Хаджибей (Книга 1. Падение Хаджибея и Книга 2. Утро Одессы) - Трусов Юрий Сергеевич 3 стр.


В таких землянках жило большинство оседлых жителей "ханской" Украины - "Ханщины". Эти жилища были устроены так неспроста. Обитатели их стремились как бы врыться в землю, спрятаться от глаз степных хищников - татарских ордынцев, вассалов турецкого султана.

Охримовне долго надо было бродить по заросшему кустарником холму, прежде чем она, наконец, нашла стежку, что привела ее к скрытому в колючем терновнике плетню. "Добре заворожил колдун то место, где живет", - подумала суеверная женщина, подходя к дубовой двери низкой поноры, На пороге показалась стройная, высокая девушка.

Охримовна признала в ней Маринку - внучку Бурилы, с которой коротал свои дни одинокий старик.

– Деда дома нема. Он недалечко отсюда, - сказала девушка певучим голосом, удивленно взглянув на старуху большими бледно-синими глазами.

– Мне твой дед очень надобен… Проводи меня, любушка, к нему. Проводи, милая… - попросила Охримовна.

– Идемте. - И Марина, взяв за руку старуху, повела ее меж кустов к зарослям терновника.

По обеим сторонам тропки стояли долбленые колоды ульев, над которыми жужжали пчелы.

– Тут прохода нет, милая, - сказала Охримовна, когда тропка привела их к высокой стене колючего терновника.

– Как не быть? Есть, тетенька, - ответила девушка и, оглянувшись по сторонам, оттолкнула старый сухой круглый куст, похожий на перекати-поле.

В зарослях образовался узкий проход, который вывел их на широкую поляну. Там в траве желтели огромные тыквы и полосатые арбузы. Охримовна увидела высокого старика. Одет он был в холщовую свитку и широкие шаровары, заправленные в козловые сапоги. Пищаль и сабля старика лежали рядом. Седой оселедец спадал на загорев­ший выпуклый лоб, помеченный глубоким шрамом. Этот шрам придавал добродушному морщинистому лицу старика суровое выражение. На Охримовну вопрошающе глянули дымчатые глаза. Рядом шелохнулся куст, и из-за его ветвей вышли сгорбленная древняя старуха с крючковатым носом и пожилой мужчина, заросший до самых ушей черной волнистой бородой. Вид старухи и чернобородого был диковат - оба взлохмаченные, наряженные пестро, не похожие на местных слободян. Это испугало Охримовну.

"Нечистые, видно, в гостях у Бурилы",- мелькнула у нее мысль, и она перекрестилась.

– Не бойся, тетенька, это наши шабры (соседи) - сербияне, с Туреччины прибыли. Дед приютил их,- сказала Марин­ка, заметив испуг гостьи. Но ее перебил Бурило.

– Ты, Маринка, что мне сюда людей водишь? Я тебе ужо! - закричал он на внучку.

– Дедусь, это Охримовна, от Кондратки, - нимало не смущаясь, спокойно пояснила внучка. - От Хурделицы…

– Знаю, - ворчливо оборвал ее старик. - Глаза у меня есть, слава богу…- И спокойно спросил Охримовну: - Зачем пришла?

– Сын помирает, не откажи помочь ему травушками своими. Спаси его, крестника своего, благодетель ты наш, спаси! - слезно запричитала мать Кондрата.

– Да в чем хворь у сына твоего? Говори.

– За Тилигулом его сердешного закатовали в темнице панской за дела гайдамацкие, - сказала Охримовна.

Некоторое время Бурило в раздумье смотрел на ста­руху. Ее сморщенное заплаканное лицо выражало мольбу и испуг. Потом старик, словно с досады, швырнул в сторону сапу.

– Маринка, - позвал он внучку, - возьми кошелку с зельем да травами - со мной к Кондрату пойдешь.

Девушка быстро побежала в хату. А старик подошел к кусту, под которым лежали пищаль, сабля и серая бараш­ковая шапка. Взял оружие и, нахлобучив шапку, сказал Охримовне:

– Веди к сыну.

По дороге их догнала Маринка с кошелкой. Бурило внимательно осмотрел содержимое кошелки, вынул пучки засушенных растений и что-то проворчал себе под нос.

VII. ИСЦЕЛЕНИЕ

Осмотрев хворого, Бурило покачал чубатой головой.

– Эх, залечили тебя бабы! - И тотчас распорядился постелить солому на возке, что стоял во дворе, и положить на нее Кондрата.

– Не можна казаку летом в хате лежать. Ему дух вольный надобен, чтобы ночью - звезды над головой. Тогда всякая хворь отвяжется, - проворчал старик.

Бурило вытащил из кошелки сушеные травы, растолок их и бросил в горшок. Налил в него коровьего масла, меда и всю эту смесь отдал сварить Маринке. Белый ароматный пар поплыл по всему двору. Когда зелье сварилось, он напоил им Кондрата, а затем растер тело хворого варенухой (Водка, сваренная из меда, плодов и пряностей), настоянной на каких-то кореньях.

– Теперь, коли сон тебя одолеет - то к добру. Значит, хворь уходить начала, - объяснил он Кондрату и, накрыв его бараньим тулупом, ушел. На больного напал крепкий сон. Около суток спал молодой казак на возке, а когда проснулся, то увидел у своих ног сидящую Маринку.

– Долго я спал? - спросил он девушку.

– Ночь всю да день… поди, цельный, - улыбнулась она и протянула ему большую кружку со вчерашним зельем. - Попей-ка еще разок, авось хворь доконаешь.

Кондрат одним залпом осушил кружку. Он чувствовал себя лучше. Жар, ломивший голову, прошел. Осталась лишь слабость во всем теле. Он с благодарностью посмотрел на Маринку.

– Кабы не дед твой, худо мне было бы. Добрэ его зелье помогло, легче мне ныне. Уже и на коня мог бы сесть…

– Ишь чего захотел, лежи пока. Не велел тебе дед еще три дня с постели вставать, - сказала Маринка. И ее смеющиеся синие глаза стали строгими.

– Да я шуткую, - успокоил ее Кондрат. - Куда мне на коня садиться - силы еще нет. - И грустно добавил: - Хворым я домой вернулся. А ты вот расцвела, как маков цвет. Ой, хороша стала за то время, что мы не виделись! А ведь тогда ты совсем еще девчонкой была.

– Знать, не забыл… Помнишь, - зарумянилась Маринка.

– А как не помнить! Ты и тогда бедовой была. На коне лучше меня сидела.

– Она и ныне казакует лучше иного… Да и с рушницы птицу бьет знатно, - вдруг раздался голос Бурилы.

Кондрат повернул голову и тотчас увидел старого запорожца, сидевшего на пне с дымящейся люлькой недалеко от возка.

– Дедусь, полно хвалить меня, - зарумянилась пуще прежнего девушка. - А то еще кто засватает…

– Ты, Маринка, не смейся, - сказал Кондрат. - Для казачьей жинки это в самый раз…

– Казачья жинка - сабля вострая, - показал головой Бурило. - Казак, настоящий сечевик, о жинке не думает. Он не гречкосей.

– Какой я теперь сечевик, дед? Уже сколько годов, как и Сечи нет. О жинке только думать и осталось, - с вол­нением приподнялся на своем ложе Кондрат.

– Ни к чему эти речи! Ни к чему, - замахал на него люлькой старик. - Ты чего приподнялся - ложись. Вот через три дня здоровым станешь, тогда по-казацки и на коня.

– Не в хвори дело, а казаковать не лежит уж душа.

– Не лежит, так ляжет! Хворь пройдет - и дурь твоя пройдет.

Но Кондрат на эти слова деда так яростно затряс головой, что его светлые волосы волнистыми струйками разметались по подушке.

Бурило был не рад, что вызвал у хворого такое душевное смятение. И он, отвлекая Кондрата от неприятных воспоминаний, спросил его о встрече с ордынцами. Выслушав, старик стал рассказывать смешную историю о том, как запорожец турецкого султана с крымским ханом обманул, а затем, как чумак потчевал попов горохом. Бурило рассказывал так смешно, что вскоре Кондрат и Маринка стали прыскать от смеха. Хохот их услышали соседи, и возле возка, на котором лежал Кондрат, собрался кружок хуторян. Они и не ведали до сих пор, что суровый знахарь может быть таким веселым рассказчиком.

VIII. ОТКРОВЕННАЯ БЕСЕДА

Через несколько дней Кондрат поднялся с постели. За год его отсутствия дома скопилось много работы, которая была под силу лишь мужчине. Нужно было починить хозяйственные постройки, поправить плетень, вырыть тайный погреб взамен старого для хранения запасов соленого мяса и сала. А там подоспела косовица, пришла пора собрать взращенный матерью урожай.

Только в воскресный день к вечеру Кондрат сумел освободиться от всех этих дел и пойти к Буриле. Юноше хотелось поблагодарить деда за его помощь, а главное - увидеть Маринку.

Нарядившись в новый жупан, натянув мягкие сапоги, опоясавшись саблей покойного отца, Кондрат залихватски заломил шапку-кабардинку (запорожцы так называли свои папахи). Он оседлал своего иноходца и выехал со двора.

Работа на свежем воздухе укрепила Хурделицу. Теперь он с наслаждением почувствовал, что по-прежнему крепко сидит в седле и с былой ловкостью может управлять низкорослой татарской лошадью. Не выдержав искушения, Хурделица дал коню шпоры. Застоявшийся за время болезни хозяина иноходец, казалось, был рад такой разминке и галопом понес седока вдоль по зеленому переулку.

Проскакав к центру слободы, где понор было погуще, он перевел своего иноходца на медленную рысцу и, озорно улыбнувшись, запел:

Пан старостин Козерацький,

Він їв хліб наш гайдамацький,

Як пустили панича

Без окупу й могорича,

То додому так погнав,

Що й cnacи6i не сказав…

(Пан старостин – сын старосты)

Его не по-юношески сильный низкий голос прорезал сонную тишину слободы. У плетней появились слобожане: хлопцы, девчата, а затем и старые казаки. Глядя вслед молодцеватому всаднику, они улыбались гайдамацкой задорной песне. И по слободе пошел слух, что Кондратка Хурделица, которого мучили в панской темнице, снова крепко сидит в седле, видать, готов отплатить своим обидчикам за себя и за своего батьку.

Кондрат остановил коня у поноры Бурилы. Всадник выпрыгнул из седла и отдал поводья выбежавшей навстречу Маринке.

В горнице у старого запорожца сидел чернобровый мужчина.

– Человека этого, крестник, зовут Лукой. Сербиянин он торговый, от басурман потерпевший много, и живет пока у меня, - сказал запорожец.

Кушанья подавали на стол Маринка и старая сербиянка, мать Луки. Густую горилку, сваренную из слив, гости и хозяин заедали жирным пловом из барашка, приправленного луком и печеными яблоками.

Бурило, сам любивший хорошо поесть, с удовольствием наблюдал, как отощавший за время хвори молодой казак с превеликим усердием принялся за вкусную пищу. Когда Кондрат насытился и перестал есть, старик услал женщин в огород. Лишь только они вышли из горницы, хозяин прикрыл ладонью горлышко фляги с горилкой в знак того, что настал час серьезной беседы.

– Расскажи-ка, сынку, что узнал ты про батька и где странствовал? - спросил он гостя.

Лицо Кондрата сразу помрачнело. Он только махнул рукой, словно отгоняя неприятные мысли.

– Что рассказывать? Более года скитался я. Могилу батька разыскивал. За смерть его отомстить хотел. На Запорожье был, на Уманщине, Волыни… Ой, сколько горя там увидел я! Сколько горя…

Кондрат закурил люльку, затянулся дымом и продолжал.

– На Сечи, сожженной и разоренной, встретил я людей, что когда-то были казаками. Ныне они - крепаки пана Вяземского. Они-то и поведали про последние дни батьки моего. Узнал я от них, что старшина коша Запорожского на батьку моего косился за то, что вел он дружбу с гультяями, такими же, как и он, сиромахами. В те времена на Сечь что ни день все более и более собирались беглецы со всей Украйны и России. Говорили они, что паны совсем взбесились и не только над холопами своими лютуют, но и вольных казаков с жинками и детьми малыми в крепачину берут. Не мог спокойно батько это слушать, уехал в тот же день. А скоро слухи пошли, что с гайдамаками порубил он хоругви (отряды, эскадроны) князя Сангушки и графа Потоцкого… Долго гулял батько с гайдамаками и на Волыни, и на Уманщине, жег поместья панские. Вернулся в Сечь он с гайдамацкого похода жив и невредим, да тут старшина обманом его окрутила и под конвоем отвезла на суд в Глухов. Там-то батько вскоре был в застенке удавлен. Как услыхал я про это, диду, потянуло меня в Глухов, чтобы пред могилой его колени преклонить да с душегубов его проклятых спрос взять.

Чуть раскосые глаза Кондрата сверкнули мрачным огнем.

– Не удалось мне этого сделать. Ни один человек в Глухове не знал, где могила моего батьки. Видно, проклятые каты зарыли его тело неведомо где. Долго я искал следы тех, кто погубил его. На грех, донесли одному пану, зачем я здесь и кого ищу. Схватили меня проклятые гайдуки. "Тебя, сучий сын, как батьку твоего, судить и повесить надо. Да я тебя, так и быть, прощу. Холопом моим отныне будешь", - сказал пан и хотел мне оселедец сбрить, да я не дался. Был избит гайдуками его, брошен в камору подвальную, цепями окован. Кабы не Семен Чухрай, который батьку моего знал, сгнил бы я там, - закончил Кондрат свою повесть…

Бурило вытер слезы, текущие по его морщинистым щекам, и вдруг сердито глянул на крестника.

– А сам ты, хлопче, казак или не казак? - спросил он строго.

– Да какой же я, диду, казак теперь, коли и Сечи вот уж сколь годов как нет и товариство наше запорожское распалось.

– Замолчи, крестник! Замолчи, - ударил по столу тяжелым кулаком Иван Бурило. - Не говори того, чего не разумеешь! Товариство наше запорожское - сила, и ты его со старшиной не смешивай. Она, старшина, свое гнула, а мы, казаки-сиромахи, - свое. А сила в нас, понял? Покуда мы есть, значит, и казачество живет… В старшинах сидели те, у кого тысяча голов стада да угодья. А мы, сиромахи-казаки, те, что лишь саблю да коня имеем, - мы всегда за народ, за правду. И дале слухай: неважно, что Сечь нашу срыли. Мы, вольные казаки, долго еще будем простому люду защитой и от пана, и от басурмана. Так с давних времен повелось. Даже в песнях об этом поют. Ясно, крестник?

– Ясно, диду, - согласился Кондрат.

Ему, в самом деле, от слов Бурилы многое стало понятней и как-то сразу полегчало на душе. А Бурило продолжал:

– Я вот тоже, хоть и бежал сюда, на Ханщину, от панских катов, но казаком себя навсегда почитаю. И холопом никогда не буду ни хану, ни важному пану. Не буду! Пока рука моя вот эту саблю держит. - Он пристально посмотрел на Кондрата. - И тебе, хлопче, тоже такая дорога выпадет. Ведь ты казачий сын.

– Да я, диду, - перебил старика Кондрат, - всегда с тобой.

– То-то,- усмехнулся в седые усы Бурило. - А то говорил, какой я, мол, казак, раз товариства нашего нет… Невесть что молол!

– Не разумел,- наклонил чубатую голову Кондрат. - А казак я, диду, истинный.

– То-то!.. Другого слова от тебя и не ждал. Так выпьем же по чарке за казачество наше, крестник. - И он налил Кондрату, сидевшему молчаливо в углу Луке и себе по чарке варенухи.

Долго еще в тот вечер говорил старый запорожец о прежней своей жизни, о походах, о том, как брал в 1737 году Очаков, крепость турецкую, и, наверное, слушали бы его молодой казак и молчаливый серб до самой полуночи, если бы не скрипнула дверь. Кондрат имел острый слух, и ему сразу представилось, что там, за дверью, ждет его Маринка. Ему так захотелось еще раз с ней встретиться, что он поднялся из-за стола и, ссылаясь на поздний час, простился со стариком и Лукой, оставив их одних допивать горилку.

IX. В САДОЧКЕ

Выйдя из поноры в ночной вишневый садок, Кондрат приметил среди деревьев белую сорочку Маринки. И зашагал к девушке, пробираясь сквозь кусты малинника.

Смуглое лицо Маринки, освещенное лучами месяца, казалось белым как снег.

– Маринка, ты? - тихо спросил Кондрат.

– Я, Кондратко, - откликнулась она.

Когда казак приблизился к ней, она взяла его за руку:

– Я слышала, все слышала, что ты деду сказывал. Ох, Кондратко, бедовая твоя головушка.

Весь облик девушки, звук ее певучего голоса так встре­вожили сердце молодого казака, что, охваченный внезапным порывом, он крепко обнял Маринку и поцеловал ее в горячие губы. В тот же миг она выскользнула из объятий казака. Гнев изломал ее черные брови.

– Нехорошо так, неладно, - сказала она.

Теперь в ее голосе Кондрат услышал столько обиды, что сразу же почувствовал раскаяние. Он виновато посмотрел на Маринку, готовый повиноваться каждому ее взгляду.

Девушка поняла его волнение. Ее гнев и обида сразу прошли.

– Не хотел я так… Прости, Маринка! Уж больно хороша ты, - сказал Кондрат и опустил голову.

Он, такой большой и сильный, показался ей вдруг беспомощным и слабым, и она, улыбнувшись, шутливо сказала: - Да и ты казак хоть куда!

Это ободрило упавшего было духом Кондрата.

– Милая ты моя, горлица сизокрылая. - Он взял в свою широкую большую ладонь ее маленькую руку.

– Любый мой, - ласково сказала Маринка и пошла ря­дом с ним по тропинке к поноре. – Ох, Кондратко, и хочется мне с тобой погулять там, где в детстве когда-то бегали… Помнишь Лебяжью заводь?

– Как не помнить, любушка моя. Только места там опасные… А для девчат - особенно.

– Так ты ордынцев опасаешься? А я не парубок и то их не боюсь.

– Смотри какая! - улыбнулся Хурделица.

– Вот такая, - гордо приосанилась Маринка. И уязвленная его улыбкой добавила: - Что, не веришь? Так давай завтра на Лебяжьей встретимся.

Кондрату сейчас были не страшны никакие ордынцы. От ее взгляда учащенно забилось его сердце.

– Давай встретимся…

Маринка вдруг остановилась и показала рукой на созвездие, мерцающее в просвете листвы.

– Глянь, уже "квочка" над головой повисла. Знать, час поздний. Додому пора. Ты почекай, я тебе коня зараз выведу.

Девушка скрылась за деревьями. Кондрат направился к плетню. Маринка вывела коня.

– Сидай, казак, - проговорила она, сдерживая горячего иноходца.

Как только Кондрат поставил ногу в стремя, девушка прильнула к нему. Сидя в седле, казак наклонился и поцеловал ее.

– Завтра к вечеру у Лебяжьей заводи,- шепнула Маринка, освобождаясь от его объятий.

Хурделица пришпорил коня. Сырой ночной ветер загудел в ушах. Хмельной от любви, гнал молодой казак своего иноходца домой. Никогда еще он не чувствовал в себе столько могучей радостной силы, как сейчас.

X. ЛЕБЯЖЬЯ ЗАВОДЬ

Лебяжьей заводью прозвали слобожане обмелевшую затоку Тилигула, которая только в паводок сливалась с рекой. Тихо шумели здесь высокие камыши. В солнечной зеленоватой воде крупной янтарной чешуей поблескивали пузатые коропы. Утки, гуси, ширококрылые лебеди - белые и черные - вили гнезда в камышовых чащобах. В иссиня-черной тине ворочались жирные клыкастые кабаны, поедая растущий на мелководье водяной орех, зовущийся по-татарски чилимом - закуской самого черта.

От хутора заводь была не близко. К ней через степь вела тропа. По обеим сторонам ее рос густой кустарник, где порой таились в засаде кочевники из Едисанской орды. Встреча с ними добра не сулила. Не успеет и вскрикнуть казак-слобожанин, как метко брошенный татарский аркан тугой петлей стянет ему шею. Затем проворные ордынцы крепко свяжут пленнику руки и погонят, хлеща нагайками, на невольничий рынок в Кафу или Хаджибей. А там узкоглазый жадный мурза продаст невольника в вечное рабство турку - скупщику живого товара. Прощай, свобода!

Назад Дальше