя открылись врата рая. И путь туда лежит через покаяние. Царствие небесное – оно для всех, мы сами, своими грехами отвергаем его!
– Мне не нужно царствие небесное, в которое надо ползти на карачках! Мне не в чем каяться, я не делал ничего дурного. Я, возможно, виноват перед кем-то, перед тобой, например, но перед твоим богом мне каяться не в чем.
– Лешек, я понимаю, это тяжело. Но через это надо пройти, пойми. Хочешь, я вместе с тобой пойду к духовнику…
– Не надо.
– Лешек, ты просто боишься, ты слаб телесно, я понимаю. Ты всегда был… таким. Но ты поймешь, рано или поздно поймешь, что другого пути нет.
– Лытка, я не боюсь. Я боюсь не того, о чем ты думаешь. Я уже не тот маленький Лешек, который плакал при виде розги. Пойми, я не хочу превращаться в червя! Да, мне не хватит сил вынести такую боль, я это знаю. Но я не боли боюсь, я боюсь потерять самоуважение.
– Да нет, ты боишься именно боли. Прости, но я хорошо тебя знаю. А духовник всегда назначает епитимию сообразно возможностям. И потом, мы скажем, что к блуду тебя принуждал колдун…
– Не смей, – оборвал его Лешек, – меня никто не принуждал. И никогда не смей говорить плохо о колдуне, слышишь? Никогда! Колдун любил меня.
– Что, и грех мужеложства на тебе? – в отчаянье прошептал Лытка.
– Да ты с ума сошел? – фыркнул Лешек, – Вы тут ненормальные все! Рукоблудие, мужеложство! Да я о мужеложстве впервые узнал только в монастыре, мне и в голову не могло придти, что такое возможно! Вы сидите здесь и гниете в своих несбыточных желаниях, и предаетесь каким-то нездоровым порокам, и ищите лазейки в писании, и подглядываете друг за другом в щелки, и пускаете слюни, когда видите чужую боль, и сами рады ложиться под плеть, будто она доставляет вам наслаждение.
Лытка смутился и потупился:
– Извини, я не хотел тебя обидеть. Просто…
– Просто под словом "любовь", если это не любовь к богу, вам мерещится порок, потому что вы больше ни о чем не думаете, только о пороке!
– Да, потому что мы боремся с пороком! Мы побеждаем свою плоть и хотим отринуть ее совсем, освободить от нее душу!
– И как? К старости вам это удается? Нет, это плоть побеждает вас. Потому что я – свободен, а вы – нет. Колдун как-то сказал мне, что во время поста, когда монахам положено думать о боге, они преимущественно думают о мясе. А мне зачем думать о мясе, если я его просто ем?
– Лешек, услаждение плоти – прямая дорога в ад. Как ты не понимаешь, я хочу спасти тебя от геенны огненной! Колдун уже горит в аду, ты хочешь встретиться с ним там?
– Колдун ждет меня за молочной рекой Смородиной, на Калиновом мосту, на самом краю зеленого светлого Вырия. Твой бог убил не всех богов на небе, и там есть кому за меня заступиться.
Лешек прикусил язык, потому что дверь в спальню распахнулась, и двое монахов втащили внутрь избитого мальчика-послушника, все еще голого, мокрого, окровавленного и плачущего.
– Которая его кровать? – спросил один из монахов у Лытки, и Лытка показал в угол спальни. Монахи сгрузили тело, кинули в изголовье скомканную одежду и ушли, отряхивая мантии и топая ногами.
Лешек закрыл лицо руками – ему невыносимо было слышать всхлипы юноши, его начинала бить дрожь от одного воспоминания о страшном наказании, но он вдруг понял, что снова, непроизвольно составляет в голове рецепт настоя, который мог бы мальчику помочь.
Он поднялся, поймав удивленный взгляд Лытки, и направился в угол спальни, где на своей кровати, поверх одеяла, сжавшись в комок, плакал послушник. Лешек провел рукой по его волосам и сказал:
– Не плачь, малыш. Сейчас, я уложу тебя как следует.
Он осторожно вытащил одеяло из-под дрожащего тела, но даже этим причинил мальчику боль, и тот заплакал еще сильней.
– Ничего, все пройдет… Сейчас.
Лешек принес ему и свое одеяло тоже, завернул его в плащ, чтобы колючая ткань не тревожила его раны, и укрыл, надеясь, что под двумя одеялами послушник все же сможет согреться.
– Лешек… – позвал Лытка, – зачем ты это делаешь?
– Вы что-то говорили о любви к ближнему… – проворчал тот, – лучше сходи к Больничному, попроси у него салфеток, мятной настойки и календулы или подорожника. Такие простые травы у него должны быть, правда? Тебе дадут.
– Лешек… Ты… – Лешек разглядел в глазах Лытки блеснувшие слезы, – ты… Господь возьмет тебя в рай только за это, я уверен.
– Я не хочу в рай, – буркнул Лешек, – пожалуйста, сходи к Больничному, а?
Лытка кивнул, и вышел – Лешеку показалось, что лицо у него счастливое и… какое-то светлое.
– Ну что ты ревешь, а? – спросил он мальчика.
– Я грязный… я мерзкий… – всхлипнул тот, и слезы побежали у него из глаз двумя узкими ручейками.
– Это неправда. Это тебе сейчас так кажется. Как тебя зовут?
– Вообще-то Ярыш, но крестили меня Иаковом.
– У тебя хорошее имя. Так чего же ты плачешь, ведь не из-за того же, что ты грязный и мерзкий, правда?
– Это Илларион, гадюка, донес… – сквозь слезы прошептал юноша, – он любит смотреть, поэтому и доносит. Гадюка, сам ведь… сам ведь по ночам… по пятницам… Больно-то как было, ужас…
Лешек погладил его лоб и скрипнул зубами. Как-то колдун сказал, что забрал бы из монастыря всех мальчиков, но кто же ему даст. Лешек тоже забрал бы отсюда всех. Ему нечем было обнадежить Ярыша, поэтому он гладил его по голове и повторял:
– Ничего, все пройдет.
Когда послушники потянулись в спальню после обеда, Лешек успел промыть раны настойками, принесенными Лыткой – пора было собираться к вечерне, зимой ее служили рано. Мальчик немного успокоился, только всхлипывал время от времени и все еще дрожал. Одним из последних в спальню вошел Илларион, и тут же пальцем показал на Ярыша.
– Видали, как его вздули сегодня? – он глупо захихикал, – эт я его сдал! Вот потеха-то была! Если кто не видел, могу рассказать!
Потеха? Лешек задохнулся от злости, кровь ударила ему в голову, он забыл и про осторожность, и про свои страхи, и, шагнув в сторону Иллариона, сгреб левой рукой узкий ворот его подрясника.
– Потеха? – прошипел он в прыщавое, дурно пахнущее лицо, в бегающие, юркие глазки, не удержался и, широко размахнувшись, ударил Иллариона кулаком в нос, выпуская из рук его воротник. Илларион навзничь повалился на ближайшую кровать, схватившись за лицо, из глаз его брызнули слезы, и почти сразу из-под ладоней закапала кровь.
– Ты! Ты! – завыл он, – и тебя сдам, понял? Расскажу, что ты в миру баб жарил, а каяться не хочешь! Понял?
Лешек отступил на шаг и закусил губу, испугавшись того, что сделал. Ведь и вправду донесет, что ему стоит? Но неожиданно рядом с ним встал Лытка и стиснул его руку в своей.
– Только попробуй, – с усмешкой сказал он Иллариону, – ты даже не представляешь, что с тобой будет, если ты это сделаешь. Всю жизнь выгребные ямы будешь чистить.
У Иллариона от удивления высохли слезы на глазах, и дрожащий подбородок замер. Лешек посмотрел на Лытку: он был совсем таким, как двенадцать лет назад – сильным и честным, восстанавливающим справедливость крепкими кулаками.