Музы в век звездолетов - Рэй Брэдбери 12 стр.


После долгого отсутствия Катодий наконец вернулся, неся запыленный карандаш и оборванный лист бумаги.

Итак, копии мозгов, электронные копии, вместилище человеческой памяти, сознания, лежащие на полке домашней фильмотеки, разговаривающие с каждым, кто подойдет к микрофону и нажмет кнопку. Идея! Особенно радовала Гарри легкость исполнения: нет ни сложного изображения, ни акторобов, он сам сыграет роль. Достаточно обычного робота, того же Катодия, нескольких динамиков, микрофонов и немного так называемых "визийных настроений". Все гениальное просто. "На худой конец - уголок какого-нибудь шкафа, полки, коридора, но очень скупо", - подумал он.

Через минуту Гарри, чувствуя на себе изумленный взгляд Катодия, уже писал видеоновеллу.

"Кримен еще раз прошелся по комнате. Робот мог что-нибудь забыть и неожиданно вернуться. Кримена уже давно интересовал один на первый взгляд незначительный факт: лампы робота слишком быстро изнашивались.

Кримен подошел к шкафу и вынул оттуда небольшой сверток. Установить в комнатах замаскированные миниатюрные видеофонические камеры было нетрудно. Он проверил цепь и подключил ее к внешней сети.

Перед тем как уйти, еще раз взглянул на полки фильмотеки. Рядом с коробками лент и табличек лежали несколько ящичков, в которые были вмонтированы динамики и микрофоны.

- Эх, - вздохнул Кримен. - С родней поболтаю в другой раз.

Анодий мог прийти в любой момент, а Кримену надо было удалиться на безопасное расстояние, чтобы индикатор робота не обнаружил его присутствия. Он быстро вышел.

Винный погребок на вертолетном вокзале был в этот час" пуст. Кримен удобно уселся в кресле, заказал рюмочку рислинга и включил ручной видеофон. Экранчик замигал и погас. Кримен постучал пальцем по корпусу.

Не помогло. "Опять замыкание, - недовольно подумал он. - Надо обязательно отдать в ремонт. А может, лучше купить новый?"

Он в отчаянии нажал кнопку звука, чтобы определить размер повреждения. В динамике зашелестело. Кримен с удивлением услышал тихий разговор и принялся крутить ручку модулятора.

- Это ты? - Он узнал голос своего деда, льющийся из ящичка. - Я рад. Люблю посещения. Что нового?

В динамике зазвенело.

- Ничего особенного, - раздался его собственный голос. - Мне, право же, неловко: я слишком часто отнимаю у тебя время и прерываю твои размышления.

- Ничего, ничего, - ласково буркнул дед.

- Я был в городе, забежал к тете Анастасии. Она угостила меня кофе.

- Каким? Натуральным или той синтетической пакостью, от которой мухи дохнут?

- Не знаю. Сейчас он уже лучше, чем в твое время. А может, и натуральный. На дне был осадок.

- Значит, определенно натуральный. Ну и как там она? Ездила куда-нибудь отдыхать?

В динамике опять зазвенело.

- В Бразилию. Наверно, оттуда и привезла натуральный кофе. Жуть! У нее не осталось ни одного евраса! Теперь сидит и думает, где взять.

- Послушай, Берт. Нам кто-то мешает, - заструился голос деда. - Я слышу какие-то звуки. Это действительно ты?

- Ну конечно, я, - уверил голос Кримена-внука, сопровождаемый легким звоном. - А кто же еще?

- Лжешь, нагло лжешь! - взвизгнул дед. - Ты - робот моего внука! Сукин ты сын! Вот погоди, доберусь я до тебя!

- Дедушка, это клевета. Неужели ты думаешь, что я мог бы подсунуть вместо себя глупого робота?! Анодия?! У него же лампы почти полностью потеряли эмиссию!

- Вот это-то я и слышу, - буркнул дед. - Тебя выдает звон, стервец! Будешь подделываться под моего любимого внука?! Будешь?! Десятый раз тебя ловлю. Пресс по тебе плачет!

- Да, это я, Анодий, - сокрушенно отозвался робот. - Не сердитесь. Вообще-то странно, что вы меня узнаете. Ведь я подстроился под голос хозяина. Неужели в нем есть что-то особенное?

- Ты подлец! - гремел дед. - Паскудная коробка с шурупами и проволокой, подделывающаяся под моего Берта. Как я узнаю тебя? Очень просто: стоит тебе нагреться, как ты начинаешь звенеть.

- Я этого не слышу, - буркнул робот.

- Зато я слышу. Что у тебя на уме? Тебя нужно разобрать на части. Зачем ты мне морочишь голову?

- Тяжела доля робота, дедушка.

- Я тебе покажу дедушку!

- Пардон. Как ни крути, все равно останешься прибором. А я очень люблю быть человеком, - замурлыкал Анодий. - Вы не представляете себе, как приятно хоть минуту побыть человеком, получить индивидуальность.

Дедушка несколько секунд молчал.

- У тебя все провода перепутались! - заявил он наконец. - Все твои системы ржа проела!

- Простите! - с готовностью отозвался Анодий. - Я не хотел вас обидеть. Но и у меня есть гордость, я не желаю слушать ваши бесконечные обвинения и нападки. Не желаю. Как хотите. Ваша сестра, Филомена, гораздо вежливее со мной. Мы подолгу беседуем. Весьма культурная и интеллигентная дама.

Динамик замолчал.

- Знаешь, Анодий, - сказал наконец дедушка, - ты уж того, не обижайся. Я ведь тоже очень люблю поболтать с живыми. А ведь ты живешь: ходишь, видишь, осязаешь… Тебе вовсе не так плохо, Анодий. Останемся друзьями. Расскажи, что слышно в городе? Еще цветет наш каштан перед домом?"

Гарри отложил карандаш, взял листок бумаги и кинулся в мастерскую. Обработка литературного текста заняла совсем немного времени. Часа через три он вышел из дома с готовым произведением в кармане. На вертакси добрался до Центра развлечений. В веселом расположении духа подошел к контрольному электронному мозгу. Опустил табличку в отверстие машины. Прибор секунду побренчал, потом послышался свист, табличка вывалилась и одновременно открылась дверь, ведущая на улицу.

- Что?! Опять?! - пролепетал Гарри. - Да ты ошибаешься, кретин! Кто мог написать этакое, а?

- Был такой фантаст во второй половине двадцатого века, Витольд Зегальский, - вежливо ответил электронный мозг Центра. - Использовать не можем. Стопроцентный плагиат. Благодарим за внимание. Мы всегда к вашим услугам… Корзинка за дверью.

Гарри выругался, швырнул табличку в угол и вышел на улицу.

Уильям ТЕНН
ОТКРЫТИЕ МОРНИЕЛА МЕТАУЭЯ

Всех удивляет, как переменился Морниел Метауэй с тех пор, как его открыли, - всех, но не меня. Его помнят на Гринвич-Виллидж - художник-дилетант, немытый, бездарный; едва ли не каждую свою вторую фразу он начинал с "я" и едва ли не каждую третью кончал местоимением "меня" либо "мне". Из него ключом била наглая и в то же время трусливая самонадеянность, свойственная тем, кто в глубине души подозревает, что он второсортен, если не что-нибудь похуже. Получасового разговора с ним было довольно, чтоб у вас в голове гудело от его хвастливых выкриков.

Я-то превосходно понимаю, откуда взялось все это - и тихое, очень спокойное признание своей бездарности, и внезапный всесокрушающий успех. Да что там говорить - при мне его и открыли, хотя вряд ли это можно назвать открытием. Не знаю даже, как это можно назвать, принимая во внимание полную невероятность - да, вот именно невероятность, а не просто невозможность того, что произошло. Одно только мне ясно: всякая попытка найти какую-то логику в случившемся вызывает у меня колики в животе, а череп пополам раскалывается от головной боли.

В тот день мы как раз толковали о том, как Морниел будет открыт. Я сидел в его маленькой нетопленой студии на Бликер-стрит, осторожно балансируя на единственном деревянном стуле, ибо был слишком искушен, чтобы садиться в кресло.

Собственно, Морниел и оплачивал студию с помощью этого кресла. Оно представляло собой грязную мешанину из клочьев обивки, впереди было высоким, а в глубине - очень низким. Когда вы садились, содержимое ваших карманов - мелочь, ключи, кошелек - начинало выскальзывать, проваливаясь в чащу ржавых пружин и на прогнившие половицы.

Как только в студии появлялся новичок, Морниел поднимал страшный шум насчет того, что усадит его в потрясающе удобное кресло. И пока бедняга болезненно корчился, норовя устроиться среди торчащих пружин, глаза хозяина разгорались и его охватывало неподдельное веселье. Ибо чем энергичнее ерзал посетитель, тем больше вываливалось из его карманов. Когда прием заканчивался, Морниел отодвигал кресло и принимался считать доходы, подобно тому как владелец магазина вечером после распродажи проверяет наличность в кассах.

Деревянный стул был неудобен своей неустойчивостью, и, сидя на нем, приходилось быть начеку. Морниелу же ничто не угрожало - он всегда сидел на кровати.

- Не могу дождаться, - говорил он в тот раз, - когда наконец мои работы увидит какой-нибудь торговец картинами или критик хоть с каплей мозга в голове. Я свое возьму. Я слишком талантлив, Дэйв. Порой меня даже пугает, до чего я талантлив - чересчур много таланта для одного человека.

- Гм, - начал я. - Но ведь часто бывает…

- Я ведь не хочу сказать, что для меня слишком много таланта. - Он испугался, как бы я не понял его превратно. - Слава богу, сам я достаточно велик, у меня большая душа. Но любого другого человека меньшего масштаба сломило бы такое всеохватывающее восприятие, такое проникновение в духовное начало вещей, в самый их, я бы сказал, Gestalt. У другого разум был бы просто раздавлен таким бременем. Но не у меня, Дэйв, не у меня.

- Рад это слышать, - сказал я. - Но если ты не возра…

- Знаешь, о чем я думал сегодня утром?

- Нет. Но по правде говоря…

- Я думал о Пикассо, Дэйв. О Пикассо и Руо. Я вышел прогуляться по рынку, позаимствовать что-нибудь на лотках для завтрака - ты ведь знаешь принцип старины Морниела: ловкость рук и никакого мошенства - и начал размышлять о положении современной живописи. Я о нем частенько размышляю, Дэйв. Оно меня тревожит.

- Вот как, - сказал я. - Видишь ли, мне кажется…

- Я спустился по Бликер-стрит, потом свернул на Вашингтон-сквер-парк и все раздумывал на ходу. Кто, собственно, сделал сейчас что-нибудь значительное в живописи, кто по-настоящему и бесспорно велик?.. Понимаешь, я могу назвать только три имени: Пикассо, Руо и я. Больше ничего оригинального, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Только трое при том несметном количестве народу, что сегодня во всем мире занимается живописью. Три имени! От этого чувствуешь себя таким одиноким!

- Да, пожалуй, - согласился я. - Но все же…

- А потом я задался вопросом: почему это так? В том ли дело, что абсолютный гений вообще очень редко встречается и для каждого периода есть определенный статистический лимит на гениальность, или тут другая причина, что-то характерное именно для нашего времени? И отчего открытие моего таланта, уже назревшее, так задерживается? Я ломал над этим голову, Дэйв. Я обдумывал это со всей скромностью, тщательно, потому что это немаловажная проблема. И вот к какому выводу я пришел.

Тут я сдался. Откинулся на спинку стула - не забываясь, конечно, - и позволил Морниелу излить на меня свою эстетическую теорию. Теорию, которую я во крайней мере двадцать раз слышал раньше от двадцати других художников из Гринвич-Виллидж. Единственно, в чем расходились все авторы, был вопрос, кого надо считать вершиной и наиболее совершенным живым воплощением данных эстетических принципов. Морниел (чему вы, пожалуй, не удивитесь) ощущал, что как раз его.

Он приехал в Нью-Йорк из Питтсбурга (штат Пенсильвания), рослый, неуклюжий юнец, который не любил бриться и полагал, будто может писать картины. В те дни Морниел восхищался Гогеном и старался ему подражать. Он был способен часами разглагольствовать о мистической простоте народного искусства. Его произношение звучало как подделка под бруклинское, которое так любят киношники, но на самом деле было чисто питтсбургским.

Морниел быстро распрощался с Гогеном, как только взял несколько уроков в Лиге любителей искусства и впервые отрастил спутанную белокурую бороду. Недавно он выработал собственную технику письма, которую назвал "грязное на грязном".

Морниел был бездарен - в этом можно не сомневаться. Тут я высказываю не только свое мнение - ведь я делил комнату с двумя художниками-модернистами и целый год был женат на художнице, - но и мнение понимающих людей, которые, не имея ровным счетом никаких причин относиться к Морниелу с предубеждением, внимательно смотрели его работы.

Один из этих людей, критик и отличный знаток современной живописи, несколько минут с отвисшей челюстью созерцал произведение Морниела (автор навязал мне его в подарок и, несмотря на мои протесты, собственноручно повесил над камином), а потом сказал: "Дело не в том, что ему абсолютно нечего сказать графически. Он даже не ставит перед собой того, что можно было бы назвать живописной задачей. Белое на белом, "грязное на грязном", антиобъективизм, неоабстракционизм - называйте как угодно, но здесь нет ничего. Просто один из тех крикливых, озлобленных дилетантов, которыми кишит Виллидж".

Спрашивается, зачем же я тогда вообще знался с Морниелом?

Ну, прежде всего, он жил под боком и потом был в нем какой-то своеобразный худосочный колорит. И когда я просиживал ночи напролет, стараясь выдавить из себя стихотворение, а оно никак не выдавливалось, на душе становилось легче при мысли, что можно заглянуть к нему в студию и отвлечься разговором о предметах, не имеющих отношения к литературе.

Тут, правда, был один минус, о котором я постоянно забывал, - у нас всегда получался не разговор, а лишь монолог, куда я едва умудрялся время от времени вставлять краткие реплики. Видите ли, разница между нами состояла в том, что меня все же печатали - пусть хоть в жалких экспериментальных журнальчиках с плохим шрифтом, где гонораром была годовая подписка. Он же нигде никогда не выставлялся, ни разу.

Была и еще одна причина, из-за которой я поддерживал с ним отношения. Одним талантом Морниел действительно обладал.

Если говорить о средствах к существованию, то я едва свожу концы с концами. О хорошей бумаге и дорогих книгах могу только мечтать, ибо они для меня недоступны. Но когда уж очень захочется чего-нибудь - например, нового собрания сочинений Уоллеса Стивенса, - я двигаю к Морниелу и сообщаю об этом ему. Мы отправляемся в книжный магазин, входим поодиночке. Я завожу разговор о каком-нибудь роскошном издании, которого сейчас нет в продаже и которое я будто бы собираюсь заказать, и, как только мне удастся полностью завладеть вниманием хозяина, Морниел слизывает Стивенса, - само собой разумеется, я клянусь себе, что заплачу сразу, как только поправятся мои обстоятельства.

В таких делах Морниел бесподобен. Ни разу не случилось, чтобы его заподозрили, не говоря уж о том, чтоб поймали с поличным. Естественно, я должен рассчитываться за эти услуги, проделывая то же самое в магазине художественных принадлежностей, чтобы Морниел мог пополнять запасы холста, красок и кистей, но в конечном счете игра стоит свеч. Чего она, правда, не стоит, так это гнетущей скуки, которую я терплю при его рассуждениях, и моих угрызений совести по поводу того, что он-то вовсе и не собирается платить за приобретенные товары. Утешаю себя тем, что сам расплачусь при первой же возможности.

- Вряд ли я настолько уникален, каким себе кажусь, - говорил он в тот день. - Конечно, рождаются и другие с не меньшим потенциальным талантом, чем у меня, но этот талант губят, прежде чем он успеет достигнуть творческой зрелости. Почему? Каким образом?.. Тут следует проанализировать роль, которую общество…

В тот миг, когда он дошел до слова "общество", я и увидел впервые эту штуку. Какое-то пурпурное колыхание возникло передо мной на стене, странные мерцающие очертания ящика со странными мерцающими очертаниями человеческой фигуры внутри. Все это было в пяти футах над полом и напоминало разноцветные тепловые волны. Видение тотчас же исчезло.

Но погода была слишком холодной для тепловых волн, а что до оптических иллюзий - я им не подвержен. Возможно, решил я, при мне зарождается новая трещина в стене. По-настоящему помещение не предназначалось для студии, это была обычная квартира без горячей воды и со сквозняками, но кто-то из прежних жильцов разрушил все перегородки и сделал одну длинную комнату. Квартира находилась на верхнем этаже, крыша протекала, и стены были украшены толстыми волнистыми линиями в память о тех потоках, что струились по ним во время дождя.

Но отчего пурпурный цвет? И почему очертания человека внутри ящика? Пожалуй, довольно-таки замысловато для простой трещины. И куда все это делось?

- …в вечном конфликте с индивидуумом, который стремится выразить свою индивидуальность, - закончил мысль Морниел. - Не говоря уж о том…

Послышалась музыкальная фраза - высокие звуки один за другим, почти без перерывов. И затем посреди комнаты - на сей раз футах в двух над полом - опять появились пурпурные линии, такие же трепещущие, светящиеся, а внутри - снова очертания человека.

Морниел скинул ноги с кровати и уставился на это чудо.

- Что за…

Видение опять исчезло.

- Что т-тут происходит? - запинаясь, выдавил он из себя. - Что т-такое?

- Не знаю, - отозвался я. - Но, что бы это ни было, оно постепенно влезает к нам.

Еще раз высокие звуки. Посреди комнаты на полу появился пурпурный ящик. Он делался все темнее, темнее и материальнее. Звуки становились все более высокими, они слабели и наконец, когда ящик стал непрозрачным, умолкли совсем.

Дверца ящика открылась. Оттуда шагнул в комнату человек; одежда у него вся была как бы в завитушках.

Он посмотрел сначала на меня, затем на Морниела.

- Морниел Метауэй? - осведомился он.

- Д-да, - сказал Морниел, пятясь к холодильнику.

- Мистер Метауэй, - сказал человек из ящика. - Меня зовут Глеску. Я принес вам привет из 2487 года нашей эры.

Никто из нас не нашелся, что на это ответить. Я поднялся со стула и стал рядом с Морниелом, смутно ощущая необходимость быть поближе к чему-нибудь хорошо знакомому.

Некоторое время все сохраняли исходную позицию. Немая сцена.

2487-й, подумал я. Нашей эры. Ни разу не приходилось мне видеть никого в такой одежде. Более того, я никогда и не воображал никого в такой одежде, хотя, разыгравшись, моя фантазия способна на самые дикие взлеты. Одеяние не было прозрачным, но и не то чтоб вовсе светонепроницаемым. Переливчатое - вот подходящий термин. Различные цвета и оттенки неутомимо гонялись друг за другом вокруг завитушек. Здесь, видимо, предполагалась некая гармония, но не такого сорта, чтоб мой глаз мог уловить ее и опознать.

Сам прибывший, мистер Глеску, был примерно одного роста со мною и Морниелом и выглядел только чуть постарше нас. Но что-то в нем ощущалось такое - даже не знаю, назовите это породой, если угодно, подлинным внутренним величием и благородством, которые посрамили бы даже герцога Веллингтонского. Цивилизованность, может быть. То был самый цивилизованный человек из всех, с кем мне до сих пор доводилось встречаться.

Он шагнул вперед.

- Думаю, - произнес он удивительно звучным, богатым обертонами голосом, - что нам следует прибегнуть к свойственной двадцатому столетию церемонии пожатия рук.

Так мы и сделали - осуществили свойственную двадцатому столетию церемонию пожатия рук. Сначала Морниел, потом я, и оба очень робко. Мистер Глеску проделал это с неуклюжестью фермера из Айовы, который впервые в жизни ест китайскими палочками.

Церемония окончилась, гость стоял и широко улыбался нам. Или, вернее, Морниелу.

Назад Дальше