Поговаривают, что в начале начал и старушки, и детки, и бомжики тусовались вокруг некоей Скамьи с большой буквы - отличной лежанки из дубовых брусьев, обладающей солидными кирпичными устоями и такой широтой, что поперек нее вполне можно было уложить - с целью последующего воспитания в духе этих самых устоев - чадо не самого нежного возраста. Впоследствии и эту скамью, и все прочие такого же склада взломали и выкорчевали от страха перед всякой швалью и пьянью; но, по логике земных причин и следствий, именно тогда эти шваль и пьянь особенно сюда повадились. Что сиреневые кусты и до того не пустовали, это ясно. Однако теперь и дневная, и ночная, и вечерняя смены стойко крутились вокруг изъязвленных кирпичных тумбочек, что торчали из земли, как зубы из гнилого рта. И каждое утро дежурные сиделицы, внося на площадку перед домом съемные доски, могли наблюдать рядом со своим законным местом еле живой труп с бутылью самопального тоника по одну свою сторону и аптечным пузырьком спиртовой настойки боярышника по другую. Пытался, значит, человек поправиться после загульной ночи, да мало в этом преуспел; бывает. Сиреневые тетушки даже сочувствовали: коль и дороги наши расквашены, и мужчинские носы, так, значит, сам Бог человеку квасить велел.
Архитектурные стили в сей пятиэтажной Аркадии (где и я побывал) с самого начала были отмечены некоторым однообразным разнообразием, и разнообразие это множилось. Панели "в шашечку" вдруг, прямо-таки в одночасье, оказывались без оной, зато перед дедовской избой, которая ненароком затесалась в строй, появлялся оригинальный настил из метлахской плитки; обвалившийся подъезд, с запоздалым шиком сложенный из стеклопакетов, совсем в другом месте оборачивался шикарной бомжатской конурой, бидонвилли из забытых в незапамятные времена вентиляционных колодцев облепляли наспех побеленный жилой термитник, точно опенки - гнилой ствол, и держались подольше и покрепче основного строения. Почему, спросите? Потому, может быть, что их делали для себя и под себя? А, возможно, крупные дома успели схватить и куда большую дозу, что сказалось на их физическом и душевном здоровье: кто знает?
Словом, население, сидя на острове просроченных консервов и концентратов посреди разливанного винного моря, обрело тут неколебимую и устойчивую благодать, добытую подручными средствами из доступных материалов.
Но не забудем, что в каждой благодати гнездится червь, а любая идиллия чревата диссонансом. В нашем Городе Звезды червем и диссонансом был Шэди.
Вот теперь мы, наконец, и взяли быка даже не за рога, а прямо за яйца. (Отсюда еще одно определение дамского романа, до которого я кстати додумалась. В нем наблюдается отсутствие матерных и нецензурных по определению слов, то есть слов, маркированных как ненормативная лексика. В мужском романе, особенно диссидентском, мат размечал границы между дозволенными и недозволенными цензурой областями текста и поэтому был ограничен внедрением литератора в табуированные области, запретную зону, не подлежащую литованию. А женщина в литературе с самых первых своих опытов находится за колючей (сиречь, тернистой) проволокой - и это невзирая на шокирующий опыт мадам Жорж и троицы, почитаемой в лице Шарлотты, Анны и Эмили. Ненормальность самого факта женского творчества гвоздем засела у нашего брата (тьфу, нашей сестры) в подсознании и повлекла за собой его (творчества) актуальную ненормированность. Женщина пишет, как и спивается, без удержу: оттого и у меня, многогрешной, возвышенная лексика и изячные периоды стремятся плавно перетечь в унитазную лирику, сдобренную не вполне тантрическим сексом.)
Так вот, об этом Шэди.
Между обеими волнами - репатриантов и диссидентов - на месте катастрофы не должно было, в принципе, оставаться ни единой живой души. Собаки и прочая скотина при этом не учитывались - души в них, как было определено ранее, никакой нету… Кстати, а была ли оная у того двуногого, что сей вывод сформулировал? И у тех, кто специально приезжал отстреливать поневоле брошенную хозяевами живность?
Тем не менее, новопоселенцы и редкие возвращенцы в Большой Полынов тотчас же обнаружили одного персонажа, который ухитрился то ли сделаться самой первой ласточкой, то ли невесть где спрятаться от обслуги автофургонов с красным крестом и вовсе не священным четырехбуквием. Впрочем, последнее предположение было сразу отвергнуто - из старожилов его не признал никто. Позже такая же участь постигла и первое: неясно, по какому разряду вольнодумства могло проходить у народных властей существо безгласное и безвидное настолько, что хоть плюнь на него и разотри!
Собственно говоря (и в противовес сказанному выше), таких особей обычно не обсуждают, ибо в упор не видят, как не видят за собой тени даже при ярком свете: той тени, по имени которой либо сам Шэди себя назвал чужеземной кличкой, либо нарек его какой-то умник, а он, по своему обычаю, не возразил.
Был он, Шэди, то ли стар, то ли молод, вроде мужик, но кое в чем и баба; тощий, темнозракий, с голосом без оттенков и звучащим едва ли громче шепота. Лицо его с неявными чертами было измято, как бурая крафт-бумага для посылок, с которой попытались удалить адрес отправителя и имя адресата, прежде чем, перевернув, использовать вторично. Глаза были круглы и пусты, точно плошки, и мерцал на дне их только язычок живого пламени, точно от обрывка фитиля. Было ли это пламя тем, что напоследок его согревало, или это он был тем обрывком, тем остатком пищи, которую пожрал внутренний огонь - таким глубокомысленным вопросом полыновцы не задавались.
Одет Шэди был тоже неказисто, в стиле унисекс: тонкий серый джемпер с горлом был поддет под какую-то дебильную вязаную жилетку с костяными пуговицами, застегнутыми на левую сторону, и рисунком в виде грязно-белых оленьих рогов на темно-синем фоне и заправлен в брюки с центральной молнией, наполовину скрытые жилеткой. В сильные холода все это исчезало под длинным войлочным анораком совсем без застежки, в теплое время убирался жилет и, кажется, носки из тупоносых, как у дитяти, башмаков, но в любую погоду, постоянно и неизменно, на длинноволосой голове Шэди пребывала потертая плюшевая шапочка без козырька. (Именно шапочка; не кепка и не бейсболка, что у местных питухов шли в придачу к мешковатому тренировочному костюму и разнокалиберной пиджачной паре.) Цвет шапочки можно было с натугой определить как брусничный с искрой или наваринского дыму с пламенем. Этот головной убор слегка выделял Шэди из прочих, равно как и его неправдоподобная учтивость. Впрочем, за учтивостью, как и за шапочкой, не было видно настоящего лица.
А еще Шэди был замечен в том, что водицы жизни не принимает ни под каким видом, мяса коровьих и прочих мутантов - ни под каким соусом, хотя хлебом из трехколосной пшеницы и морковкой, что вырастала тут похожей на мандрагору, вовсе не брезгует, а, напротив, потребляет с усердием. И то сказать: лопать всякому охота!
В общем и целом, костюм и обычай Шэди кое-как пытались доказать тутошнему обществу, что он хотя и не в доску, но свой; однако это доказательство не очень-то принималось обществом. В разнообразии съестных, одежных и архитектурных обычаев Большого Полынова четко просматривался некий алгоритм, Шэди же, при сходстве отдельно взятых реалий, в целом никак ему не подчинялся.
Кстати, об архитектуре. Поселился он тоже на свой манер: и как все, и с вывертом. Не в доме, не в халупе из консервных жестянок, а в деревянной избушке возле кладбищенской водонапорной башни, которую в давние времена собрали на живую нитку ради съемок боевика "Смиренная обитель", но не сожгли, не взорвали и не истребили никаким иным образом. Видимо, по закону здешних парадоксов, домик стоял крепче крепкого именно потому, что не был завершен, предназначаясь на заклание; тогда как капитальные постройки, рассчитанные максимум на века, а минимум лет на пятьдесят, моментально обращались здесь в труху.
Итак, Шэди закрыл пустые оконные глазницы самодельными щитами, набросал сена поверх черепицы, кое-как укрепил дверь на веревочных петлях (руки у него росли хотя и малость не оттуда, но все же не совсем из жопы) и стал помаленьку жить да гнить. Так, как и прочие, но всё-таки очень непохоже.
Сам о себе он никому и ничего не рассказывал, но не видно было, чтобы и таился: на реплики отзывался вполне осмысленно, хотя и вроде эха. Собственное мнение можно было выбить из него разве что ударом кремня по огниву - но кто здесь кремень? Чахлая поросль интеллигенции, чьи корни произросли в вазонах коммунальных кухонь и на газонах печальных хрущоб? Любители крепко порассуждать над стаканом или чашкой? Посконные и домотканые философы? Несмотря на некоторую ухватистость к земляному и навозному труду, которая теперь проявилась кое у кого, из деревни вышло разве их семя, да и то причудливым - через утробу опальных аристократок и поэтесс - был его путь к нынешнему воплощению. Наивные искатели Шамбалы на Алтае, Асгарда в Ростовской области, Юмалы на Енисее? Они видели в небе радужных павлинов, а Шэди был муравьиным братом, невзрачным серым камешком под их ступней. И где здесь огниво? Ведь даже самые яростные мыслители и самые напористые любители излить, что накипело, пасуют перед тряпкой, которая с видимым равнодушием вбирает в себя их душевную влагу и мокроту, перед неплодородной землей, что не дает навстречу им никакого ответного ростка.
Так что беспечные жители чернобыльской пустыньки в конце концов махнули рукой на чудика Шэди, на эту тень, отнюдь не андерсеновскую и даже не шварцевскую. Требовать внимания этого существа (в рамках известной формулы "Вася, ты меня уважаешь?") их почему-то не тянуло; и хотя лишь постоянный ступор, вызванный наличием разнообразных активных излучений, мешал им перейти от неприязни к открытой войне, в конце концов они с истинно национальной щедростью предоставили ему право жить, как он хочет.
На окраине из окраин.
Тут надо сказать, что в известном отдалении от кладбища находилось еще более угрюмое место: та самая бывшая стройка века, цитадель с обвалившимися перекрытиями, со следами локальных взрывов и тотального пожара, хаотическое нагромождение блоков и балок. Величественный остов ядерной империи с трех сторон был заключен в раму леса, подозрительно пышного, рослого и вечнозеленого; четвертая сторона выходила на примыкающее к кладбищу рыжевато-бурое поле, по траве и кустам которого прокатилась первая и самая сильная волна катастрофы. Так что мертвецы раньше живых были предупреждены о грядущем Суде.
Но вовсе не поэтому место, выбранное Шэди для проживания, считалось нечистым. Что вечная осень на поле! По сравнению с ядовитой зеленью леса она казалась чистой романтикой. Что кладбище - на нем мирно, спокойно и стоит удивительная тишина. Зато вот из лесу то и дело доносится перекличка неких нечеловеческих голосов, а по временам - жуткое хоровое вытье, как будто вурдалаки разгулялись.
Виной этих звуковых явлений, равно как и плохой репутации места, были собаки.
Нет, не те, что приручены: лес по привычке числила своей вотчиной стая огромных сторожевых собак специальной выучки. Эти псы, которых при всеобщем исходе не бросили на произвол судьбы и даже обиходили на особый манер - у них была своя "будочная казарма", которую утеплили, и автоматические кормораздатчики, в которые загрузили большое количество специального витаминизированного мяса, - были настолько же умнее обычных ротвейлеров, доберманов, колли и далматинов, насколько дворняга смышленее породистой собаки, но смелость их превосходила и культурную норму. Они принципиально не одомашнивались, из принципа любились только со своими, игнорируя городских дам и кавалеров, а с человеческим цивильным населением не контактировали вообще. В скором времени эти русланы, принужденные к странствию, эти гвидоны, брошенные на необитаемый остров, обернулись отдельным племенем, вполне самодостаточным. Некоторые черты, которых не было у первоначальных восточноевропейских овчарок, гигантских терьеров и кавказцев, причем черты повторяющиеся из поколения в поколение, позволили бы спецу-кинологу определить в них особый подвид собачьих и, возможно, даже особое семейство. Неизвестно, были ли среди этих собак с самого начала белые или светло-кремовые с легкой рыжиной и почти без пятен другого оттенка: ведь отбраковка шла не по экстерьеру, а по рабочим качествам. Но теперь эта масть доминировала.
Отношения с внешним миром у этих псов строились по принципу холодной войны: самопального оружия они не боялись, будучи профессионалами, человеческими объедками и всем, что пахнет людьми, брезговали, в город не ходили - разве что подразнить кобелей или, совсем уж изредка, умыкнуть иную молодую невесту; жили же охотой и рыбной ловлей. Они окончательно переселились в лес, когда какой-то неизвестный герой отважился поджечь их домики и раскурочить кормушку, и на землю отцов своих никого не пускали, угрожая зубами и когтями.
Как уже показано, Шэди, живя на отшибе, все-таки не был вполне одинок: горожане часто заходили если не прямо к нему, то на кладбище проведать родственников. Поэтому многие в некий субботний день были свидетелями того, как огромная и лохматая собака характерной светлой масти выступила из леса, не торопясь прошла через опаленную поляну и направилась вдоль кладбищенской ограды прямо к его одинокому пристанищу. Такой был у нее вид - величавый, кроткий и одновременно грозный, - что никто не посмел сказать ей ни полслова и даже косо глянуть в ее сторону, а тем более - поднять на нее руку. Было, однако, замечено, что собака слегка прихрамывает на правую заднюю лапу, что в общественном сознании сразу и как-то диковинно соединилось с легкой левосторонностью самого Шэди - по принципу то ли "два сапога пара", то ли "муж и жена - одна сатана". Ибо хотя Шэди и был не очень явным мужчиной, то собака зато оказалась явной самкой, мощной и поистине матерой: как, например, бывают матерые вдовы, заправляющие всем домом после смерти кормильца.
Шэди на тот час как раз выбрался из своей декоративной избенки и уселся рядом с крыльцом на приступке, расстегнувшись навстречу последнему летнему солнышку. (Из последнего замечания можно вывести, что со времени Великой Пертурбации прошло две-три недели или, по крайней мере, целое, но неясное число лет.) Приблизившись к нему, собака уселась напротив и с молчаливым вызовом поглядела ему в глаза. Собственные ее глаза были почти что черные, разительно отличающиеся от обычных серых, карих или голубых, как у хаски, и, по свидетельству очевидцев, смотреть в них был чистый ужас. Вообще-то изумительное дело! Хотя встреча этих двоих происходила при очень малом и весьма отдаленном стечении народа, несомненных очевидцев оказалось десятка три-четыре, а через час не осталось человека в Полынове, который не был осведомлен о случившемся до тонкостей.
- Ты пришла ко мне, - полуутвердительно сказал Шэди.
Отчего он вообще забрал в голову, что лесные псы могут кем-то заинтересоваться, да еще так целенаправленно, никто не понял. И почему тогда именно им, голубоватым дохляком, а не кем-то еще? Однако выглядела эта сцена как сговор или обмен мыслями под гипнозом.
- Ну, ты не голодна, это ясно, - продолжал он. - Тогда что же?
Собака чуть повела взглядом в сторону поляны, откуда пришла, затем снова вперилась в собеседника.
- Ты желаешь, чтобы я пошел с тобой - пошел туда, где не проходил никто из людей.
Те же свидетели потом уверяли, будто удивительная псина кивнула, что маловероятно: зачем внешние речеподобные знаки умеющей объясняться мысленно? Если же она не могла говорить, а Шэди сочинил ее реплики от расстройства воображения, то ведь кивать собаки и подавно не способны. Куда большего доверия заслуживают утверждавшие, будто собака слегка вильнула своим пышным и тяжелым хвостом, разложенным на траве наподобие опахала: интернациональная собачья повадка, любому псу ясно, что довольна.
- И прямо сейчас, верно? Вообще-то мне все равно, когда.
Шэди послушно поднялся с угретого места, надвинул на уши свою дурацкую ермолку, застегнул свой несуразный жилет и, даже не озаботившись хоть чем-то припереть дверь, исчез из истории города Полынова на веки вечные. Люди, какие случились, из-за своей оторопи провожали его молча, местные же дворняги и ухом не шевельнули ни на него, ни на его спутницу: случай по меньшей мере беспрецедентный, ибо пришествие "псов с той стороны", как правило, повергало местное собачье население в состояние визгливого шока. Правда, затявкал на них, вынырнув из-под низа кованой калитки, некий злофактурный и мелкотравчатый кобель из тех, кто всю жизнь ловит ворон, но ни одной пока не поймал, тем более белой: но с дурака какой спрос?
…Через редкий и будто покореженный кустарник и траву, усыпанную круглыми и точно кровяными засохшими метами, шла натоптанная тропа, слегка пружинящая под ногами: когда-то был здесь молодой ельник, и ребятишки первое время рыскали тут под Новый год в надежде отыскать и вырезать елочку, пока старшие не подрубили эту инициативу под корень. Сами старшие, было дело, ходили по тропе сами, они и чуть подальше осмеливались забраться - на опушку, где стояли те же редкоиглые елочные скелеты, но уже сильно вытянутые в длину. Искали обыкновенно отбившуюся от стада дурную овцу, бутылку старинного фасона, а, собственно, одних приключений на свою задницу, потому что каждый из нас на донышке души немного сталкер. Однако яркая зелень, которая была окружена поляной и скрыта в глубине ельника, всех повергала в страх и трепет. Ибо утесненная, выродившаяся жизнь была подобна их собственной и оттого не вызывала у обитателей фронтира ни протеста, ни опасений, а изобилие - да что там! - неправдоподобное здоровье глубокой тайги безусловно питалось какой-то иной силой и из неких иных источников, чем люди вообще и их мир в частности. Символ нагло вторгшегося иноземья - вот чем была "зона повышенной радиации", где, впрочем, если бы хоть кто-то удосужился принести счетчик… Впрочем, сие не наше дело.
Сузившаяся нить тропы - не для ног, для лап, отметил Шэди про себя, а, может быть, и для ног, но только охотника и следопыта - уходила здесь в подобие плотного и как бы даже округло стриженного газона из мягких мхов, почти в нем теряясь. Черный ельник сменился светлой, в нежнейших иголках, лиственницей и сосной, на каждой ветке которой зеленела свежая кисть с тугой шишкой внутри. Пахло здесь незнакомым временем года и уж, во всяком случае, не осенью. Человек ступал след в след с собакой по причудливо изузоренной земле, где поверх подушек из кукушкина льна было раскинуто легчайшее плетение мелких звездчатых цветочков кислицы; какие-то крошечные лиловые кисти и алые коробочки семян с любопытством смотрели сквозь густую сеть плауна, что крался по-пластунски; а стоило Шэди поднять голову, - стволы, одетые лишайником, как серебром по черни, уходили вверх и раскидывали над ним готические своды, почти не пропуская солнца: их мощные ветви были напряжены в некоем усилии, как нервюры храма.