– Если бы! – фыркнул он. – Здесь их небось и не найдешь! – Он засмеялся. – Нет, я не придумываю. Правда. Тристан… он другой. Он как русалка или водяной – ну знаешь, такие, с хвостом? – Томми махнул рукой в воздухе. Я заранее улыбалась, ожидая шутки. Но, не дождавшись, постепенно начала понимать.
– Это связано с "Сынами Мелюзины", правда ведь?
Томми кивнул:
– Да, на эти картины меня вдохновил Тристан.
– Но, Томми, – начала я, – почему ты вернулся к картинам такого типа? Конечно, интересная фишка – говорить, что твой друг вроде водяного. Но ведь критикам твои картины в стиле фэнтези не понравились. Им пришлась по вкусу "Американская готика". С чего бы им сейчас передумать?
– Есть две причины, – с досадой проговорил Томми. – Во-первых, хороший критик не отмахивается от целого жанра. Он смотрит на технику, композицию элементов и то, какие отношения у картины складываются с окружающим миром. Во-вторых, это не фишка. Это правда, Мег. Послушай. Я больше не шучу. Тристан заключил со своими родителями договор. Он обещал им поселиться в каком-нибудь тихом провинциальном местечке, а они пусть рассказывают о нем своим друзьям что угодно, объясняя его отсутствие. Родители, со своей стороны, должны были выделить ему его часть наследства прямо сейчас. Они согласились. Поэтому мы и приехали сюда.
Я не знала, что сказать, просто стояла и смотрела на него. Томми разливал по мискам суп для нас четверых. Скоро отец придет из коровника, Тристан вернется с пруда. Мама дежурила в библиотеке и должна была прийти домой только вечером. Нормальный летний день. В этой монотонности мне было уютно и безопасно. Я не хотела, чтобы она разрушилась.
Я увидела, что Тристан бежит к дому через поле, вытирая волосы своей розовой рубашкой. Когда я повернулась к Томми, он тоже смотрел в окно над раковиной на Тристана, и в глазах его стояли слезы.
– Ты его любишь по-настоящему, да? – спросила я.
Томми кивнул и смахнул слезы с глаз тыльной стороной руки.
– Да, люблю, – сказал он. – Он не такой, как все, он как те создания, которых я видел когда-то давно. Те, о которых я на некоторое время позабыл.
– Ты закончил цикл "Сыны Мелюзины"? – спросила я, чтобы переменить тему. Мне было непонятно, как разговаривать с Томми в эту минуту.
– Нет, – ответил Томми. – Еще одна картина осталась. Я ждал, когда найдется подходящий фон. И вот он нашелся.
– Что ты имеешь в виду?
– Я хочу написать Тристана у пруда.
– Почему у пруда?
– Потому что, – произнес Томми, снова глядя в окно, – теперь это место, где он может быть собой. Раньше у него никогда не было такого.
– Когда ты хочешь его написать?
– Скоро, – сказал Томми. – Но я хочу попросить тебя, маму и папу об одном одолжении.
– О чем же?
– Не подходить к пруду, пока мы работаем.
– Почему?
– Он не хочет, чтобы люди узнали, кто он такой. Я не говорил об этом ни маме, ни отцу. Только тебе. Поэтому обещай мне две вещи. Не подходи к пруду и не говори Тристану, что я рассказал тебе о нем.
В этот момент Тристан открыл заднюю дверь. Он надел рубашку, волосы его почти высохли. На ногах еще блестели капли воды. Я не могла себе представить, что эти ноги превращаются в хвост с плавниками. Наверное, Томми сошел с ума.
– Я опоздал к обеду? – спросил Тристан, улыбаясь мне.
Томми повернулся к нему и просиял улыбкой в ответ.
– Ты как раз вовремя, любимый, – сказал он, и я поняла, что наш с ним разговор подошел к концу.
* * *
Когда отец не пришел к обеду, я захватила его порцию и пошла по лугу к коровнику, где он работал. О боже, как мне хотелось рассказать ему, каким странным стал Томми, но я обещала ничего не говорить, и даже если мой родной брат сходил с ума, я не собиралась отступаться от своего слова. Я увидела, как отец выходит из коровника и сваливает с вил навоз на прицеп трактора, стоящего у дверей. Потом он, наверное, удобрит этим навозом поле, и мне неделю придется внимательно смотреть под ноги на пути к пруду. Когда я дала ему суп и сандвич, он поблагодарил меня и спросил, чем занимаются мальчики. Я ответила, что они устроились в гостиной под портретом "Американская готика" и вроде как собирались заняться любовью. Он так расхохотался, что чуть не подавился сандвичем. Мне нравится смешить отца, потому что он веселится слишком редко. Мама чересчур утонченная, что иногда убивает весь юмор, а с Томми отцу всегда приходилось непросто, так что привычки подшучивать у них как-то не сложилось. Зато я всегда знаю, чем его насмешить и чем шокировать.
– Ну ты даешь, Мег, – сказал он, успокоившись. – Что, правда, что ли?
Я замотала головой:
– Не-а. Ты мне правильно не поверил. Я пошутила.
Я не хотела говорить отцу, что его сын съехал с катушек.
– Ну да, я так и думал, но все же… – произнес он, откусывая от сандвича. – В наше время столько нового – ко всему сразу и не привыкнешь.
Я кивнула.
– И ты не против? – спросила я.
– А как же, – ответил он, – выбора-то нет.
– Кто это сказал?
– Насчет этого мне ничье мнение не нужно, – заметил папа. – Если у тебя есть дети, ты их любишь, что бы ни случилось. Так уж в жизни устроено.
– Но ведь не у всех так, папа.
– Слава тебе Господи, что я не все, – усмехнулся он. – Зачем нужна такая жизнь, когда, чтобы любить, нужно ставить условия?
Я не знала, что сказать. Как я умела его смешить, так и он умел заставить меня замолчать и задуматься. Уж так мы друг на друга действовали, как инь и ян. Мой папа хороший человек, ему нравится простая жизнь. Он носит бейсболки "Элис Челмерс", словно тракторист, фланелевые рубашки и джинсы. Любит овсянку, мясной рулет и макароны с сыром. И вдруг открывает рот и превращается в Будду. Богом клянусь, он этот номер выкидывает, когда вы этого меньше всего ожидаете. Я иногда думаю, не скрывает ли он, как мы с Томми, что-нибудь о себе, а умение не вызывать никаких подозрений пришло с жизненным опытом. Может быть, под этой загорелой на солнце человеческой кожей с первыми морщинами он на самом деле – ангел.
– Ты правда так думаешь? – поинтересовалась я. – Говорить-то так дело нехитрое, а вот легко ли на самом деле так чувствовать?
– Ну, не сказать, что легко, Мег. Но это правильно. Обычно правильные поступки труднее неправильных.
Пообедав, он протянул мне свою миску и тарелку и спросил, не хочу ли я взглянуть на Ромашку. Она, похоже, что-то приболела. Я поставила посуду на сиденье трактора и пошла в коровник навестить свою любимую старушку – корову Ромашку, которая считалась моей с самого детства. Мне ее подарили на день рождения, когда мне исполнилось четыре года. Тогда я впервые увидела ее телочкой, которая паслась с матерью на ромашковом лугу, и все лето провела с ней – спала днем в поле, играла с телочкой, дрессировала ее, как собаку. Когда Ромашке исполнился год, она позволяла мне ездить на ней верхом, как на лошади. О нас говорил весь город, и отец даже разрешил мне проехаться на ней по арене на ярмарке графства. Теперь любой фермер пустил бы ее на мясо – ни одна корова не прожила столько, сколько Ромашка у отца на ферме, – но я спасала ее каждый раз, когда отцу приходило в голову с ней расстаться. Ему даже говорить ничего не надо было – я видела его мысли так ясно, словно они были камнями под чистой речной водой. Я могла проникнуть в них и разорвать или изменить по своему усмотрению – точно так же, как заставила Томми передумать в тот день, когда он уезжал в Нью-Йорк: заставила его повернуться и оставить меня одну у пруда. На самом деле, применения для своей воли я находила самые дурацкие. Я могла бы менять людские умы, но пользовалась этой волей, чтобы отослать любимых людей прочь обиженными или продлить жизнь корове.
Отец был прав. Старушка выглядела плохо. Ей было тринадцать, и из них лет десять она каждое лето приносила по теленку. Теперь я смотрела на нее и понимала, каким эгоизмом с моей стороны было то, что я принудила отца оставить ее в живых. Ромашка лежала на земле в своем стойле, сложив ноги под собой, как королева на паланкине, глаза ее были полузакрыты ресницами, длинными, словно у красивой женщины. "Старушка, – позвала я. – Ну, как ты?" Она взглянула на меня, жуя жвачку, и улыбнулась. Да, коровы умеют улыбаться. И как люди этого не замечают? Кошки умеют улыбаться, собаки умеют, и коровы тоже. Просто это не сразу видно, и смотреть надо очень внимательно. Не нужно ожидать человеческой улыбки: у зверей она другая. Надо научиться видеть в звере его самого, и только после этого он даст вам разглядеть свою улыбку. Улыбка Ромашки была теплой, но короткой. Даже это приветствие, похоже, смертельно ее утомило.
Я погладила ее, почистила щеткой, взяла на ладонь патоки и дала ей облизать. Мне нравилось чувствовать ее шершавый язык. Иногда я думала, что, если психология мне не подойдет, надо будет заняться ветеринарией. Но тогда мне придется привыкнуть к смерти, смириться с тем, что иногда приходится помогать животным умирать. Глядя на Ромашку, я понимала, что это мне не под силу. Если бы я только могла своей волей заставлять себя так же, как других.
Когда я ушла из коровника, отец уже сидел в тракторе и протягивал мне посуду.
– Ну, я поехал, разбросаю следующую партию, – сказал он и завел мотор.
Ему не надо было ничего больше говорить о Ромашке. Он знал, я поняла, что он имеет в виду. Настанет день, когда мне придется ее отпустить. Но об этом мне еще предстояло подумать. Я пока была не готова.
* * *
На следующий день я опять пошла на пруд, но увидела, что Тристан и Томми уже там расположились. Томми принес с собой радиоприемник и поставил его на мостки: из него лилась классическая музыка, пока мой брат что-то набрасывал в своем альбоме. Тристан подплыл к нему, выглянул из воды, держась за мостки, поцеловал Томми и нырнул обратно. Я попыталась разглядеть, есть ли у него ниже талии чешуя, но он уплыл слишком быстро.
– Эй! – крикнул Томми. – Ты мне весь набросок закапал, кит ты эдакий! Думаешь, ты у себя, в морском мире?
Я засмеялась – Томми и Тристан обернулись на меня, вытаращив глаза и раскрыв рты, словно мое присутствие неприятно их поразило.
– Мег! – крикнул Тристан из пруда, помахав рукой. – Ты давно здесь? Мы не слышали, как ты пришла.
– И минуты не прошло, – сказала я, ступая на мостки, потом передвинула радио Томми и расстелила свое полотенце, чтобы лечь рядом с ним. – Надо тебе приучиться не мешать ему, когда он работает, – добавила я. – Томми перфекционист, знаешь ли.
– Потому я и мешаю. – Тристан засмеялся. – Должен же кто-то следить за тем, чтобы его картины были ближе к жизни. Ничто не совершенно, верно ведь, Томми?
– Но близко к совершенству, – ответил тот.
– Что ты рисуешь? – спросила я, и он сразу же перевернул страницу и начал делать новый набросок.
– Это не важно, – сказал он, покрывая лист серыми и черными штрихами. – Тристан все равно уже это испортил.
– Но мне нужно было поцеловать тебя, – заявил Тристан, подплывая поближе.
– Вечно тебе нужно меня целовать, – пробурчал Томми.
– Ну, да, – признал Тристан. – Разве меня можно за это упрекнуть?
Я закатила глаза и открыла книгу.
– Мег, – обратился ко мне Томми через несколько минут, когда Тристан исчез в глубинах пруда и с радостной улыбкой вынырнул на другой стороне. – Помнишь, что я говорил об одолжении, которое жду от тебя, мамы и папы?
– Да.
– Я начну работать завтра, так что не надо больше вот так появляться без предупреждения, ладно?
Я отложила книгу и посмотрела на него. Он говорил серьезно. Никакой шутки за этой сурово высказанной просьбой не последовало.
– Ладно, – ответила я с некоторой обидой. Мне не нравилось, когда Томми говорил со мной таким тоном, да еще и не в шутку, а взаправду.
Не прошло и часа, как я дочитала книгу и встала, чтобы уйти. Томми вскинул взгляд, когда я наклонилась, чтобы подобрать полотенце, и я увидела, что рот его открылся – он хотел что-то сказать мне, напомнить, или, хуже того, попросить поверить тому, что он сказал вчера о Тристане. И я заглянула в его глаза и схватила эту мысль, прежде чем она превратилась в слова. Она яростно вырывалась из моей хватки, билась, словно рыба, попавшаяся на удочку. Но я победила. Я сжала ее в цепких пальцах своей воли, и Томми вернулся к своему наброску, не проронив ни слова.
* * *
Со мной много чего не так. Но я стараюсь, чтобы люди этого не видели. Я стараюсь, чтобы все это было незаметно или естественно, или засовываю свои странности в то темное пятно на моем потолке и силой воли заставляю их раствориться. Но это обычно ненадолго. Они возвращаются, всегда возвращаются, если это действительно часть меня, а не просто минутное настроение. Как бы я ни напрягала волю, все равно ничего не меняется. Все это остается со мной – то, что я не могу отпустить Ромашку, мой гнев на людей нашего города, досада на то, что родители так добры к миру, который того не заслуживает, злость на брата, с такой легкостью шагающего по жизни. Меня бесит, что все, что мы любим, обречено на смерть, я презираю узколобость, меня обижает несправедливость мира и то, что я не могу чувствовать себя в нем как дома – как другие люди. Все, что у меня есть, это моя воля – это острое лезвие внутри меня, прочнее металла, которое крушит все, что я встречаю на своем пути.
Мама как-то раз сказала мне, что это мой дар, и посоветовала ценить его. В тот день я до истерики разозлилась на школьный совет и на горожан. Они уволили одного из учителей школы за то, что он не хотел на своих уроках объяснять, наряду с теорией эволюции, сотворение мира Богом и считал свою позицию совершенно оправданной. Никто не возмутился его увольнению, кроме меня. Я написала письмо в газету о том, что это нарушение свобод учителей, но все остальные – и ребята в школе, и их родители – просто смирились с этим. И только год спустя суд объявил, что увольнение было неправомерно.
В тот день я долго рыдала и разгромила всю свою комнату. Мне не хотелось больше ходить в школу, в которой так поступили с мистером Терни. Когда мама услышала, как я срываю плакаты со стен и разбиваю вдребезги моих лошадей и единорогов, она вбежала в комнату, обняла меня и держала, пока моя воля не успокоилась. А потом, когда мы сидели на кровати, я склонила голову ей на плечо, а она гладила меня по волосам, пропуская пряди через пальцы, и тихонько говорила: "Мег, не бойся того, что можешь сделать. Это письмо, которое ты написала, было прекрасно. Не надо корить себя только потому, что больше никто ничего не сказал. Ты сделала собственное заявление. На прошлой неделе люди говорили об этом в церкви. Может, они не заметили меня, а может, наоборот, хотели, чтобы я услышала. Как бы там ни было, я горжусь тем, что ты выступила против того, что от всего сердца считаешь неправильным. Это твой дар, милая. Может, ты этого и не заметила, но не у каждого есть такая прекрасная, сильная воля".
Слыша это, я почувствовала себя немного лучше, но не могла же я сказать ей, что пользуюсь своей волей и для недобрых целей: что я заставила Томми уехать в Нью-Йорк, не дав ему убедиться, что со мной все в порядке, вынудила папу слишком долго не расставаться с Ромашкой, держу людей на расстоянии от себя, чтобы не полюбить их и не привязаться к ним. Своей волей я удерживала весь мир подальше от себя. Это и был мой секрет – в глубине души я не любила жизнь, которая была мне дана, и не могла не сердиться на нее, на то, что, чем больше я люблю людей и вещи, тем хуже будет, когда я в итоге их потеряю. И вот Ромашка лежит в коровнике, потому что ноги ее больше не держат – и все из-за того, что я не смогла ее отпустить. И Томми повернулся ко мне спиной и ушел, потому что я не могла вынести печаль расставания. И нет у меня близких друзей, потому что я не хочу терять еще кого-то, хватит мне и членов моей семьи.
Мама сказала, что моя воля – мой дар. Так почему я ощущаю ее как проклятие?
Когда мама вернулась домой вечером, я посидела с ней в кухне за чашкой чая. Она всегда пила чай сразу же по возвращении домой. Она говорила, что он ее успокаивает, помогает переключиться с работы в библиотеке на жизнь дома.
– Как Томми с Тристаном, привыкают к новому месту? – спросила она меня после нескольких глотков, и я пожала плечами.
– На мой взгляд, с ними все прекрасно, но Томми ведет себя как-то чудно и не очень по-доброму.
– В чем именно? – поинтересовалась мама.
– Он велел мне не подходить к ним, пока он работает, а еще рассказал кое-что странное о Тристане и его семье. Не знаю. Мне в это трудно поверить.
– Не надо недооценивать способность людей вредить друг другу, – перебила меня мама. – Даже если они говорят, что делают так из любви.
Я знала, что она сказала это, потому что Томми объяснил ей с папой, что семья Тристана отреклась от него из-за того, что он гей. Я покачала головой.
– Это-то как раз понятно, мама, – сказала я. – Но есть и кое-что другое. – Мне не приходило в голову, как объяснить ей, что рассказал мне Томми. Я ведь обещала ему держать это в секрете. Поэтому я сказала только: – Тристан, по-моему, не такой человек, который бы захотел жить здесь, вдали от всяких городских развлечений.
– Может быть, ему все это надоело, – проговорила мама. – Люди ведь меняются. Посмотри на себя – через месяц ты уедешь учиться. А домой ты вернешься уже другим человеком, а как ты менялась, я даже не увижу. – На глазах ее показались слезы. – Все твои перемены в эти годы – Бог дал нам возможность пережить их вместе, а теперь мне придется отпустить тебя, чтобы ты превратилась в кого-то другого, и меня не будет рядом, чтобы защитить тебя.
– Ой, мама, – вздохнула я. – Не плачь, пожалуйста.
– Нет-нет, – встрепенулась она. – Эти слезы мне в радость. – Она вытерла щеки тыльной стороной ладоней и улыбнулась. – Я просто хочу сказать, Мег, не будь так жестока с другими. Да и с собой тоже. Жизнь в этом мире и без того достаточно трудна. Не надо судить так сурово. Не мешай себе видеть и других людей, пусть они и не умещаются в твою схему мира.
Я поморгала, взяла кружку чая и стала пить. Я не знала, что ответить. Обычно мама никогда нас не критикует, а сейчас, хоть она и высказала все достаточно мягко, я поняла, что она за меня волнуется. Когда она говорила такое, я понимала, что пора мне отложить щит и меч и, вместо того, чтобы драться, осмотреться вокруг. Но разве драка – это не то, что я умею делать лучше всего?
– Прости меня, мама, – сказала я.
– Не извиняйся, дорогая. Будь счастлива. Найди то, что сделает тебя счастливой, и наслаждайся этим, как твой брат.
– Ты имеешь в виду живопись? – спросила я.
– Нет, – ответила мама, – я имею в виду Тристана.