- Не знаю… Вихри выходили за пределы шарика, разлетались, диковинно переплетаясь, а я смотрел, как зачарованный, и для меня не было ни времени, ни страха. Только когда мне показалось, что шарик стал расти, я испугался. Вот, подумал я, если в нем окажется собрано все то, что мы с подружкой вымечтали и пожелали в глубине своей души, невысказанное вслух, и это все сейчас выкуклится, вырвется из оболочки наружу. А мало ли что тебе в голову придет или на душу ляжет - ведь там бывает и жестокое, и неправильное, и просто несообразное… Тогда я уронил шарик наземь, бережно подкатил к прежнему месту - чтобы не расплескать и не обидеть, - и даже землей присыпал. Чтобы никому его больше не отыскать. И стало мне легко от моей утраты.
- Ну, а великая и ужасная ссора наша с той поры тоже ушла в песок, словно ее и не было, - вздохнув, закончил он.
- Скажи, а имени своей приятельницы ты не запомнил? - спросила старуха.
- Имя? Да… А знаете - нет. Какое-то совсем простое: Нина, Марина, а может быть, Тата, - Шэди сморщил лоб.
- Ладно, не напрягайся. И без того сумел ты мне заплатить в то время, когда и не думал о том, - сказала она. - И, заметь, не только меня потешил, но и кое-что в сегодняшнем нашем бытии поставил и утвердил на прочном основании. Знай, что тот зеленый шарик был семечком, из которого пророс Большой Дом, Огдоада, Октопус, как ты его обзываешь. И ведь занятный ты человечек, с какой стороны ни посмотри, даром что собою неказист. Ну, наговорился, а теперь пойдем баиньки.
Она подхватила его вялое, размякшее и послушное тело подмышками, выдернула из-за столика и поволокла по коридору непонятно куда: то ли в сторону вселенской тьмы, которую воплощала королевско-артуровская зала, то ли в сторону света, которую олицетворял камин: словом, в некое подсобное помещение. Кот и собака шествовали позади с неторопливым достоинством.
- Погоди-постой, - возражал он, заплетаясь ногами и языком. - Пришел я - было прямо и открыто в два конца, а теперь стол и очаг сомкнулись вроде бублика или баранки.
- Баранки? А, это я в тебя теста не доложила. Говорила же нашему Лео - давай я ему к молоку еще и крендель с маком положу, а он: почему тогда не пирожок с героином? Шутники тут все, - скептически хмыкнула она. - Да ты ползи, а то оставили тебя на слабую женщину, а у меня силы в руках уже не те, что в молодости, когда могла сутки подряд бамбуковым коромыслом ворочать или своей тугой косой размахивать.
Так, не спеша и отдуваясь со всех сил, добрались они до спальни, всю площадь которой занимала величественная, поистине ****ская кровать, представляющая собой чудо эклектики: укрытое западноевропейским старомодным балдахином черного гербового шелка на витых дубовых столбах, с горельефами в стиле храма Каджхурахо на обеих спинках, с жестким синтоистским изголовьем и индийской книгой для новобрачных рядом с ним, это ложе было поверх матраса из лучшей маковой соломы накрыто пышнейшими простынями цвета сливочной помадки, в кружевах и прошивках. Аруана свалила в них свою ношу, по пути как-то сумевшую растерять абсолютно все защитные оболочки, одновременно выдирая из-под нее одну простынь и укутывая с головы до ног. Завершив работу, старуха и сама устроилась в ногах постели, притянув к себе кота и уютно придремывая.
- Считай, что ты обусловил свое и оправдал наше существование, о Забытый на Страшном Суде, - произнесла она, обращаясь к нагому и бездыханному телу. - Из не вполне живого сотворил истинную жизнь теплом своих рук. До нынешнего дня не выпадало такой удачи на долю держательницы Дома.
- Не дома, а подвала, - пробормотал Шэди, бескомпромиссно проваливаясь в спячку. - Долговая яма тут, что ли? Однажды я служил в конторе на таком месте, куда раньше злостных банкротов запирали: крутая узкая лестница и по всем дверям засовы. Еще там однажды свет вырубили…
- Вот-вот, именно что вырубили, - повторила она со своей обыкновенной интонацией. - Тебя. А теперь иди по следу, ищи таких, как ты сам, моя Тень!
- Где, интересно, я их найду, - пробормотал он, налагая свою тяжелую руку на собаку, что заворочалась и вздохнула, укладываясь под ней удобнее. - На необитаемом острове, что ли? Или в горном селе, где даже радио нет и куда слухи о войне в низинах доходят через два года? Нет: в таких местах люди дружные, как в Японии, что вместе остров и гора. Трясет ее что ни дело, вот люди и сделали крепость из себя самих. В земле правды нету, так зато она есть в людях. Или в толпе поищу: чем она больше, тем полнее одиночество того, кто не хочет потерять в ней себя и стать каплей в океане вместо того, чтобы отразить в своей капле весь океан…
- Ба, да ты, засоня, умнеешь прямо-таки на глазах; видно, мастерица я варить зелье, - ответила Аруана и погладила по шерстке верного Ирусика. В полутьме и полусне она показалась собаке и ее человеку не такой уж старой, а голос ее - совсем звонким, как у молодухи.
- Но нет более полного одиночества, чем то, что настигает тебя в высоком и протяженном городе, где в доме тебя теснят стены и потолки, а вне дома - другие тела, полагающие, что и сам ты не более чем тело… Или еще вот война, когда закончился бой и каждый остается наедине со своей собственной, незаемной смертью.
- Что же, а ля гер ком а ля гер, - сказала женщина. - Пусть будет война. Да ты спи, спи давай.
ВТОРОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ
Октопусик мчится через время, поглощая пространство и, как лузгу от семечек, выплевывая случайности человеческих судеб… неплохая звукоподражательная аллитерация, только чего-то ее многовато. Все, что вбирает в себя Благородный Осьминог, делает он самим собой. И пульсируют, обозначаются в нем, как в рисованной буддийской янтре, фигуры разной формы и - если смотреть сверху - разного цвета: восьмиугольник травянисто зелен, шестиугольная звезда иззелена золотиста, и всю ее насквозь пронизывает ее яркий красный огонь срединной триады. Там же, где бьет кверху округлая струя, где она расплескивается куполом, чтобы снова ниспасть и свиться, посреди переливчатых жемчугов возникает оттенок царского пурпура. И как восьмиконечное знамя Богородицы неопалимой Купины, как восемь лепестков лотоса вокруг чашечки янтры, цветет вокруг всевечный Сад, проникая во внешние приделы Дома, горит чистой смуглотой плоти и праведно алеющей кровью его сердце вокруг той Книги, что возвышается на своем резном постаменте, подобная ключу мироздания. Играют краски, меняются смыслы, ибо все в мире есть знак и символ, знаки эти множественны, и неисчислимы связи между ними. Все - литературный прием, все - троп и тропа, синоним и омоним, полисемия и полифония. Мандала разве не то же, что мандорла, сеть не то же, что связь, а связь не то же, что религия?
Недаром все религии перетаскивают друг у друга тайные, многозначные, каббалистические знаки и смыслы, сообщая им свои оттенки значений и оживляя такие, что им самим невдомек; на этой сокровенной и прикровенной связи держится любая ортодоксия. Религии враждуют деяниями своих членов, но наперекор этому связи упрямо множатся. В самой войне мнений - и не только их, но и прямого оружия, - люди с помощью того, что ими произносится, протягивают друг другу руки: о сладкие сети любви! Не люди говорят слова - это слова говорят людьми и через людей. За этой игрой и прихотью только и можно увидеть первозданный, грозовой смысл тех имен, что были вручены богом Адаму. Глубочайшее и бездонное море смыслов, которыми нужно играть и которыми нельзя играть безнаказанно. Ведь бродят бешеные волки по дорогам скрипачей, и бездна призывает бездну, волны обеих доходят до души, в них захлебывается сердце, и тьма смыкается над головой дерзкого. Тьма находит на тьму, тьма тьму покрывает, и внезапно рождается свет.
О купина моя! Горишь и не сгораешь, губишь и живишь; и как идеальная огранка бриллианта, будто александрит - камень священной императорской крови - высверкивают наверху, над домом, два четвероугольника, наложенных друг на друга, края их слегка вогнуты, будто парус, это знак полета и устремления, и сияние огромным зеленопламенным цветком исходит от них вовне, освещая Сад и Лес, лес - и всю Землю.
В знаке Стрельца
Имя - ИБИЗА
Время - между ноябрем и декабрем
Сакральный знак - Орел
Афродизиак - миндаль
Цветок - гиацинт
Наркотик - малина наговорная
Дерево - тополь, populus alba
Изречение:
"Фантазия - всего лишь часть, хотя и немаловажная часть, того, что принято именовать реальностью. В конечном счете неизвестно, к какому из двух жанров - к реальности или фантастике - принадлежит мир".
Хорхе Луис Борхес
Действующий пейзаж представлял собой заснеженные горы, понизу закутанные в полог хвойного леса. Вдали солнце проваливалось меж двух вершин: солнце было ярко-рыжее, точно камень гиацинт, а снега белые, как одноименный цветок. Небо этой великолепной и многозначимой постановочной декорации пересекал клин диких гусей-казарок, улетающих на юг; они посылали земле свои крики, издали походившие на лай белошерстых и красноухих египетских собак, которые почуяли дичь. Гуси пересекали едва народившийся лунный круг, сквозь который просвечивала еще почти дневная, но более густая синева. И недаром: все казарки издревле посвящены были лунной богине Иштар и таинственному цвету ее покрывала. На склонах гор, в мирных долинах рос мак первого, ноябрьского посева, и хотя он далеко еще не созрел и даже не набрал еще цвета, добрые поселяне уже предвкушали в нетерпении, как весною будут острым ножом надрезать коробочки и собирать темные жемчужины его благодатной смолы. А у подножья гор, у самой тропы ничего не было, только тонкой натянутой струной трепетала и пела под холодным ветром сухая трава. Словом, был некий условный конец осени в неких условных исламских широтах, и если знаки его несколько перепутались, то лишь потому, что их не вспомнили, а измыслили тут же на месте.
Он - или уже она? - шел по тропе, что петляла посреди каменных глыб, иногда попадая своими грубыми башмаками в лужу с мутным известковым настоем, и камуфляж висел на нем как мешок из его собственной плохо приросшей к нему плоти, а ружье с куцым стволом пересекало грудь комбинезона. Объектив этакой штуковины служит явно не для того, чтобы любоваться туманными и романтическими далями, а для вещи более грубой и прозаической: ловить их и распинать на своем кресте. И Шэди не переставал дивиться отыгранной им - или все-таки его предшественницей - роли, несмело выглядывая с обратной стороны ее глаз, робко съеживаясь внутри непривычно большого и кряжистого тела. Как будто взяли и подменили все мои чувства, думал он. Мой рассудок знает, как ловить цель и нажимать на курок, помнит азарт и злой страх, но он - не я, мне никогда не суждено было стать даже военнообязанным, я же не убью и курицы, не говоря о том, чтобы ее съесть. И разве я знаю, что такое лошадь, восклицала в культовом романе времен моей юности некая госпожа Кокнар (говорящая фамилия, однако), и разве я знаю, что такое сбруя - особенно такая, что на мне самом?
Пушистая собака (всем бы овчарка страхолюдной местной породы, только покрупнее и ушей не обкорнали) догнала ее и оскалила зубы в хорошо прочитываемой усмешке.
"Да не обкурилась я, - с досадой подумала Ибиза, расплываясь своей личностью по всем окрестностям и закоулкам своего тела, - ни анашой, ни сеном. Неоткуда было взять. Вот психику как следует зашибло. Нет, Бергман ни шиша не смыслит в смерти: только представьте себе, черный субъект в черном плаще и еще в шахматах знаток. А как насчет грязной и лопоухой белой суки?"
Она, как в дурмане, чувствовала нытье в правой части живота. Раньше то была горячая клякса боли, после которой она сразу же провалилась вниз, пробиваясь телом сквозь колючки и камни с острыми ребрами, и вырубилась. Слово кстати, не ее, это жаргон сверстники Ибизы изжили назад тому лет двадцать. Говорят, всё, что ты переживаешь за несколько минут, отделяющих тебя от полной потери сознания, не уходит в долговременную память, стирается. "И тут некто огрел меня по голове чем-то тяжелым, после чего я потерял сознание" - наглейшая выдумка борзописцев. Только я знаю о себе чуть побольше, сказала Ибиза: от того склона до речного берега - несколько почти блаженных секунд полета, камушки там округлые и даже вроде мягкие… хотя тогда уже был во мне тот пришлец, который сидит теперь во мне, как пес в будке и червяк в яблочной сердцевине, и боится нос высунуть наружу, чтобы птичка не склевала. И ведь, пожалуй, именно этот трус починил дырку в кишках и остановил кровь, и это он двигает теперь моими ногами… левой, правой, левой, правой, шагом арш… осваивается понемногу, забирает себе в качестве трофея мой опыт, этот альбом батальных зарисовок… впитывает чужое, точно разовая гигиеническая салфетка. "Мягкий комфорт бумаги Лотус". Своего дерьма у него, надо полагать, нехватка. А, ну его ко всем чертям! Он так прозрачен и переимчив, так легко впадает в шоковое состояние, что сам вот-вот в ней, Ибизе, исчезнет, растворится, как порошок в аперитиве. Ага, вот и чудесно: твоя жизнь, мой странничек, теперь моя жизнь, а какая по счету - вторая, седьмая или девятая (последняя, если верить господам Олди) - замнем для ясности.
Деревня вынырнула из сумеречной дымки, когда Ибиза вышла на дорогу, что вела к ней - и больше никуда. Дома за плотными заборами, которые забрызгали или нарочно вымазали грязью, были слепы. Все имело тут один оттенок: тощей бурой земли. Поодаль старинные четырехугольные башни торчали из горного склона, будто зубы дракона, посеянные враждой в эту землю, распаханную копытами и колесами, сапогами и гусеничными траками, - самой давней враждой на земле и многими, за ней последовавшими.
- Дома совсем нежилые, - подумала вслух Ибиза. Так было вроде веселей - слышать хоть чей-то голос. - А ведь и следа нет ни бомбежек, ни зачисток, ни пожаров. Не знаю, нравится мне это или нет, только уже не выбрать, верно, псина?
Дорога тем временем впала в улицу чуть пошире прочих, улица перешла в площадь. Это была площадь мечети, с трех сторон окруженная айванами, как бы комнатами или террасами под сводом, но без одной стены, и они сразу же сомкнули свой нарядный строй за спиной женщины, как бы не желая выпустить ее обратно. Сама мечеть, которая стояла за дальними воротами, имеющими вид толстой квадратной пластины, была небольшая, но вся в удивительных узорах. Ее лазурный восьмигранник сторожили два минарета, и острые башенки небесных маяков взлетали в небо с той отвагой, что проистекает лишь от истинного смирения - того смирения, что никогда не будет сродни ни тоске, ни самоуничижению.
Впрочем, как и в любом сне, контуры здания и его окрестностей не удерживались в одной форме, изменяясь самым лукавым образом, и даже подойдя вплотную и разглядывая то один, то другой айван, Ибиза не смогла решить, что же, в конце концов, перед нею: торговые ряды, медресе, баня-хаммам, чайхана или даже кабак наподобие той таверны среди руин, о которой писал Нурбахш: хозяином такого заведения обыкновенно числился либо опальный персидский маг, либо христианский священник. В более спокойные времена жители заполнили бы всю площадь с прилегающими к ней дворами своей повседневной суетой, а теперь их или не было в селении вовсе, или попрятались все за стены своих дувалов - глинобитных семейных крепостей.
- А вдруг именно здесь осталась жизнь, - громко подумала женщина.
Ей почему-то представилось, что замкнувшееся вокруг нее пространство, чего-то от нее ждущее, - это пространство и есть конечная цель ее томительных поисков по ту и эту сторону жизни, ее стремления отыскать не подвергшееся утеснению и истреблению и даже не могущее его испытать. И эта неущербленная жизнь сразу выдаст себя благодаря особому вкусу и аромату, которые ни с чем не спутаешь, даже не испытав до того ни разу.
Теперь стало очевидно, что перед нею именно таверна, скорее - чайхана: купол и минареты как бы исчезли или зазвучали приглушенно, под сурдинку, а причудливая арабская вязь над входом, подобную которой она до того могла разобрать только с великим трудом, вдруг сложилась в слово "Китмир".
Кивнув собаке, чтобы та осталась наружи, Ибиза вошла. Хотя стреловидный проем айвана был широк и объемен, внутри оказалось темно, как в пещере. Суфа, низкий помост, который занимал почти все пространство комнаты, была укрыта замечательно роскошным ковром: белый узор на ярко-голубом фоне представлял собой вариацию на тему если не райского древа, то, по крайней мере, гигантского сложного листа от него. На фоне резного контура переплелись ветви, каллиграммы и бутоны цветов. Потолок был высокий и округлый, и прямо из его центра свисала безумной красоты семиярусная люстра, на первый взгляд мало здесь уместная.
- Салам алейкум, - поздоровалась она с темнотой на всякий случай.
- И тебе мир и благословение Божие, - ответили ей оттуда.
Темнота поразвеялась, как всё, на что смотрят с пристрастием. На круглых кожаных подушках у дальней стены сидели двое, скрестив ноги, и пили из толстобокого фарфорового чайника, поочередно подливая друг другу чай на донышко малой пиалы. В этой восточной церемонии были задействованы двое. Первый был широкоплечий и рослый старик-дервиш в высокой шапке-кулах размером с сахарную голову, и латаном-перелатаном, совершенно невообразимом тряпье; второй - не совсем молодой красавец в слегка потертом, но еще нарядном шелковом кафтане цвета фазаньей шейки и темно-гранатовых шальварах. Через плечо красавца был перекинут ремень какого-то музыкального инструмента, похожего на арфу.
- Что делает здесь, в собрании мужей, эта женщина, ради которой ты, Энох, погрешил против языка и канонических формул своей религии? - без особой напористости спросил дервиш. - И не напрасно ли ты приветствовал в ее лице правоверную?
- Но первое исключает второе, о брат мой Лев; на всякий случай я призвал на ее голову лишь ту благодать, которую всевышний равно изливает на любую травинку, а тайного смысла арабской речи, не вполне ведомого людям, не коснулся. Ибо перевод не бывает так могуч, как оригинал… Но все же я угадываю в ней именно правоверную и к тому же воина Аллаха, хотя то, что делает ее таковой, видишь один ты - не я, - говоря эти последние слова, красавец смотрел мимо Ибизы.
- Что именно, брат Энох?