В третий раз, когда на дворе стояла уже настоящая зима, разразилась нешуточная вьюга. День сравнялся с ночью, вечер - с утром. С кровель рвались кверху белые рукава, взлетали заполошно кверху, сугробы кипели, как морская пена, над ними роились и кишели огромные снежные мухи, а посреди всего хаоса синяя метель разворачивала рулоны и трубы своих шелков, свитки своих письмен, опуская их с низко стоящих небес, и фонари бросали в нее пучки стрел, золотые копья своих лучей. В свете фонарей видели те, кто смотрел из темных окон, некое подобие сахарной головы или небольшой горки рядом со стеной; гора эта еле подвигалась против ветра. Когда метель перестала и выглянуло ясное солнце, гора подтаяла и обвалилась книзу - то снова был путник, весь мокрый от костей зонта до калош.
- Зайди куда-нибудь, обсохни и погрейся, - посоветовали ему. - А то простудишься. Еще и покормят тебя, если повезет.
- По фигу, - усмехнулся он. - Солнышко высушит, солнышко и излечит. И не голодный я вовсе.
С тем и убежал от своих доброхотов.
Катящийся камень не обрастает мохом, бродячий человек - домом. Наш герой не обзавелся ни семьей, ни крышей, ни корнями, ни якорем. Когда же ему указывали на эти обстоятельства и предлагали изменить жизнь к лучшему, отвечал своим обычным присловьем, порою слегка его раскудрявливая.
Тем не менее, находились люди, которые кормили его и укрывали от непогоды и злополучия, и становилось таких больше и больше с каждым годом.
Простой голыш, который постоянно шлифуют морские волны, может иногда сделаться не хуже иного самоцвета. Вот и наш странник - ничем не болел, почти не старел и казался едва ли не моложе себя прежнего.
Всякий идущий оставляет след на земле: он же, казалось, летел над нею. Зло к нему не прилипало, добро он принимал и творил походя. Выслушивал все жалобы - и не выдавал ровным счетом ничего, кроме своей коронной фразы: "Это всё по фигу!" и сопровождающих ее мотивов. Почему-то сие служило отменным утешением. Шли к нему и с тайной, иногда до того стыдной и неудобь сказуемой, что ему приходилось угадывать ее и проговаривать самому: тайну эту забирал он себе, и она пропадала в его душе, как жаба в бездонном колодце, а по поверхности кругами расходилось его коронное: "По фигу, фигушки, на фиг! Заводи себе новую помойку вместо пропавшей, только больше в ней не копайся, а сразу выкинь!"
- Не боишься ли ты, самозваный пророк, что попадешь в ад? - упрекали его.
- Ад мне по фигу! - отвечал он неизменно.
- Разве ты не надеешься попасть в рай? - возражали ему с ехидцей.
- Неунывающий уже имеет рай в самом себе, а что до прочего - то по фигу! - отвечал он снова. - А если мой рай во мне, то и я, смотря наоборот, нигде кроме как в нем.
Любая перелетная птица, даже та, что отстала от клина, когда-нибудь находит землю своих упований. Вот и его занесло, нежданно для него и негаданно, на ту улицу и в тот переулок, где жила его любимая. Был он ей предназначен от самого своего рождения, только не знал о том.
Вышла она на порог своей калитки, калитки в глухом заборе, вся закутанная в покрывала, ибо хотела его испытать, а, может быть, не хотела сразу убить всем цветением красоты своей. И первым, что она произнесла, нежно смеясь, было:
- Неужели и я тебе буду по фигу, упрямец?
- Нет, - покачал он головой и улыбнулся в ответ. - Все прочее, и верно, было для меня сущей трухой, потому что я, еще не отыскав, уже знал тебя.
- Знал? Что ты называешь глаголом "знать": питаться вымыслами? Собирать свидетельства моих верных? Видеть из-под накидки краешек узкой моей ступни?
- Она окрашена огнисто-рыжей хной, и каждый ноготок ее точно полумесяц; на мизинце - золотое кольцо, на щиколотке - золотая цепочка, что выдает себя дивным звоном. Ароматы твои мне знакомы; по следу благоуханий твоих шел я за тобой повсюду. Ты - великая тайна для меня, это я у тебя как на ладони, - отвечал ей странник. - Не равны мы в этом и никогда не сравняемся. Но зачем мне лезть тебе в сущность глубже, чем ты захочешь? Ведь я не насильник.
- Вовсе нет: ты добр, умен и красноречив, - сказала возлюбленная. - Переступи порог и взойди ко мне в сад.
- Я бы с радостью. Только… только разреши, я еще немного повременю тут, по эту сторону порога. Так радостно было искать тебя и желать тебя, отдаваясь на волю дождя, снега и ветра!
Рассказал это Оливер и задумался.
- Выходит, поиск лучше находки? - спросила Зенобия.
- А томление чем-то богаче исполнения желаний, - кивнул Оливер. - Тогда, когда мы обменивались историями, я был поражен вашими речами, теперь же - красотой, которую не умерили годы. Но я был шальным мальчишкой - теперь я повзрослел и знаю: никогда человек не стремится к тому, что у него перед глазами, для утоления жажды необходима влага лишь далеких колодцев. Никогда не достигнет он того, к чему стремится прямо, и возьмет лишь то, что мудро отставлено на обочину его стремлений. Так суждено ему провести эту жизнь, и это хорошо.
- Я всегда это чувствовала, - сказала на это Зенобия, - оттого и согласилась на твое пари.
- Я искала ученика, а нашла учителя, - сказала она опять.
- Вы нашли, а мой поиск только начинается, - ответил на это Оливер. - Я так же, как и мой герой, пойду по следу неких изысканных ароматов, которые чую я один. Они - это вы и в то же время не вы вовсе. То, что есть в вас от Прекрасной Возлюбленной, и то, что есть от нее в любой женщине. Эх, вот кого мне жаль - моих домодельных биттлзов: судьба им чуток захиреть. Ну, до конца, я полагаю, не пропадут - у меня ведь уже двойник появился, дублер, как у мистера Икса, славный такой парнишка, и в чем-то он меня даже сильнее. А вообще-то сожалеть о том, что оставляешь, - без пользы.
Сказав это, он поцеловал женщину и удалился, а куда - не знал никто.
Зенобия же вышла из дому на голубой и лиловый снежный простор, вдохнула синеву неба и улыбнулась в лицо солнышку. "Он прав, - подумала она, - я совсем молодая. Не еще и не снова, а вообще и всегда. И такой останусь до смерти и даже когда умру".
ЧЕТВЕРТЫЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ
Золото на голубом и голубизна, оправленная в золото, зачаровывают всех моих странников, скрыто или явно присутствуют во всех их стихах и снах. Два океана, стоящих лицом к лицу: степь в ясной желтизне своих песков и глин, в зыбких полумесяцах барханов, в тусклых звездах солончаков и блистающих звездах озер - эта степь несет на себе знак синевы, купол храма, выложенный синим, сплошными узорами затканным, нарядным изразцом; естественный купол неба, страшная в своей наготе, бездонности и прикровенности лазурь (ибо на ней ни облачка, а за ней, в глуби ее, скрыт черный космос) - эта лазурь пронзена золотым острием. Небесный глаз, око льва, Солнце - прореха и прорезь в небе, через нее, как сквозь средневековый гобелен, прикрывающий нишу соглядатая или дверцу потайного хода, некто глядит на нас.
Там, где синева куполов опрокидывается кверху, на небо ложится блик. Если прямо глядеть на солнце, стоящее в своем полуденном часе, видишь эту синь, как бы смешанную со слепящей белизной.
Там, где огонь неба падает на голубую воду, точно остров, расцветает сад. Сад зелен, остывшее солнце красно.
Золото и синь, смешавшись, дают белый свет. Свет пронзает: это Стрела и Меч.
Слияние зелени и алого дают тьму порождающего лона. Лоно поглощает: это Чаша.
Меч должен быть соединен с Чашей, чтобы родить Крест.
- Неплоха твоя история, - сказала ей Аруана. - Садись-ка, моя воительница, за тот большой стол. Как там зовут тебя, Ибиза или Зено? Глотни-ка своего любимого теоброму, авось определишься. Какао одно может насытить человека, если варить его по всем правилам, - так, кажется, говорил на этот счет Джером Клапка Джером. Авось и фантазия твоя не еще единожды взыграет.
И Аруана, и сама стрельчиха претерпели очередную метаморфозу: пожилая дама подобралась, точно борзая, лицо сделалось худощавым - щеки впали, нос загнулся чуть более. Фигуру и голову ее гостьи окутали шали и вуали довольно фантастического вида, которые перепутывались, наслаивались друг на друга, истончались, выказывая и одновременно пряча удлиненные, гладкие формы. Посреди этого буйства темнели как бы две парные темные ягоды, а вверху горели глаза да пунцовый рот манил, как орхидея, - рот, целованный верховным магом по имени Оливер.
В знаке Водолея
Имя - ДАЛАН
Время - между январем и февралем
Сакральный знак - Скала
Афродизиак - полынь
Цветок - лаванда
Наркотик - ежевика
Изречение:
"Я буду странствовать именем Бога
В обличье оленя, в обличье коня,
В обличье змея, в обличье короля".Гаэльская поэма в переложении Роберта Грейвза
Перед самим же Оливером в это время простирались пологие холмы, выцветающие под вечным солнцем долины и разломы старых гор - перекрученные, искрошившиеся, ставшие дыбом слои. Патетически обнажены были хребты, мускулы и связки этой земли, дальний кряж вздымался каменной гривой, и оттого казалось, что когда-то, еще до сотворения нашего мира, пал здесь оземь древний дракон, проломив своей тяжестью землю; шкура истлела в клочья, кости сокрушились, и печаль крови его пропитала собой скалу, проникла в источники.
Дракон был, однако, живуч - нетерпеливыми глотками пил он воду близкого моря, но не мог выпить всю, только натягивал на себя ее покрывало; другой, глубинный морской дракон сразу же оттягивал волну назад к себе.
"А, может быть, все наоборот: не он упал - земля эта некогда вздыбилась в напрасном усилии взлететь и застыла. Кобылица, единорог, пегас, крылатый змей - всё, что тебе угодно, можешь ты узреть в застывшем кипении этих форм", - подумал путник.
Но хотел ли он, ожидал ли увидеть в картинном хаосе порядок, посреди живописной дикости - архитектурную строгость?
Здесь, между морем и горами, стоял дом. Первое, что бросилось в глаза, - удивительная башня, половина рассеченного скалой восьмигранника, вылущенного из камня или приникшего к ней, погруженного в нее, как прибрежный Змей. Основание ее омывалось тяжелыми волнами. В башне чувствовался порядок, но ближе к скале этот порядок исчезал, растекался скопищем всевозможных пристроек, кубических объемов, протяженных галерей. За горами и домом, как бы устав от борений, пытающихся придать ей форму - или стереть ее совсем и создать заново, - земля легла ровной полынной степью. Туда смотрели высокие, вытянутые кверху окна башни, полукруглое навершие увенчало каждое из них, а дикий виноград затянул завесой.
Внизу же, как в древней Иудее, где винной лозе был присвоен статус дерева, ее священная поросль имела могучий ствол, ветви же, снизу подпертые шестами, образовали арки. Сами ветки уже сбросили почти всю буро-красную листву, зато, опираясь на них, ползла и поднималась к неяркому солнцу миниатюрная копия винограда - искрасна-черная ежевика, что провялилась, несобранная летом, и сама стала как изюм. Лоза переплелась тут с шипами, сок легко мог смешаться с кровью.
Предвестие весны в этих краях было похоже на сухую, уравновешенную осень. Козы, местные сатиры и сатирессы, обитавшие в этой земле еще с овидиевых времен, бродили вокруг дома, пощипывая привядшую на корню, но еще - или уже - зеленую траву, и слушали флейту-дудук, на которой играл хозяин дома и виноградника. Пел он о старинных метаморфозах и о совсем свежих ранах, скорбях и печалях, и рыдала его флейта надрывным человеческим голосом, вспоминая об извечном проклятии Каина, из-за которого издевкой и позором оборачиваются для человека все величавые начинания его. А путник слушал, будто в его жизни не было ничего иного, кроме этой тоскливой мелодии, и коз, и пурпурно-зеленой листвы, и бледного стекловидного неба, на которое художник навел тонкой барсучьей кистью вечернюю зарю. У ног их сидела благородная белоснежная псица, знакомая путнику по иным его похождениям, и тоже молчала и слушала.
- Был у меня друг, - внезапно заговорил хозяин, - в честь его названа моя дуда своим именем.
Его собственное имя, как догадывался пришлец, было Гоаннек, а, может быть, Далан; потому что был он морским божеством или его воплощением. Это он зародил в этих землях жизнь своей игрой; но море всегда было единственной стихией, в которой он ощущал себя самим собой.
Наконец, Далан отложил флейту, выпрямился и встал. Тяжелое, коренастое тело облегала грубая хламида кустарного холста с такой же опояской; она еле достигала колен, штанов или чего-то подобного под ней не усматривалось. Буйные рыжеватые кудри придавливал раскидистый венок из местной полыни, похожий на жгут сапожного мастера; однако сам хозяин был царственно бос. Зеленые, как прибрежная вода, глаза пристально уставились на гостя.
- Дом, подобный моему, - заговорил Далан с элементом некоторой внезапности, - должен расти не по идеальному плану, спущенному на нас верховным архитектором, а как хочется ему самому; по тем внутренним законам, что записаны в нем изначально, и по логике его собственной жизни. Логику задаем ему мы, его жители, но закон диктует моя башня, эта половина сот и ячейка Вавилонской Библиотеки. Две логики, два закона, две певучих архитектурных темы, сплетаясь, создают нечто куда более сложное, чем спонтанное стремление любой биологической жизни размножиться по своему образу и подобию. И как Вавилонская Лотерея, которая воплощает игру жизни в смерти и смерти в жизни, дом мой двоякосмыслен: он неподвижен, как гора, от которой отделился, но растет он на скрещении дорог, будучи построен вопреки обычаю тех, кто боится жить растворенным на все стороны света, чтобы его не украла смерть. Войди же в эту дверь, странник: обитать здесь - всё равно, что находиться в пути.
Над входом в башню было высечено двустишие:
"Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом открыт навстречу всех дорог".
Когда Оливер и Далан исполнили начертанное и вошли, они обнаружили внутри все восемь полных граней: окна, выходящие на внешнюю сторону, были холодны и прозрачны, изображение в них двоилось, как в оптическом горном хрустале, а те стекла, что должны были быть, по идее, обращены в глухую скалу, пропускали сквозь свои витражи - лиловые, пурпурные, изумрудные, цвета янтаря и меда - неожиданный, чудесный, теплый свет, мгновенно исцеляющий болезни духа и плоти. Еще были там книги по всем стенам до самого потолка, что заполняли все промежутки между оконных проемов и уходили в глубину примыкающих к башне помещений; тончайшие гравюры и акварели, дубовые лесенки, что вели на галерею, опоясывающую стеллажи и стекла ровно посередине, и в купол, венчающий башню матовой стеклянной шапкой. На одной из стен таинственно улыбался горельеф шумерской или египетской царевны. В углу стоял шахматный столик с насиком, умной восточной игрой. Посреди же залы утвердился стол дубовый, на котором стоял графин с жидким рубином персидских поэтов и два чеканных серебряных бокала.
- Садись напротив и выпей моего вина - оно из ежевики, но, право, не хуже того, что так любили Хафиз и Хайям, и того, что получается из утомленных солнцем гроздий, идущих на херес и токай. Здесь, промеж гор и соленой воды, круглый год стоит сухое тепло, и виноград бродит, неподвижно вися на ветке, пока оседает на нем пряный, чуть солоноватый налет; эту свою способность дарит он и ягоде, что у первых христиан символически его заменяла.
- А теперь скажи, кто поставил тебя на дорогу, что привела тебя ко мне, Оливер? - спросил хозяин, когда выпито было всё вино и все приличные случаю слова были произнесены. - Подобное вырастает обыкновенно изо всей жизни, как ее итог.
- Я бы мог буквально передать тебе сеть событий, вытканную из интриг и авантюр, скрещения клинков и стеснения объятий, сплетения рук прекраснейших женщин с моими руками и сплетения моей судьбы с иной кармой - но она будет не вполне достоверна, потому что сквозь шальную пену дней лишь смутно проглядывает чистая вода того смысла, который имеют события, и закона, что ими всеми управляет и равняет в строку. К тому же я не могу не присочинить даже невольно. Нет, лучше поведаю я тебе притчу, которую я сложил под конец моей тамошней жизни.
- Ты прав: события, по сути, так мало значат. Легче очертить словами и образами некий символический контур, пустое пространство, где поселится неизрекаемая истина: занятие это противоположно тому, что творит исламский каллиграф, заключая изречение в форму корабля, льва или дерева (которые суть знаки силы, пути и соединения земли с небом), что рисует правоверный индуист, сплошь заполняя фигуры Кришны и его подружки Радхи священными мантрами.
- Зато как две капли похоже на вырезанные из черной бумаги силуэты твоих друзей, что прикреплены здесь к белым настенным щитам, - добавил Оливер. - Глубина человека ведь неизмерима и невыразима, почти как глубина Бога, которого увидел Малевич.
- Да, ты верно заметил: ведь если исламский писец пытается, подобно нынешнему Сезанну, взорвать наружную оболочку реалий, явив миру их потаенную суть, если кришнаит видит мир заключенным в прозрачный контур божества, что означает его упорядочение извне, то я, будучи по природе склонен к катафатическому богословию, к восхищению и похищению священных истин, происходящему как бы ненамеренно, не люблю игры с открытым огнем и тому же учу своих единомышленников.
- И я также намекаю, обхожу стороной, темню, путаю и кружу, как окольная тропинка, не показывая, а лишь указывая на сияющую пустоту внутри кольца моих троп, тропов, метафор и намеков, надеясь, что пустота ответит за меня своим собственным голосом… Иначе говоря, я человек дороги (как ты - обитающий на перекрестке дорог): а что такое дорога? Она, по сути, всегда пуста, даже если по ней шествуют толпы, потому что каждый держит путь сам по себе, по своей воле, а если испытывает давление чужих тел и воль и поддается этому давлению, то и двигаясь не идет никуда. Дорога ведь прежде всего - внутреннее изменение. Дорога - всегда притча: ее делают люди, которые истинно идут. Дорога - всегда абстракция: девственные плиты, что ровным слоем придавили землю - еще не она, заброшенный проселок или сухое русло реки - уже не она, однако все русла, большие дороги и проселки суть прообразы земных странствий, как земные странствия - прообраз небесных…
- Ладно, - перебил себя Оливер, - чтоб не философствовать на пустом месте, я приступаю к обещанному рассказу. Называется он -