В моей комнате меня ждали подрамники и холсты. А в моем сознании сидели сельские пейзажи, комсомольский клуб, коровы, кони, овцы и проселочная дорога, пахнувшая конской мочой, так и просившаяся на один из скучавших без меня холстов.
Да, в деревне было много поэзии, много лирических и нежных, как стихи Есенина, красок, пытавшихся смягчить суровый уклад жизни и борьбу нового со старым, уходящим.
О том, что представляет собой старое и уходящее, напоминали мне мои два ребра, как только я поворачивался с правого бока на левый. Нет, уходящее не уходило добровольно, оно ожесточенно сопротивлялось. И я дал себе слово принять активное участие в этой борьбе, наполнив яростью каждый сантиметр своих холстов. Не Есенин со своим мягким лиризмом будет служить мне примером, а Маяковский, не Петров-Водкин на этот раз, а те, кто, подобно Делакруа, изображал прекрасную женщину Революцию с красным знаменем на баррикадах. Вот куда вела меня моя мысль, освеженная поездкой в деревню и той драматической сценкой, которая происходила при свете луны на душном, пахнувшем овцами пустыре.
Все деревенские запахи и звуки жили во мне. Звон трамвая, выходящего из трампарка, был не в состоянии заглушить утренний крик петуха или голос кукушки, прилетевшей в больничный сад, чтобы порадовать тяжелобольных и занести июньское тепло в их зябкие сны.
Но довольно о снах, луне и об овцах, пора вернуться к василеостровскому Фаусту, раскрывающему каждую книгу-новинку с таким видом, будто слова только что научились слетать с языка на бумагу.
Мы уже упоминали, что Коля занялся изучением естественных наук только из-за абсолютной преданности истине.
Он был сжигаем фаустовской страстью к знанию. Его интересовало все: клетка и Вселенная, языки и знаки а за последние дни и Н. В. Гоголь, как личность и как автор "Носа" и еще более онтологичных и загадочных "Мертвых душ".
После мейерхольдовского спектакля "Ревизор" он ворвался за кулисы (или, точнее, за конструкции, их заменявшие), разыскал сурового и капризного режиссера. Режиссер обозвал Колю психопатом, но Колину концепцию выслушал. А потом выгнал Колю из-за кулис, но, выгоняя, дал Коле совет, может и справедливый, но звучавший несколько странно. Он посоветовал Коле выйти из своего времени и оказаться там, рядом с Гоголем, а может, и в его душе. Режиссер, которого Борис Пастернак в специально написанном стихотворении сравнивал с богом, при всей мощи своей фантазии все же не предполагал, что Коля сумеет воспользоваться его советом.
Но мы несколько упреждаем события и незаконно забегаем вперед. Вернемся к тому моменту, когда Коля еще работал в цитологической лаборатории и частенько ездил в Москву (иногда даже в товарном вагоне) - слушать лекции своего московского кумира, знаменитого цитолога профессора Кольцова. Впрочем, профессор Кольцов заслуживал того, чтобы к нему ездили в товарном вагоне или полузайцем на багажной полке по договоренности со знакомой проводницей, догадывающейся о том, что такое современная наука и сколь многим приходится жертвовать ради нее.
Иногда Коля забывал о моей гуманитарной профессии художника и пытался приобщить меня к некоторым узкпм и слишком специальным своим интересам, рассказывая о достижениях профессора Кольцова и устройстве мнтохондрии (от греческого "митос"-нить и "хондрос"-гранула). Он заявлял мне, что тайна клетки не менее, если не более загадочна, чем тайна мироздания. От клетки-этой малой единицы всего живого и органического-нить его мысли тянулась ко Вселенной разумеется вовсе не организму, как думали наивные мыслители вроде незадачливого Прейера, а огромному полю столкновения и противоборства различных физико-химических сил и, конечно же, царству случая. Царствовал ли случай в особой автономной жизни организма, насчет этого Коля не был уверен. И если Вселенная была дисгармонична, то в организме, даже таком крошечном как клетка, жила гармония, родственница музыки, имеющая отдаленное сходство с мыслью. Да, с мыслью, тоже явлением глубоко упорядоченным, хотя и не до конца гармоничным. Без всего этого невозможно понять сложное и идеальное устройство клетки, в которой, по-видимому, существует еще не раскрытая наукой информация, связывающая каждый момент настоящего с прошлым и будущим.
Это была Колина гипотеза, которую он посмел высказать профессору Кольцову, такому же божеству, как Мейерхольд, но в своей области.
Как же поступил Кольцов? Выгнал его так же, как Мейерхольд, и обозвал психопатом? Разумеется, нет. Но спокойно сказал, что в наше отнюдь не античное время грош цена всякой гипотезе, которая опирается на слишком зыбкие полудомыслы-полуфакты. Очевидно, профессор Кольцов был еще строже и нетерпимее Мейерхольда, только не проявлял так бурно свой темперамент.
В разговоре со мной беспокойная Колина мысль неслась из лаборатории профессора Кольцова на остров Пасхи, где стоят огромные человеческие фигуры, вытесанные из камня, и лица этих фигур наглядно демонстрируют, как недавно возник гуманизм с его милой, но поистине наивной страстью идеализировать человека и даже его полуобезьянье тело.
И чтобы подразнить меня, а еще больше самого себя, Коля клялся, что ему больше по душе жирная грудастая палеолитическая венера из Виллендорфа, Ментоны или Брассемпуи, чем Венера Милосская, потому что там жизнь, а здесь чисто платоновская идеализация человеческой плоти.
Вообще-то говоря, у Коли с Платоном были какие-то свои давние счеты. И подобреть к древнегреческому мыслителю и к его концепции красоты Коле довелось много позже, когда он близко, очень близко познакомился с Офелией. Но мы снова забегаем вперед и постараемся вернуть себя и читателя к тому, о чем только что шла речь.
Побродив по дебрям истории культуры и естествознания, Колина мысль неизбежно возвращалась к любимому им Н. В. Гоголю, словно это был центр, куда стягивались все нити, словно это было силовое поле той интеллектуальной Вселенной, которую Коля носил в своей на этот раз коротко подстриженной, чуточку асимметричной голове. По мнению Коли, Гоголь и был тот самый мыслитель, который нанес сокрушительный удар христианской концепции человека - якобы духовной бесконечности. Гоголь доказал, что человек внутренне конечен, если не элементарен. Но как жаль, что он, Коля Фаустов, имея возможность - правда, весьма относительную - беседовать с Мейерхольдом, начисто лишен возможности поговорить с самим Гоголем, поговорить по душам о "Мертвых душах", о "Портрете" и о том, что, в сущности, связывало Н. В. Гоголя с Александром Ивановым - художником, конечно, великим, но насквозь платонизированным, врагом всякой плоти и адептом духа.
Говоря обо всем этом, Коля отнюдь не подозревал, что его желание, вопреки всем законам ньютоновской и эйнштейновской физики, парадоксально осуществится, и осуществится совсем по-гоголевски в духе "Ночи перед Рождеством", где описывается путешествие кузнеца Вакулы в Зимний дворец.
Простившись со мной, Коля пошел домой. Он жил уже не в аспирантском общежитии, а снимал комнату в довольно унылом доме со старой, типично петербургской, истинно раскольниковской лестницей. Комната была тоже типично старопетербургская, с окном, выходившим на узкий двор-колодец, гулкий, как все колодцы.
Придя домой, Коля согрел чай на керосинке и открыл окно. И только он открыл окно, как услышал женский рыдающий голос и до него донеслись слова малознакомого языка, по некоторым признакам которого наш аспирант догадался, что это древнескандинавский.
В типичном старопетербургском дворе-колодце, где дворник колол осиновые дрова и висело на веревке белье, совершался миф. Женский рыдающий голое пел древнюю эдду или сагу, сочиненную викингами и усовершенствованную скальдами и неизвестно каким ветром доставленную сюда. Одним махом, едва касаясь ступеней темной раскольниковской лестницы, Коля выбежал во двор. Она еще стояла там, исхудавшая белокурая богиня в обветшавшем ситцевом платьице, и голос ее рыдал, а по щекам текли слезы.
Да, это был миф, если не чудо. Правда, к мифу и чуду примешалась житейская проза. Из окон летели гривенники и пятаки, которые рыдающая богиня быстренько собрала и спрятала в карман.
- Кто вы? - спросил дрожащим голосом Коля. - И откуда вам известен древнескандинавский язык?
Богиня улыбнулась, и в ее грустящих глазах появилось насмешливое выражение.
- А если я отвечу, что кончила филологический факультет Ленинградского университета, - сказала она, - вас удовлетворит мой ответ?
- И там вас научили превращать двор-колодец в миф? - продолжал задавать вопросы Коля.
Он чувствовал, что она сейчас исчезнет: пятаки и гривенники уже больше не летели из раскрытых окон на залитый цементом двор. И выплыли две старухи, осенили себя крестом и уставились на странную женщину, которая только что рыдала и молилась, обращаясь на не знакомом им языке к своему иностранному богу, а теперь стояла и кокетничала с парнем из квартиры № 16, с известным безбожником и комсомольцем, забыв и про своего иностранца-бога, и про свою убогую профессию, и про сзое жалкое ситцевое платье. А платье-то все прохудилось и местами бесстыдно давало просвечиваться загорелому и обветренному, но красивому, как у статуи, телу.
Старухам понравился сам миф, но продолжение мифа, прозаически осовремененное и оскверненное Колей, вызвало старушечье недовольство.
Одна из старух (а были они такие же одинаковые, как упоминавшиеся выше писатели-близнецы), разомкнув щель своего морщинистого рта, сказала Коле:
- Нечестивец! Хотя бы чужую святость пощадил. Видишь, она безумная. А ты пристаешь.
Но в оробевшем Коле вдруг проснулся комсомольский дух тех лет и ненависть к богомолкам и к религиозномещанскому ханжеству.
- Здесь не церковь, - сказал он старухам, - и не небо, а грешная земля. Ну-ка сгиньте, старые сплетницы. Не то приду к вам на квартиру и проведу антирелигиозную беседу!
И сказав это, он протянул руку мило улыбающейся богине и повел ее к себе на шестой этаж. Он вел ее и сам не понимал для чего: все происходило как во сне, одновременно прекрасном и кошмарном, - во сне, где злые лица старух становятся еще страшнее и носатее, а лицо участницы мифа и чуда, только что свершавшегося во дворе, еще чудеснее и сказочнее.
И много лет спустя, в ту пору, когда Коля из худенького аспирантика превратился сначала в складного члена-корреспондента, а потом и в величественного академика, этот странный сон часто вспоминался тому, кто обычно предпочитал реальную действительность даже самым чудесным снам.
Но вернемся сюда, на пахнувшую кошками старопетербургскую лестницу с чугунными перилами и тяжелыми ступенями, по которым рядом с Колиными ногами, обутыми в разношенные сандалии, легко шагали босые обветренные ноги богини.
Казалось, шестой этаж стал двенадцатым, так медленно они поднимались, но всему есть конец, даже старопетербургской лестнице. И вот они уже стояли перед дверью, где из ящика для писем выглядывала "Красная газета" и "Бегемот", выписываемые соседями, которых, к счастью, кажется, не было дома.
Коля открыл дверь французским ключом и провел уличную певицу в свою крошечную комнатку, вполне самобытным украшением которой служила книжная полка и репродукция на стене с изображением той, которая так изменилась, ходя по дворам, что ее не узнал бы сам художник М., писавший ее, как писали мадонн, на фоне глубокого староитальянского окна и особого ренессансного неба, вероятно и подсказавшего Джордано Бруно его бессмертную идею о бесконечности мира.
На книжной полке стояло несколько очень редких книг, книг-уникумов, купленных Колей в книжном развале на Литейном у старенького букиниста, греющего зимой зябкие руки над специальным и хитроумным приспособлением, сочетавшим в себе конструкцию примуса с принципом железной печки-буржуйки.
Богиня села на единственный Колин стул и оттого, что села, стала еще божественнее. И что-то случилось с Колиными вещами: с керосинкой, с чайником, с убогой железной кроватью, покрытой шотландским пледом, купленным Колей на барахолке. Все вдруг превратилось в картину Ван-Гога: осветилось, окрасилось, стало сгустком энергии, словно чья-то рука содрала с вещей их убогий скучный обыденный покров. И даже стена, оклеенная мещанскими обоями, где давно уже завелись клопы, ночью зло и больно кусавшие Колю, даже натуралистически-обычная стена вдруг превратилась в бесконечность по тем же самым Ван-Гоговым законам.
- А кроме древнескандинавского языка, - спросил неожиданно Коля, - какие вы знаете еще?
Вопрос звучал глупо, совсем по-студенчески (даже не по-аспирантски), будто раскрасневшийся обалдуй и заика-студент беседует с курносой жидковолосой студенткой, от смущения и робости не зная, о чем и как говорить.
- Я знаю очень много языков, - ответила Офелия, - и живых, и мертвых, и даже таких, которые были мертвыми, но снова стали живыми.
- Откуда?
- Надеюсь, вы не заставите меня писать автобиографию. Из-за этого документа меня и отправили в Бехтеревку, откуда мне удалось, к счастью, сбежать.
- Говорят, оттуда сбежать невозможно. Сторожа. Пропуска. Толстые стены.
- Я умею проходить сквозь стены, - сказала она. - Но пока, ради бога, не спрашивайте меня, каким способом. Об этом я расскажу вам, когда мы познакомимся ближе.
И они познакомились ближе, и это тоже было частью мифа, частью рыдающей, стонущей и хохочущей на весь узкий двор-колодец древнескандинавской саги, вдруг превратившейся в реальную жизнь и приобщившей к себе Колю с его керосинкой, чайником, железной кроватью и книгами-уникумами, стоявшими на деревянной полке, - с книгами, спрессовавшими древнюю мудрость, когда-то жившие страсти, тысячелетия и века.
Казалось Коле, что он вскочил в извозчичью бричку на чичиковских рессорах и, видя широкую, подбитую ватой спину лихача, вообразил, что лихач уже везет его навстречу тому, что еще вчера казалось невозможным.
У Коли не было денег, чтобы ездить на извозчичьих бричках, иногда не хватало и на трамвай. Но в его комнате поселилась босоногая богиня в дырявом платье, и Коля, схватив свои самые редкие книги, побежал на Литейный в книжно-антикварный магазин. В потрепанном Колином портфельчике лежал старинный том Рабле, может побывавший в руках у Вольтера или Чаадаева, там же лежали редчайшие издания других классиков и томик Лермонтова с дарственной надписью, сделанной Михаилом Юрьевичем, разумеется, не для Коли, а для одного из своих современников, давно исчезнувшего в волнах времени. Коля знал цену лермонтовскому автографу и не собирался редкую книгу отдавать за бесценок.
Но во что превратились Рабле, Плотин, Ариосто и старенький Данте? В новое платье, в женские туфли, в чулки и в другие подробности дамского туалета. Из всех перечисленных классиков, вероятно, только один Рабле понял бы Колю и не обиделся бы на него за такого рода странный обмен, впрочем вполне возможный не только в Колино время, но и во всякое другое.
Когда Офелия сняла свое дырявое платье и надела все, что ей принес Николай, она сразу изменилась и стала куда обыденнее, чем была во дворе-колодце, собирая там пятаки и гривенники. Она значительно изменилась, но миф тем не менее продолжался, и Коля не жалел ни о лермонтовском автографе, ни о фолианте Франсуа Рабле, напечатанном деревянными литерами на толстой, напоминавшей пергамент, бумаге.
А во дворе посменно дежурили две носатые старухи, гадая, чем кончится так странно начавшееся событие. И покарает ли иностранный бог безбожника-аспиранта, покусившегося на святость, или его привлечет к ответственности квартальный, потому что сколько же можно держать у себя постороннюю без прописки, не предупредив даже управдома, безалаберного, не видящего, что у него творится под носом, но тем не менее очень довольного жизнью и самим собой старика.
Попробуй пропиши богиню или даже уличную певичку, если в ее дырявом платье не оказалось ни документов, ни справок. А если и существовали когда-нибудь эти документы, они остались в больнице имени Бехтерева, откуда люди редко возвращаются в мир, где у каждого человека есть бумажный двойник, именуемый документом - эта небольшая, но магическая книжка, перед которой пасуют не только управдомы, но даже старухи, любящие совать свой длинный нос в чужие дела.
Может, попробовать выудить документы из Бехтеревки, воспользовавшись академическими связями, покровительством профессоров Филиппченко и Кольцова, чья просьба, обращенная к Давиденкову (тоже профессору) или даже к самому академику Павлову, в два счета разрешит эту мелкую бумажно-бюрократическую проблемку. Но Николай пока отложил эту мысль. Начнут выяснять, каким образом Офелия обманула бдительность санитаров и сторожей. В гипотезу насчет искусства прохождения сквозь каменные стены вряд ли кто поверит.
Верил ли в эту версию сам Коля? И да, и нет. Ведь с тех пор как Офелия сняла свое дырявое платье и уподобилась всем другим своим сверстницам, идущим по улице, едущим в трамвае на службу или покупающим в гастрономическом магазине продукты, мысленно вычитая или слагая разные цифры, чтобы не обсчитала быстрорукая веселоглазая кассирша, - ведь с тех пор для подтверждения этой версии почти совсем не осталось никаких фактов.
Преступные мысли подчас мелькали в Колиной голове - залезть в трамвае в чью-нибудь дамскую сумочку и занять для Офелии какой-нибудь хотя бы захудалый документ - временное удостоверение или справку. Но стыдя себя, Николай тотчас же прогонял эту скользкую, как змея, мысль, хотя каждый раз, когда ехал в трамвае, бросал слишком красноречивые взгляды на дамские сумочки, заставляя их владелиц тревожно хмуриться и поспешно отодвигаться.
Но, к счастью, скоро все уладилось (с некоторой примесью чуда или без него?). Ведь то, что мы называем неудачей или удачей, почти всегда связано со случаем, который по природе своей азартный игрок и, играя с тобой, то выигрывает, то проигрывает тебе чаще всего какой-нибудь пустяк, именуемый в зависимости от обстоятельств - удачей или неудачей. Офелия выиграла у случая, как любят говорить обыватели, "на трамвайный билет". Она принесла свой документ и подала его Коле. Пришлось ли ей для этого пройти сквозь стены, а потом так же незаметно выйти или загипнотизировать канцеляристку, хранящую паспорта больных? Николай не стал расспрашивать Офелию, а только кивнул головой, словно заранее знал о тайной сделке бывшей уличной певицы с потворствующим ей случаем.
С каким независимым и победоносным видом он пришел в жактовскую контору получать бумажный двойник Офелии уже со штампом прописки, пришел как раз в ту минуту, когда там оказались обе старухи, может быть отнюдь не случайно. Их давно томила и мучила мысль, что в квартире № 16 по одной лестнице с ними творится незаконное дело: у нахала аспиранта, получающего стипендию, в сущности, за безделье, проживает без прописки подозрительная особа, недавно еще рыдавшая во дворе и подбиравшая пятаки, а сейчас расфуфыренная, виляющая бедрами на ходу и обдающая прохожих мерзким запахом неизвестно на что приобретенных духов.
Под самым носом у старух Коля раскрыл удостоверение своей сожительницы, а потом закрыл и положил его в бумажник, а бумажник предусмотрительно спрятал в боковой карман своего довольно потрепанного пиджака.