- С той поры он ни разу не снял рубахи, даже когда вы мучились от жары или купались в реке. А еще, с той поры никто из вас не смел помянуть имя богов своего племени.
- Ты… ты из них? - Кагри откинул голову, отворачивая лицо от жаркого дыхания Ахатты, но она ударила его по щеке, не давая повернуться.
- Смотри же, смотри в глаз своим новым хозяевам, что ждут встречи с тобой.
Она поднесла руку к лицу и разжала пальцы. Черное серебро на ладони ощетинилось углами и крючковатыми лапками. И в центре, что притягивал взгляд Кагри против его воли, лениво заклубился светящийся серый туман.
Дергаясь и обвисая на ремнях, Кагри забормотал, булькая, как дождь, бьющий в раскисшую глину:
- Да, да, хозяйка, он уезжал, как ты сказала. Привез красивый ковер, не было таких у нас, странный, подарил его Ламле. И она принимала его три ночи, а Ламла дорого просит за свое тело. Нам дал по золотой рубке, квадратом, нездешнее золото. Вы не нашли, мы спустили, в кабаке и ждали еще, потом, когда заловим княгиню Зубов. На каждой рубке - такой знак. У него было много, целый кошель. А потом, когда баба, княгиня, была б у нас, назначил мне, Тахару и Каху ехать с ним, туда, где на западе две старые горы с узкой щелью промеж себя кунаются в море. Там, он сказал, придут хозяева новых богов, ее забрать и пащенка. Агарра не говорил зачем, да нам оно не надо.
Теперь уже он тянул подбородок к Ахатте, выставляя челюсть, будто хотел поцеловать, дергал глазом, улыбался умильно. Брызгал слюной, дрожа.
- Славная, попроси, за меня, а? Ты скажи, Кагри скакал без устатку, пока Агарра там. Нет, не надо про Агарру, про меня только. Что я… Я бился! Я скакал, чтоб сделать. Пока этот. Там.
- Как узнали бы, что вы привезли пленницу? Там, перед горами?
- Не знаю, нет-нет, славная дева. Не знаю!
Ахатта покачала ладонью, приближая подвеску к самому лицу. И, взяв пальцами за колючие края, посмотрела сквозь туманную прорезь в испуганный глаз. На миг ей показалось, что пустота чмокнула, вытягивая бесплотные губы, и ее глаз стал выкатываться, будто хотел вытечь, устремляясь в серое ничто, за которым глухо стояла полная темнота. Но безумная ярость снова полыхнула в сердце, без страха швыряя женщину навстречу судьбе - неважно, живой или мертвой.
Но видно, тьме она нужна была еще живой. И вместо ее глаза в шестиугольнике широко раскрылся глаз Кагри, выпятился, ветвясь кровяными жилками. Наливаясь, повисла кровавая капля на уголке треснувшего века.
- Н-н-н… Нет! Там. Там растет дерево, с черным лишайником, чтоб ветки. Ы-ы-ы…
Пленник дергал плечами, выкручивая связанные руки, опускал голову к плечу, стараясь достать выкатившимся глазом до края одежды.
- Сказал, ка-ы-ык, прииска-ы-ычем, сразу костер-ы-ы из ниха-а-а. У-ы-ы-видят. Больно!
Последнее слово он взвизгнул, и стоящие поодаль воины замерли, пытаясь разглядеть, что делает с пленником безумная госпожа ядов.
Ахатта подняла руку и нехотя прикрыла ладонью шестиугольную дырку. Кагри повис на ремнях, дергая ногами и всхлипывая. Заблеял, мелко смеясь, и вдруг запел, мерно откидывая голову и вторя каждому слову ударом затылка о дерево.
- Ба-бочка! Ба-бочка! Кры-лушки! Но-жжки!
- С-сядь на цве-точек! Яго-дку дай! Ыагод-ку… ыай…
Отступив, Ахатта сунула подвеску в вырез рубахи, чувствуя, как та, цепляясь за одежду, проваливается ниже грудей к животу, покалывая кожу лапками. Стянула на горле шнурок. И, отвернувшись от потерявшего разум Кагри, быстро подошла к Хаидэ.
- Он сказал. Это они, Хаи. Это жрецы из Паучьих гор. Там, где…
- Ба-бочка! Ба-ыычка! - кричал Кагри, улыбаясь воинам, что обступили его.
- Хаи, нам надо туда. Мы сумеем. Там мой сын!
Княгиня внимательно смотрела на яростное лицо, которое высвечивало прыгающее над костром пламя. Мгновение видела безумный блеск глаз, а после все погружалось в темноту.
- Почему он сказал это тебе, Ахатта?
- Ну… верно, потому что я госпожа ядов. Я пригрозила, что… что поцелую его, - она коротко и сухо засмеялась, - так ласково, как черный паук целует свою добычу. И это мучение, каких не видел свет. И… тьма.
- Отвяжите его, - приказала княгиня, морщась от выкриков Кагри, - стреножьте и дайте поесть. Завтра решим, что с ним сделать.
- Если убьем, кормить не придется, - строптиво ответил Нар, но княгиня повернулась и смерила советника тяжелым взглядом.
- Я сказала.
- Да, княгиня, да будет небесный учитель всегда добр к тебе.
- Ко всем нам. И к тому, кто лишился ума, тоже.
Ахатта все так же стояла рядом, ловя взгляд подруги. И та сказала ей:
- Мы решим завтра. Время еще есть. Нужно отвезти ребенка в полис, сделаем все, когда вернемся.
- Это долго! А вдруг…
- Иди спать, Ахи.
Ахатта отвернулась и быстро пошла от костров в сторону черной степи. Из темноты тут же мелькнула большая тень - Убог побежал следом.
Хаидэ махнула рукой, отпуская советников, и двинулась к своей палатке, обдумывая происшедшее. Она не верила, что подруга смогла так напугать пленника. Воины, для которых любая женщина либо просто горячее тело, либо что-то вроде любимого коня, бегущего рука об руку, не забыть бы задать хорошего корма и похлопать по ласковой морде, они может и поверили, что госпоже ядов достаточно прошептать колдовские слова и напустить морок злым взглядом. Но не Хаидэ, что лежала рядом с подругой, когда та истекала темной влагой, уползая тайком поедать цветки дурмана. С подругой, которая дала ее сыну грудь, полную отравленного молока, и он жив и смеется, сжимая кулачки. Нет, тут что-то не так.
Как же не хватает Техути! С его ясным спокойным взглядом и умением все облечь в слова! Раньше княгине казалось, дела всегда важнее, но вдруг пришло понимание, что думать надо словами и чем больше знает она их, тем яснее и чище становятся мысли, тем четче их края.
Но ничего. Скоро он вернется. С ним и Теренций, но, главное, она снова будет видеть Техути, говорить с ним и ощущать постоянную поддержку, которой так не хватает.
С ним мне тепло, подумала Хаидэ, на коленях забираясь в палатку к спящему под боком Фитии сыну. Это так важно, чтоб рядом был человек, с которым тепло.
Ахатта бежала по траве, на лету находя ногами кочки и впадины, и ноги сами чутко ступали, отталкиваясь. Не подворачивались и не спотыкались, чтоб не мешать ей смотреть вперед в среднюю темноту бешеными от ярости сухими глазами. Лучше бы плакать, но все слезы кончились там, у палатки, когда думала - сестра ее понимает, поняла, наконец. Но вот сейчас, когда надо кликнуть две семерки лучших воинов и скакать к старым горам, где через узкую щель просвечивают кривые заросли умирающего леса, набежать на жрецов, стоптать, уничтожить, прорваться к матери-горе и спасти ее сына, - сестра медлит. Говорит разумные слова о том, что… Такие холодные, совсем без сердца, без любви. Да как она может?
Затрещав крыльями, вырвалась из-под ноги перепелка, канула в темноту, и Ахатта, наконец, упала, подвернув ступню. Не вставая, размахнулась и ударила кулаком, прошибая мягкое плетение травы до комков глины. Волна остывших на ночном ветерке волос пала на горячую щеку и вдруг женщине стало холодно, крупная дрожь побежала по телу, выворачивая судорогой пальцы ног, кинулась по бокам к животу и там, собравшись в жесткий корявый камень, впилась в кожу, прожигая ее холодом.
Сверху на голову легла теплая рука. И другая - на трясущиеся плечи. Убог, пришептывая, помог ей подняться, сел рядом, обнимая и прижимая к себе. Большой, теплый. Сидел, покачивал, как ребенка. Будто Ахатта - собственный сын, а он - мать его Ахатта.
Вот тут бы заплакать, купаясь в жалости к потерянному сыну - кто там, в сердце горы прижимает его к себе, маленького, годовалого. В жалости и к себе - где дитя, которого она так любит, и почему не дано ей простого, женского - обхватить и покачивать, шепотом напевая забавки. Но не было слез. Зато уходил холод, остался лишь под грудью, где вжимался в кожу впечатанный при падении серебряный знак.
- Не ярись, добрая. Ты не только ему теперь мать. Ты просто мать стала. И тебе теперь нельзя много из того, что можно было раньше.
Мужской голос звучал тихо и по-доброму строго. Ахатта хотела заспорить, объяснить, но как-то устала вся и просто сидела молча. Убог сказал еще:
- Эта девочка. Силин. Она теперь водит глазами за тобой, всегда. И сердце ее тоже идет лишь за тобой. Ты думай об этом.
- Отдать девчонке любовь, которую… которая должна…
- А ты не дели. Она большая. Ее так не делят. Ты уже отдала часть сыну сестры, и спасла его. Разве стала она от этого меньше? И теперь тебе каждое слово и каждый шаг думать - вот она, спасенная мной, следит за моим сердцем.
Сильные руки согревали, прижимая к широкой груди. Голос гудел сверху. Ахатта пошевелилась и, просовывая ладонь в распахнутую рубаху, провела пальцами по шраму на ребрах Убога. Он носит на себе знак, с которого начинается ее имя. Кто сделал его?
Шрам был горячее, чем кожа. И мужчину вдруг стало жаль. От этого потеплело внутри. Только там, где знак, все гнездился колючий холод.
- Что. Что я должна? Как?
- Ты поверь сестре, бедная. Поверь. И вы вместе решите правильно. А еще, - он слегка подтолкнул ее, кажется, улыбаясь в темноте, - твоя оса ждет, учи ее всему, что знаешь. Мир степи, смотри, какой он. Ты показываешь пальцем и на кончике пальца - бах, раскрывается что-то. Жук, который плюется острой слюной. Трава-зверь, что просыпается только к большой луне. Кусочки птичиих ночных танцев. Видишь, я чуть-чуть знаю. А ты ой сколько знаешь! Вот и говори ей. И тебе же сказала сестра - возьми еще девочек. Их учи. Ну… Вот так…
- А ненависти? Или вот любви? Учить?
- Не-ет. То не надо. Все будет через простые твои слова о мире. Так не солжешь. И даже не думай туда, вперед, куда думает княгиня. Не думай о наказании и битвах. Просто люби их, своих девочек.
- Как ты странно говоришь. Я соберу их, чтоб сделать смертельными. А ты про любовь.
Он затряс головой. Говорил, подбирая слова, и останавливался, обижаясь на то, что слов мало.
- Ты не знаешь. Не тебе знать. Это оно - большое. А у тебя узкий глазок, глазок на любовь. Он правильный и красивый, но узкий. Если станешь думать туда, бросать мысли по траве, они вдруг превратятся, а? Потемнеют, и запах станет, такой вот. Ненужный.
- Я, значит, не смогу, да? Она может, она такая вся правильная, а я с узким глазом?
- Да. Да. Так сделана ты. Или любовь или уже сразу злоба. Так пусть любовь, а?
Он собрал длинные пряди, убирая их с плеча Ахатты, чтоб открылось лунному свету маленькое оттопыренное ухо.
- А злоба и сама приходит. Нельзя ее растить вместо детей.
И замолчал, будто рассеянно слушая, как, медленно шевелясь, спит и не спит вокруг степь.
Ахатта понимала, о чем сказал так неуклюже и путая слова. И хотела спорить. Серебро кусало кожу, подсказывая правильные, быстрые и точные слова, сказанные правильным голосом. Мысленно видела, как отодвинется и рассмеется в доброе красивое лицо неуклюжего бродяги, который сам состоит из любви - и что ему с этого? Жизнь в племени среди быстрых и смелых, на самом краю этой жизни, почти из милости, с пусть не злыми, но постоянными насмешками над его рассеянной улыбкой и нескладными песенками? Она рассмеется и укусит его словами, расскажет, что она не такая, она может стать той, о которой рассказала пленнику. Слухи о госпоже ядов, сильной и быстрой, неумолимой, побегут по степным травам, и мужчины будут вздрагивать, завидев среди курганов всадниц на черных конях. Зло во имя добра. Вот чем станет она и ее маленькое войско! И сама будет решать, куда направить это доброе зло, кого покарать.
Но углы подвески, будто ворочаясь, покусывали кожу дальше, подсказывая и другое. Ему? Сейчас? Рассказать свое тайное? Ну, уж нет.
- Верно ты прав, мой друг и брат, - голос женщины полнился покаянным смирением.
Убог вздрогнул. Она назвала его братом. Как девушки, отдающие сердце, называют своих избранников. Он любит ее, давно, с того дня, как увидел. И смирился с тем, что вечно быть ему рядом - слушателем, утешителем и защитником. А тут сама говорит - брат.
На мужскую шею легла горячая рука, пригибая его лицо к своему.
- Или ты не хочешь? Быть мне настоящим братом?
От прямого вопроса и дыхания на своем лице Убог растерялся. Так ясно слышалось в голосе женское обещание, а вокруг - зрелая степная весна, что назначена жизнью для любви. Нет никого, только трава и пахнет так же, как пахнет женщина, почти сидящая на его коленях. Такая близкая, будто они давно уже муж и жена. Почти. Осталась лишь самая малость, чтоб стать целым. И эту малость его нареченная жена протягивает в горячих руках - бери.
- Ты, правда, любишь меня, госпожа Ахатта?
Женщина, услышав простодушно прямой вопрос, вдруг застыла. И, помолчав, рассмеялась досадливо:
- Какой же ты… Убог. Не поиграть с тобой в женские игры. Пойдем в лагерь, я хочу спать.
Выбираясь из его рук, встала, собирая волосы и быстро сплетая их в косу. Перебросила за спину. Пошла, остановилась и позвала чуть сердито:
- Ну, что сидишь? Проводи меня.
Мужчина не встал, склонил голову к плечу, к чему-то прислушиваясь. И спросил, утверждая с грустью:
- Ты не одна сейчас.
- Что? Конечно, я была с тобой. Да ты, считай, отказался. Все тебе петь песенки да беспокоиться, махая руками, как старая нянька над ползунками-детенышами. А я тут…
Говорила быстро, стараясь отдалить от себя истинный смысл его вопроса, но Убог перебил:
- Это плохо, добрая. Очень плохо. Не слушай чужого, говори своим сердцем. А не можешь - отдай это мне.
- Что еще отдать? - у нее пересохло в горле и сердце ударило под дых, так, что подогнулись колени. Он видел. Знает! Расскажет или заберет сам. А как же тогда идти к жрецам? Нет, она не отдаст!
- Я не знаю. Но оно говорит твоим голосом. Вместо тебя.
- Глупый, глупый Убог. Испугался женщины и болтаешь, от стыда. Иди, спи. И сто раз пожалей, что не принял моих рук, когда я протягивала их сегодня!
Она старательно рассмеялась и, торопясь, ушла в темноту. Сжимая через грубое полотно рубашки колючие углы подвески, слушала с испугом - не идет ли следом, чтоб отобрать.
Глава 10
Мальчик прибежал, когда Нуба уже собирался домой - поднялся из раскопанного русла будущего канала и пучком листьев чистил мотыгу от жирной глины, пока она не присохла. Тонкие ноги мальчишки танцевали, оскальзываясь, и казалось, он натянул светлые блестящие сапожки. Такие, как были на ногах всех взрослых зеплекопов. Проводя рукой вдоль заточенного клюва инструмента, Нуба смотрел, как мальчик подпрыгивает, что-то рассказывая десятнику, а тот слушает и взглядывает в сторону великана-чужестранца.
Сжимая в кулаке медяк, мальчик побежал вверх по склону, заросшему плотной травой, а десятник подошел к Нубе.
- Мем-сах Каасса ждет у порога твоего дома, кари. Иди быстрее, нехорошо заставлять ждать уважаемую мем-сах.
Он приложил к грязным щекам указательные пальцы. Покончив с любезностями в сторону мем-сах, почесал голую грудь, оставляя на коже следы вездесущей глины, сплюнул комок пережеванного кестана и показал на склон, изрезанный сверкающими каналами.
- После новой луны мем-сах хочет пристроить к саду еще одну террасу. Ее сад лучший в селении, и один из лучших у матайа. Может быть, она наймет нас.
- Я знаю, кари. Мем-сах Каасса великий мастер плодов.
Склон походил на аккуратные стопки плашек, положенных с большим сдвигом и каждая - своего цвета. Лиловые, полные круглых кустов лаванды. Красные - забитые гребенником с душным запахом мелких зерен. Синие, с волнами ветра на лепестках льна. Розовые, оранжевые, сизые… И, почти на вершине, тугие шапки плодовых деревьев скрывали богатые крыши с узорчатой черепицей. Там стоял дом, что построил саха Акоя для своей хозяйки, вернувшись из военного похода, в котором провел полжизни, почти двадцать лет. Дом для жены с первенцем, которого саха увидел уже взрослым. И для дочерей-погодков, что родились после его возвращения. А так же для многочисленных слуг, рабов, кухарей и садовников.
Построив дом и сотворив детей, саха Акоя удалился на покой, в прекрасный маленький сад, устроенный для него за внутренними стенами дома. И жил там, переходя с мягкой тахты на прекрасный ковер, а с него на плетеное кресло, или к врытому в центре сада вечно горящему очагу. Пил, ел и играл на ланнисти, задумчиво пощипывая гудящие струны. А вокруг суетились женщины, потому что за двадцать лет походной жизни саха надоели грубые мужчины. Мем-сах ждала, что девушек придется отправлять на женскую половину в просторную комнату домашней повитухи, но мужская сила саха поубавилась, будто исполнив предназначение, и теперь больше горячих женских тел саха ценил правильно сыгранную мелодию или тягучие строки, спетые приглашенным певцом.
Мем-сах с удовольствием бы родила саха Акоя еще двух-трех сыновей. Или усыновила полудетей, что приносят в семьи домашние рабыни. Но если величайший садовник Коро-Лал-Рамундани отсыпал в корзину их семьи одного сына и двух дочерей, и не больше, значит, так жить им дальше, смиряясь с волей богов.
…Но все же - один сын. Церет может наступить на змею. Подраться в кабаке. Упасть в канал и, стукнувшись головой, захлебнуться. Мем-сах любила своего сына, но понимала - отплакав, они останутся лишь с дочерьми. И тогда прекрасные сады, которые были ей тоже детьми, заберут мужья девочек. А они с саха будут жить приживалами при дочерях, переходя из одной семьи в другую.
Конечно, матайа живут мирно, давно уже не было войн, и большие князья не сзывали в походы подданных из дальних уголков огромного государства. Но мем-сах не любила риска. Жизнь похожа на сад, думала она, медленно обходя вокруг крошечной хижины с кривыми стенами. И если не думать о будущем своего сада, то он превратится в дикие заросли, тонущие в грязи и снедаемые насекомыми.
Придерживая тяжелые подолы семи выходных плащей, мем-сах заглянула в открытое окошко. Усмехнулась белому кувшину с наискось торчащей в нем веточкой тимма. И, шурша одеждами, отошла, села на легкий раскладной стульчик, что носил за ней мальчик-раб. Вон идет великан-чужестранец, сверкая глянцевой кожей на фоне яркой зелени прибрежной травы. Смотрит испытующе. Исхудал после болезни. Девочка много рассказывала о том, как волновалась. Как лечила, омывая потное лицо и широкую грудь.
Такую грудь мем-сах омыла бы и сама…
Женщина спрятала улыбку, поправила свисающие с висков ожерелья, что закрывали щеки, шею и подбородок, оставляя на виду только лицо. Сложила на коленях руки и укрыла кисти парчовыми рукавами.
Нуба, слегка задохнувшись, выскочил на утоптанный пятачок перед хижиной и поклонился высокой гостье.
- Твои плоды ярки и истекают соком, высокая мем-сах, пусть - вечно.
- Будет так, кивает тебе великий садовник Коро-Лал-Рамундани, достойный кари Нуба. Я пришла поговорить.
Нуба распахнул дверь, на которой не было засова, и склонился, показывая внутрь длиной рукой.
- Мой дом для тебя, мем-сах, прости, что он беден.
Гостья кивнула и, приподнимая подолы, вошла, склонив голову в высоком тюрбане. Мальчик бесшумно внес стул и установил его перед столом. Оглядываясь по сторонам, мем-сах села, в бесформенных парчовых одеждах похожая на большой золотой самородок.
Нуба стоял у двери. Она, кивнув ему на лавку, позволила сесть. Сказала: