Марчуков повыше поднял воротник, нахлобучил на глаза шапку, засунул руки в карманы пальто как можно глубже и поспешил вслед девушке. Её каблучки застучали энергичнее: с пустынной улицы она прошла в калитку на воротах и по дорожке среди битого кирпича поспешила к металлической лестнице, прилепившейся к изрешечённой осколками стене. Половина дома пребывала в развалинах, а на тыльной стороне сохранилась пожарная лестница: её пролёт шёл до второго этажа, заканчивался площадкой, затем поворачивал в обратную сторону, к третьему этажу.
Оглядываясь, девушка спешила к этой лестнице: единственный фонарь на углу слабо освещал развалины, девушка споткнулась, упала, поднялась и побежала к лестнице - незнакомец шёл за ней широкими шагами. У самой лестницы она слабо вскрикнула, потом громко закричала: "Помогите!", но каблуки не давали ей возможности передвигаться быстро - незнакомец настиг её и схватил за локоть. От страха Зина медленно осела на ступеньки, ей отказал голос, и она открывала рот, силясь что-то прокричать.
- Я здесь, иду на помощь! - радостно возвестил Иван, приподняв шапку с глаз.
- Фу. Ваня! Да разве ж так можно! У меня сердце чуть не выпрыгнуло!
Они поднялись на площадку на втором этаже, и Зина открыла ключом дверь.
Под дверью, поджидая мать, стоял Славка - кареглазый, с ангельским личиком. Иван вручил ему кулёк с конфетами, поднял его на руки и поставил на стол.
- Ваня! Чего придумал - на стол в ботинках! Ну, ты, директор, никак не меняешься!
Иван засмеялся, потом неожиданно закашлялся. Он прижал носовой платок к губам - сестра с укоризной глянула на него:
- Надеюсь, в этот раз ты сходишь в больницу?
- Схожу Зиночка, обязательно схожу!
В маленькой кухоньке, которая заодно была и прихожей, из кирпичей, набранных на развалинах во дворе, сложена небольшая печка с металлической трубой, вытянутой к окну. Здесь же, возле стены, припасены доски от разбитых ящиков. Дверь в единственную комнату с левой стороны открыта, в печке потрескивают дрова.
Иван подошёл к печке, которую они вместе с братом Лёней поставили на кусок металлической брони, протянул руки к горячим кирпичам.
- Зиночка, Лёня давно был?
- В сентябре приезжал. Ты бы съездил к нему, поговорил с ним.
- Зинуля, говорил не один раз, предлагал хорошие должности и у себя, и в Воронеже. Сильно обиделся он! Ты знаешь его характер.
Трёх погибших на войне братьев не вернёшь, а вот Лёнина жизнь оказалась изломана. Забегая вперёд, можно остановиться на судьбе этого талантливого человека. Война не дала ему окончить Лесотехническую академию в Ленинграде. В рядах защитников города он провёл все девятьсот дней блокады. Занимался организацией возведения оборонительных сооружений, работал в штабе фронта, был ранен. В офицерском звании вышел в отставку с инвалидной пенсией, поехал на родину и застрял в родном селе. Его комнатка в коммуналке на Моховой в Ленинграде была отобрана "за отсутствием съёмщика". Лёня женился в родной деревне да так и остался жить при стареющих родителях. Затем он устроился учителем в школу - единственное трёхэтажное кирпичное здание на селе, построенное земством ещё в 1909 году. Здесь непримиримый Лёня вошёл в конфликт с директором школы, для которого приусадебный участок при школе стал собственной вотчиной и прибыльным делом. В результате бунтарь стал выращивать цветы, размышлять о несправедливостях жизни и почитывать труды по философии, к которой тяготел с юности.
Частенько он рассказывал Ивану о "страшном, неправедном мире, в котором мы живём" и приводил высказывания Марка Аврелия: "У нас нельзя отнять прошлого, потому что его нет. Нельзя отнять будущего, которого мы не имеем и даже знать не можем. А вот настоящее. Это как раз то, о чём мы меньше всего заботимся".
Раздумывая в одиночестве над несовершенством мира, Лёня решил внести лепту в его исправление и в начале шестидесятых годов написал в областную газету статью о том, как может человек, всю жизнь проработавший в колхозе, прожить на пенсию в тридцать рублей. Он составил подробную калькуляцию стоимости продуктов, и получилось, что, по самым скромным меркам, прожить на неё можно две недели.
В один из дней с горы спустилась чёрная "Волга" и остановилась рядом с домом Марчуковых. Во двор собственной персоной вошёл первый секретарь райкома со своею свитой. "Неправильный, - говорит он, - расчёт у вас, гражданин хороший, получается. Вы не учли, что у нас медобслуживание бесплатное". Тогда Леонид ему отвечает: "Хорошо, вот прошло у меня две недели, деньги кончились. Но за это время, слава богу, я не заболел. Так, может, мне пойти в больницу и колбасы выписать?"
"Не занимайтесь демагогией!" - изрёк начальник и укатил. Лёня потом рассказывал: "Это называется у них: разъяснить народу. Ведь всё-таки я фронтовик, пенсионер по инвалидности, поэтому и удостоился!"
И пришёл Леонид к мысли, что партия - спрут на народном теле и что её необходимо упразднить. Мысли, как известно, всегда просятся на бумагу. И Лёня изложил их, с присущей ему скурпулёзностью, в общей тетради. Делал всё это он со всевозможными ссылками, фактами, с цитатами. Труд получился достойный, аргументированный, с непреложным выводом о роспуске существующей партии и создании новой - партии реформ.
С этим трудом Леонид отправился в Москву, и не куда-нибудь, а прямо в ЦК. Он справедливо считал, что если осудили Сталина, значит, найдётся кто-то, кто захочет взглянуть правде в глаза. Многие гении не были лишены наивности, но не до такой степени. Сохранился рассказ самого Лёни, побывавшего в лабиринтах ЦК. Чиновник, читавший его тетрадь при нём, краснел, бледнел, вытирал лоб платочком, потом вызвал ещё двоих. Пришли к выводу: "Надо разобраться!"
Ему предложили подождать в приёмной, потом пригласили пройти, и уже в коридоре его ожидали люди в белых халатах. Они объяснили по дороге, что ему необходимо отдохнуть, подлечиться и что это - лучший для него вариант.
В палате койка Лёни оказалась рядом с койкой молодого инженера-механика из Тамбова. Тот тоже додумался составить бюджет для семьи с двумя маленькими детьми на его зарплату. Были люди из Сибири и с Дальнего Востока, и все они поверили новой власти, клюнули, как говорится, на удочку.
Доктору Лёня сказал, что дома больные старики остались, что уезжал на один день. К его удивлению, доктор отнёсся к нему благожелательно. Он сказал: "Да, я понимаю, может быть, Вы погорячились? Чего ни бывает! Если Вы письменно откажетесь от ранее написанного Вами, то поедете домой".
Леонид написал, что ошибался и раскаивается, и его отвезли на вокзал и посадили на поезд, заранее купив билет.
Так он и жил с родителями, выращивая овощи и цветы. В колхоз идти отказывался, не хотел работать и в хозяйстве Ивана. Человек эрудированный, образованный, начитанный - тем не менее, не хотел слышать ни о каком трудоустройстве в госучреждение.
Леонид из всех братьев выделялся могучим телосложением, немногословностью. Читал он много, любил играть в шахматы. С одной стороны, для родителей было неплохо иметь под боком хоть одного сына, с другой - все Марчуковы были единодушны: человек талантливый не должен хоронить себя в затворничестве. Но Леонид твёрдо стоял на своём: все уговоры были бесполезны!
И в этот осенний вечер сорок шестого года Зиночка вновь вела разговор о Лёне, и Иван в который раз обещал повлиять на брата. За ужином она рассказала, что получила письмо от Жоржа: он служит на Дальнем Востоке, в Переясловке, штурманом полка. С Галкой расходились ("Ты же знаешь Галку, вытворяла без него бог весть что!"), но потом сошлись снова, у них подрастает дочь Римма, собираются завести ещё одного ребёнка.
- Зиночка, вот ты всё о братьях печёшься, а сама-то как? Трудно, поди, одной? Хоть бы сходила куда!
- Ходим изредка со Славкой к Мильманам. Какие милые люди! Я таких не встречала. Нина Андриановна - та ко мне как к дочери, хоть и старше не намного.
- А как Давид? Летает? Шевелюра такая же, больше моей?
- Давида Ильича, как и тебя, дома не бывает. Ты - как ветер в поле, а он воюет с ветрами в небе. Спрашивал о тебе.
- Завтра обязательно к ним зайду! Иногда гляну в небо на самолёт - аж сердце защемит! Это Мильман приобщил меня к небу. Никогда не забуду, как прыгал с парашютом, когда учился в СХИ. Да уж видно судьба моя в земле зарыта! Но так хочется снова подняться в небо! Может, уговорю Давида?
Не знал Иван, что меньше чем через год он поднимется в небо, но при обстоятельствах, которых никак не мог представить.
* * *
Случилось то, что Иван никак не ожидал. На торжественном собрании первый секретарь обкома вручил ему орден "За трудовую доблесть" и объявил о присуждении денежной премии за "значительные успехи" и перевыполнение плана по "основным показателям".
Столько поздравлений от коллег Иван никогда не получал. Подходили пожать руку совсем незнакомые люди, объявились сокурсники по институту, работавшие теперь в разных районах области и в Воронеже, в управленческих учреждениях. Многие это делали искренне, а многие - в особенности руководители соседних колхозов - с непонятными ухмылками. Пройдёт много лет, прежде чем Иван поймёт: лучшее место не впереди, а в "середнячках", когда тебя и не ругают, но и не хвалят. Оказывается, в серединочке - место теплее, надёжнее.
Тогда же он искренне радовался успеху. Накупил шампанского, конфет, решил отпраздновать награду вечером, вместе с Зиночкой, у Мильманов. Тем более, Давид Ильич был дома. Но днём ещё предстояло нанести визит директору треста совхозов Константину Семёновичу Ярыгину. "Ка - эС" - как звали главу треста сами сотрудники - боевой полковник, демобилизованный после ранения на фронте, отчаянный сквернослов и заядлый курильщик, человек открытый, с боевым духом, имел привычку говорить в глаза всё, что думал, не только подчинённым, чем и снискал себе уважение среди директорской братии совхозов области.
Многим он помогал и советом, и делом, а многих и прошибал пот на ковре перед его столом. Иван не ожидал каких-то неприятностей и с лёгким сердцем открыл дверь его кабинета.
- А, Марчуков! Ну, заходи, заходи! - услышал он знакомый прокуренный голос.
Большинство обладателей таких кабинетов делали вид, что заняты, и не сразу обращали свой взор на посетителя. Ярыгин не из тех! Он отослал секретаршу с бумагами и чиновника своего ведомства: "Зайдёте попозже!"
- Ну что, Ваня, говорят, ты у нас герой? - улыбнулся Ярыгин в седые, пожелтевшие от курева усы. И сейчас он держал в зубах потухшую папиросу, правая его рука, без пальцев, засунута была за отворот полувоенного френча.
- Герои, Константин Семёнович, на фронте были. А я - лошадь ломовая!
- Ну, ну. не скромничай. Поздравлю! Нам такие как ты нужны! Только вызвал я тебя не ради поздравлений. Жалуются на тебя, понимаешь. Тут у меня целая папка накопилась.
- Жалуются известно кто, Константин Семёнович! Не даю жизни лодырям, ворам, пьяницам.
- Да если бы только эти! Руководители соседних колхозов сигнализируют, что отбираешь рабочие руки.
- Они виноваты сами: людям за работу надо платить! У меня столовая, где вкусно накормят за копейки, за хорошую работу я плачу достойно, но по существующим расценкам. Всё, что сверху, - натурпродуктом, для поощрения.
- Всё так, я тебя ни в чём не виню. Но. у колхозов - другая песня. Мой тебе совет, ты их - не тронь! Иначе будут у тебя неприятности, могут написать и в обком. Создавай свою рабочую силу, сейчас многие в поисках сытой жизни двинулись из города в село.
- Хорошо, Константин Семёнович, учтём!
- Как у тебя с коневодством? Сверху требуют поставок и для армии, и для хозяйства.
- Завёз племенных, с Хреновского конезавода. Растим молодняк. Много не обещаю, но план выполню, исходя из возможностей.
- Здесь ты, Ваня, хитрец, мать твою! Для себя чистокровок держишь, барствуешь?
- Константин Семёнович, пяток кобылок держу. Выезд организовал и даже небольшой ипподром планирую, рядом с Орловским манежем. Есть что показать, приезжайте в гости!
- Слышал, и арабскую кровиночку имеешь!
- Вороная, Аргентиной зовут. Огонь лошадь! Приезжайте, я и "качалки" для заезда раздобыл.
Иван знал, что "заезд" - слабость Ярыгина, что он, когда бывает в Москве, тайком посещает столичный ипподром. Коневодством в стране заправлял маршал Будённый, и конезавод в Хреновом, а также всё поголовье орловских рысаков были под его пристальным вниманием.
Вечером Марчуков забрал Зиночку и Славку, и они отправились на улицу Студенческую, к Мильманам. До улицы Кольцовской было недалеко, здесь они сели на трамвай и через три остановки вышли. Многие дома лежали в развалинах, и центр города, где жила семья лётчика, не был исключением. Дом, где жили Мильманы, не пострадал, и здесь успели навести порядок во дворе. Ветви старых клёнов летом своей сенью покрывали лавочки во дворе, а сейчас деревья стояли голыми, покачивая в свете фонарей чёрными ветками.
Давид Ильич открыл им дверь, подхватил Славку на руку, из-за его спины выглядывала Нина Андриановна, радостно провозгласившая:
- А вот и наш герой труда и сопровождающие его лица!
Чёрная шевелюра Мильмана, зачёсанная назад, кое-где начала седеть, обычно она рассыпалась по обе стороны его лица, и Давид ладонями проводил по голове, восстанавливая причёску. Сейчас на волосах его была сетка. Под шевелюрой - огромные голубые глаза, мясистый нос, полные губы. Его крупная фигура занимала всё пространство прихожей. Эта потёртая кожаная куртка, знакомая Ивану с довоенных лет, казалось, не снималась им никогда. В квартире было прохладно, Славку решили оставить в пальто.
Сетка, накинутая на волосы Давида, свидетельствовала о том, что он допущен на кухню к нарезанию продуктов. Ниночка была щепетильна в вопросах санитарии: не дай бог волос окажется на тарелке.
Чета Мильманов - антиподы. Ниночка небольшого росточка, подвижная, не замолкающая ни на минуту. А Давид - медведь-молчун, за него говорили выразительные глаза-прожекторы. После какого-то лётного инцидента, о котором он Ниночке не обмолвился ни словом, эти "прожекторы" стали часто моргать, непроизвольно, особенно когда он волновался.
Иван подначивал друга: "И как ты медкомиссию проходишь? Наверно, все врачи - женщины? Девушки это любят, а как тебя начальство переносит?"
В гостиной, рядом с пианино, стоял накрытый белой скатертью стол. Хоть и шёл лихой послевоенный год, но были здесь и капуста квашеная, и солёные огурчики, и маринованные грибочки "от Нины Андриановны", паром исходила варёная картошка.
Зиночка прихватила с собой деревенской колбасы, которую Ваня привозил в прошлый раз, да ещё шампанское и шоколадные конфеты, добытые Марчуковым в обкомовском буфете.
Иван угощал конфетами Славку и Алика, восьмилетнего сынишку Мильманов, ровесника Бори. Тот был весь в отца, серьёзный, с надутыми губками, но лицом более похожий на светловолосую Нину. Хозяйка включила радио, передавали новости: "Сегодня в столице нашей Родины Москве состоялся парад войск."
- Все к столу, все к столу! - командовала Нина Андриановна.
Алик отправился в свою комнату знакомить Славку с игрушками, взрослые сели за стол. Шампанское запенилось в бокалах, и Нина, опережая мужчин, сказала:
- За нашего героя-директора! Быть ему большим человеком!
- Нет, так, друзья, не годится! Сначала выпьем за наш светлый праздник, за парад на Красной площади! Почти тридцать лет мы живём без царизма!
- Что ж, за парад, так за парад! - помаргивая глазами, сказал Мильман.
Все выпили до дна и принялись за еду. Ваня налегал на селёдочку, которую Нина раздобыла на чёрном рынке.
- Ну, теперь за медаль! А кстати, где она? Показал бы. - наседал на Ивана Давид.
- Ба! А я её на "Свободе" оставил! Да чё там медаль! Главное, премию обещали, так что будет повод ещё раз обмыть. Ну, тогда уже у нас дома - никуда не денетесь, милости просим. Не всё тебе, Давид, в самолёте сидеть! Приедешь, Аргентину в "качалку" запрягу, пронесёт с ветерком, что на твоём аэроплане!
Выпили за хозяев, за Зиночку и Пашу, за родившегося Саньку. И, как это всегда было, когда приходил Иван, Нина встала из-за стола, прошла к роялю. Полились чудные звуки "Лунной сонаты". Потом Нина перешла к Шопену: умиротворяющая мелодия "сотворяла в душе элегию", как любил говорить Иван.
Закончив играть, Нина повернулась на вращающемся стульчике к гостям, и все зааплодировали.
- Ваня, твой выход!
- Да, да, Ваня - "Дремлют плакучие ивы."! - поддержала Зина.
Иван не любил, чтоб его упрашивали, пел всегда с удовольствием, но не стал выходить к инструменту, предпочитая петь, сидя за столом.
- Как жаль, что нет Пашуни! Помощники у тебя слабые! - вздохнула Нина. Действительно, голосом в этой компании больше никто не обладал, Давид даже и не пытался петь, а Нина с Зиночкой могли только тихонько подпевать.
Нина проиграла вступление к романсу, и Иван, откинувшись на спинку стула, запел:
Дремлют плакучие ивы,
Тихо склонясь над ручьём…
Струйки бегут торопливо,
Шепчут о чём-то былом.
Шепчут, всё шепчут…
О чё-о-о-м-то былом…
Думы о прошлом далёком мне навевают они.
Сердцем больным, одиноким рвусь я в те прежние дни…
Рвусь я, всё рвусь я …
В те пре-е-е-жние дни!
Где ж ты, родная, далёко?
Помнишь ли ты обо мне?
Так же, как я, вспоминаешь, плачешь в ночной тишине?
Плачешь, всё плачешь …
В ноч-но-о-й ти-шине!
Голос у Ивана был не сильным, но проникновенным, глубоким. Он, как говорили, пел не горлом, а грудью. Это был "второй" голос, хорошо поставленный ещё в церковном хоре. Романс закончился, снова все зааплодировали, а у чувствительного неразговорчивого Давида мелькнула в уголке глаза слезинка.
- "Белую акацию", Ваня. "Белую акацию"! - запросила Зиночка.
Пели белогвардейский романс, каким считался "Белая акация", вспоминали таинственные превращения, которые претерпел романс в годы гражданской войны. Неизвестно кто заменил в песне темп на маршевый, и, с новыми словами, лирический романс о любви двух сердец под белыми акациями зазвучал так: "Слушай, рабочий, война началася! Бросай своё дело, в поход собирайся!"