Два листа альбома он сделал сам, без меня. Я не заметила, когда он их сделал. На них были школьные фотографии девятого и десятого класса. На одной была группа девочек. На другой, блеклой, желтенькой, – вид класса на перемене: кто-то стоит спиной, кто-то жует, а на последней парте улыбается девочка. Потом эта девочка на вокзале. Платье в горошек, букет цветов в руках и улыбка. На этой фотографии она улыбалась не так, как в классе. Она старалась улыбаться, чтобы не заплакать. Со мной так часто бывает, поэтому я узнала улыбку.
Девочка мне понравилась, я в ней почувствовала что-то родственное. На фотографии ей было шестнадцать, а мне тогда было двадцать два. Я смотрела на нее немножко сверху вниз, я уже знала Алика таким, каким она не знала.
Теперь нам по тридцать два года. Мы сравнялись.
Хотя нет, мы сравнялись раньше, в двадцать пять. С тех пор мы живем, ощущая присутствие друг друга. Алик со своими "непересекающимися пространствами" ничего не понимает.
Еще на одном листе мы с Аликом наклеили всех его бывших возлюбленных. Я сама их клеила. В центре я поместила его портрет в возрасте девятнадцати лет, а вокруг целую кучу девушек. Мы с ним смеялись, он мне про них рассказывал. Это были увлечения со скоростью звука, так он говорил. Одной он увлекался неделю, другой целый месяц. Я удивилась. Девушки все как на подбор были красивые, гораздо красивее меня и той, с букетиком.
Этот альбом любила рассматривать мать Алика. Мы с ней сидели в кухне и шили распашонки. Тогда она мне и рассказала про нее.
– Она Алика очень любила, – сказала она. – Ее отца перевели куда-то далеко. Она уехала в начале десятого класса… Потом я как-то встретила одну родительницу, я в родительском комитете была, мать ее подружки, и она мне рассказала, что дочка получает письма. "И там все про вашего Алика, все про Алика". Она, когда уехала, очень заболела, чуть не умерла…
– А вы Алику сказали? – спросила я.
– Нет, что ты! Я мечтала, чтоб он поскорее забыл. Он ведь тоже… Ну теперь-то дело прошлое…
Все-таки они его плохо знали. Уж если он вобьет себе что-нибудь в голову, это надолго. Вот так же он вбил себе, что я буду его женой. Между прочим, он мне об этом сказал почти сразу. На ноябрьские, на третьем курсе, у нас был курсовой вечер. Мы с ним танцевали, вот тогда он и сказал на ухо:
– Ты выйдешь за меня замуж.
Он даже маленького вопросительного знака в конце не поставил. Будто он один решал.
– Неинтересно, – сказала я. – Другие мучаются, сомневаются, гадают на лепестках: любит, не любит…
– А мы в эти кошки-мышки играть не будем. Мы поженимся и будем жить всю жизнь. Это очень долго и довольно серьезно, поэтому ты привыкай к этой мысли.
Мне показалось, что он старше меня лет на десять. Это было удивительно, его все считали легкомысленным.
Я шила розовую распашонку, потому что знала, что у меня будет дочь. На столе лежал раскрытый альбом. Девочка все улыбалась, улыбалась, почти плакала. И вдруг я подумала: "А если бы они сейчас встретились?.."
…Когда я сел в самолет, пытаясь сквозь круглое окошко разглядеть тебя в толпе провожающих, над которой летали маленькие белые ладони, где-то на юге Ирина уже ехала в жарком автобусе на аэродром встречать меня. Три часа я находился в пространстве между вами, ничего не понимая и тупо уставясь в облака подо мною, которые ползли к тебе на север, точно ковер из белых одуванчиков. Потом самолет проткнул этот ковер, причем одно семечко одуванчика с парашютом залетело в самолет, и я вдохнул его носом, отчего у меня выступили слезы. Над толпой встречающих кружились уже загорелые ладони, одна из которых принадлежала жене. Я сразу увидел ее, худую и смуглую от солнца. Она радостно смеялась, а у меня в глазах стояли слезы из-за проклятого одуванчика, так что наша встреча оказалась испорченной.
Потом была душная густая ночь, когда мы с Ириной лежали на влажной простыне, не касаясь друг друга, совершенно неподвижно, и я мертвым голосом объяснял, что не могу до нее дотронуться. Ты тоже была в этой комнате и стояла, видимо, за занавеской из марли, потому что, когда я подошел к двери, занавеска отпрянула от меня, как живая.
А ведь вчерашний день, предшествовавший нашему с женой объяснению, был, вероятно, самым счастливым днем моей жизни…
Ты появилась внезапно, сначала в виде открытки, на которой как-то весело были написаны обыкновенные слова, будто мы расстались неделю назад. В открытке сообщалось, что ты приехала в Ленинград поступать в Академию художеств на заочный и хотела бы на меня посмотреть. Было лето, был август, и нам было по двадцать четыре года всем троим: тебе, моей жене и мне.
Я положил открытку на стол в своей комнате и стал ходить вокруг нее, поглядывая, не исчезнет ли она. Время от времени я подходил к открытке и перечитывал ее, не дотрагиваясь. У меня будто все провалилось внутрь и лежало там темным запутанным клубком, конец которого я и не пытался найти. Кажется, я насвистывал что-то. Потом я вдруг полез в шкаф, где хранился альбом с моими школьными фотографиями, и нашел среди них ту, на которой ты с букетом цветов – помнишь? – в платьице, на вокзале. Там же была и другая. На ней мы сфотографированы всем классом на перроне, и в центре с тем же букетом стоишь ты. Мы позировали, посмеиваясь, хотя ты уже понимала, что уезжаешь насовсем, а я не понимал, для меня не было тогда такого слова. Потом нас стали усиленно оставлять вдвоем, чтобы мы попрощались и поцеловались в конце-то концов. Особенно старалась твоя подружка Таня, она очень за нас переживала.
Я перевернул страницу альбома, закрыл глаза и увидел тот вокзал по-настоящему. И в самом деле, фотографиям нельзя верить! Поезд стоял длинный, зеленый, пахнущий разлукой и дымом, а паровоз выпускал в небо гроздья белых одуванчиков. Моя курточка с серым верхом и твое платье в горошек, сцепившись рукавами, плавно летели вдоль поезда над узким перроном, на котором не было никого. Букет цветов ронял лепестки каждую секунду, а когда все лепестки упали, паровоз свистнул.
Ты оказалась за двойным стеклом вагонного окна и прижала к нему губы, отчего они смешно растеклись и стали белыми, как вылившийся из свечи воск. Я прижался к стеклу носом, и тут ты как-то жалко сморщилась, все еще смеясь, а я почувствовал, что стекло скользит по моей коже и твои расплывшиеся губы уходят влево. Проводница крикнула, чтобы я отошел, и поезд, набирая скорость, промелькнул мимо. В каждом окне я видел отраженное свое лицо. Лица мелькали, точно кинокадры, пока не слились в зеленовато-стеклянной поверхности, убегающей вбок, которая оборвалась обрезом последнего вагона. За ним по шпалам вилась коричневая пыль, и я едва не оказался втянутым в пустоту, как восемь лет спустя, когда взглянул в окно взлетавшего самолета и ощутил, что меня неудержимо вотянуло к тебе…
В то лето мы со свекровью поехали на юг. Нашей дочке было уже два года, и свекровь сказала, что ее нужно "прогреть". Мать Алика очень деятельная, я при ней теряюсь, не знаю, что мне делать. Мне, чтобы что-то сделать, нужно сначала подумать, а она привыкла сразу. Она опережала меня, и все время получалось так, что за ребенком следит она: и готовит, и кормит, и переодевает. А я была так, сбоку припека. Это меня очень расстраивало, по ночам я ревела. Конечно, я была молодой матерью и ничего не умела толком, но все равно мне хотелось самой. И я очень ждала Алика, чтобы он прилетел и с ней поговорил. Он умеет так сказать, что не обидно.
Алик остался в городе, потому что у него были разные дела. Он только что защитил диплом, и его, конечно, сразу рекомендовали в аспирантуру на кафедру. Его родители восприняли это как должное. У них был готов его жизненный путь: после института аспирантура, через три года кандидатская, а потом лет через пять докторская. Когда он впоследствии свернул с этого пути, они были в недоумении.
Наконец мы получили телеграмму от его отца: "Алик вылетает завтра утром встречайте". Почему он сам ее не дал?
Я поехала в аэропорт. Было очень жарко, я на юге похудела от солнца, как-то высохла, и глаза у меня провалились. Я боялась, что не понравлюсь ему. Зачем-то я купила букетик цветов.
Аэропорт в этом городе был маленький. Самолет сел, его подвезли близко к барьеру, за которым стояли встречающие, и подали трап. Я смотрела во все глаза и волновалась. Все-таки это у нас была первая маленькая разлука.
Алик вышел из самолета последним. Я махала ему рукой из толпы, а он шел по трапу медленно и прямо. Я думала, что он меня не заметил, но он пошел сразу ко мне, приблизился, поцеловал в щеку и сказал:
– Ну как тут у вас дела?.. Ты загорела.
Я сунула ему букетик, обняла и почувствовала, что он какой-то твердый. Твердый и чужой. Я заглянула ему в глаза. Они были далеко-далеко. Он устало улыбался и смотрел поверх меня.
– Зачем же мне цветы? – сказал он.
– Я по тебе соскучилась, – сказала я и уткнулась ему в плечо. Оно тоже было круглое и твердое. Будто он напряг все мышцы.
– Я устал что-то… – сказал он. – Плохо летели.
Мы втиснулись в автобус и поехали. В автобусе он спрашивал о дочке. Он насильно старался себя вернуть, но у него не получалось.
Тогда я сделала вид, что ничего не замечаю. Я вела себя спокойно весь день и ждала. Я знала, что он мне все расскажет, ему больше некому рассказывать. Только я этого не хотела. Но и в неизвестности оставаться было страшно.
Мы не виделись месяц. Что могло с ним произойти за месяц? Конечно, он в кого-то влюбился, по лицу видно. Если так, то это быстро пройдет, надо немного потерпеть, дня три, хотя это и неприятно. Он давно не влюблялся, а тут я уехала, и он остался один. Неужели он так сильно влюбился, что не может скрыть? Тогда нужно подождать больше, может быть, неделю или две. Конечно, он мог бы и скрыть. Что мне за радость видеть его отсутствующую физиономию? Слышать, как он вздыхает. Просто он еще не научился вести себя как другие, подумала я. И я не знала, радоваться мне этому или огорчаться.
Я ничего не боялась. Это был "не тот случай", как говорил Алик. Я знала, что только по невероятному стечению обстоятельств он мог встретить женщину, которая бы понимала его лучше, чем я. Во всяком случае, он не успел бы в этом разобраться за месяц. И я решила потерпеть, хотя мне было очень тоскливо.
Я ошиблась. Это был именно тот случай, единственный.
Поздно вечером мы легли спать. Я чувствовала, что Алик оттягивает этот момент. Он выходил во двор курить, долго умывался, а когда пришел, я уже лежала на простыне, вся черная, с двумя белыми полосками на теле. Я нарочно разделась, чтобы он поскорее все забыл и проснулся бы завтра выздоровевшим. Я по нему, правда, очень соскучилась.
Он лег рядом на спину и долго смотрел в потолок. Он не поцеловал меня сразу и не стал ласкать, и я уже поняла, что мой номер не удался. Я лежала, как последняя дура, и мне стало ужасно стыдно и противно.
– Ириша, тебе рассказать? – начал он.
– Как хочешь… – сказала я в подушку.
– Я встретил ее. Оказывается, ничего не прошло, все осталось.
– Кого? – спросила я, а сама уже видела эту девочку с букетом. Я зажмурила глаза, а она продолжала стоять, прижимая цветы к груди, и улыбалась на этот раз весело.
И он стал рассказывать все с самого начала. То есть он начал с конца, сказал, что получил он нее открытку. А потом, чтобы мне было понятно, чтобы мне стало ясно, почему он с ней встретился и что она для него значит, он вспомнил все.
Открытка лежала на столе, не таяла и не обращалась в пар. И тогда я вдруг сообразил, что все как нельзя кстати, что жена где-то далеко на юге, что отец отдыхает за городом, что на открытке указан адрес твоей тетки, у которой ты остановилась, что наша квартира пуста, что я никогда не целовал тебя и что ты, наверное, стала красивой женщиной. На мгновенье я опять превратился в того мальчика на балу в Доме офицеров, в спортсмена, берущего новую высоту под восхищенные аплодисменты. Я еще не знал, что на этот раз ты накажешь меня строже, чем позавчера, у скрипящей створки железных ворот.
Я уже собирался лететь по адресу, как позвонил отец с дачи. "Почему ты болтаешься в городе, тебя ждет жена", – скучно и наставительно сказал он, а я, словно в отместку, похвастался полученной открыткой. Отец был в курсе нашей школьной дружбы. "Ну и что? Вы увидитесь?" – "Конечно!" – "А она замужем?" – "Какое это имеет значение!" – "Я тебе советую немедленно взять билет и отправиться к жене и дочери". – "Да я же не видел ее восемь лет!" – "И не надо. Тебя вполне могло не оказаться в Ленинграде. Потом ей напишешь". – "Куда?" – "Подумай. Ты взрослый человек. У тебя жена и дочь".
И тому подобное.
Августовские сумерки поджидали меня на улице. Я сел в трамвай, сжимая в кармане пиджака открытку, точно пропуск. Одна половина неба была синей от туч, в которых вспыхивали глухие молнии. Я нашел дом на улице Марата, указанный в открытке, и взбежал на четверный этаж по грязной лестнице. На двери и рядом лепилось множество звонков с табличками фамилий. Сердце у меня под пиджаком вырывалось, и я ладонями обеих рук стал нажимать на звонки, захватывая по две-три кнопки разом.
Дверь распахнулась быстро, и я увидел в глубине коридора испуганные лица женщин, старух и детей. Я разглядывал их одно за другим, ища среди них тебя. Потом я назвал твою фамилию, и люди исчезли из коридора, кроме одной женщины. Она провела меня в комнату, увешанную кружевными салфеточками, уставленную мраморными слониками и фарфоровыми статуэтками, и предложила мне чаю. А я сидел среди кружевных слоников, боясь пошевелиться и нарушить эту идиллию застывшего и обратившегося в салфеточки времени. Я вдруг подумал, что на каждый узелок кружев тратится определенное время и каждый узор заключает в себе дни, недели и месяцы. Оказавшись в белой кружевной сети времени, я мог наглядно представить себе, сколько воды утекло с того дня, когда мы прощались на перроне.
Тетка сказала, что ты в театре и что ты вообще бегаешь как оглашенная по театрам и музеям. "А она здесь давно?" – спросил я. "Уже неделю как будет", – ответила она, и у меня внутри что-то оборвалось, потому что я вдруг подумал, что мы с тобой школьные друзья, просто школьные друзья и ничего больше.
Потом я оставил тебе записку со своим телефоном. Я прижал ее к серванту маленьким слоником с обломанным хоботком и ушел.
Перед домом был маленький сквер – три клумбы, огороженные низкими деревьями, под которыми стояла скамейка. Я сел на нее и закурил. Старый дом на улице Марата светился окнами, многие из них были открыты, откуда-то падала вниз музыка, а сумерки густели, превращаясь в теплую августовскую ночь, сохранившую слабое воспоминание о белой ночи. Тротуары были еще светлы, но постепенно ночь брала свое, и не столько ночь, сколько тяжелые тучи, заполнявшие небо. В них кипели молнии, что-то там наверху происходило непонятное, и шары грома скатывались оттуда пока еще небрежно и мягко.
Мне хорошо была видна освещенная дверь подъезда. Я сидел и курил сигарету за сигаретой. Ветер вынырнул из-под арки и обдал меня брызгами запахов дома. Среди них был и запах только что сваренных пельменей…
На этот раз он ничего уже не вспоминал и не рассказывал. Наоборот, мне хотелось расспросить его, как она там, что делает, а главное, знает ли он то самое, что знала я уже восемь лет. Я была уверена, что тогда она ему ничего не сказала. Может быть, теперь?.. Все-таки я не удержалась и спросила:
– Ну и что ты узнал? Как она поживает?
– Все в порядке. Она замужем. У нее двое детей, – сказал он без выражения, и я так и не поняла, знает он или нет.
…И я сразу оказался на какой-то даче, куда мы всем классом уехали в начале июня, чтобы отпраздновать окончание предпоследнего учебного года.
Наша классная руководительница тоже поехала с нами. Тогда ей было двадцать четыре года, как нам с тобою вчера, и она казалась взрослой женщиной, тем более что все мы знали о ее личной драме: она только что развелась с мужем. Теперь я понимаю, насколько она была молода.
Тогда мы играли в прятки в лесу на берегу залива, а вечером лепили пельмени. Мы с тобой с того новогоднего вечера находились в состоянии ссоры, вот уже полгода. Нельзя сказать, что я воспринимал эту ссору трагически; в то время я был слишком занят собой и испытывал лишь некоторое неудобство, когда видел в твоих глазах презрение. Оно мешало и напоминало о себе, как камешек в ботинке, хотя ты умело его прятала, так что в классе мало кто догадывался о наших внутренних делах. Мы не разговаривали, что было довольно затруднительно, учась в одном классе и видя друг друга каждый день. Когда возникала необходимость, мы очень изобретательно, посредством третьих лиц, а именно одноклассников, сообщали друг другу какую-то информацию для сведения. Например, тогда-то состоится первенство города по легкой атлетике, на котором я буду выступать, или ты, допустим, не пойдешь на следующий школьный вечер потому-то и потому-то. Это говорилось кому-нибудь так, чтобы слышала ты или слышал я, и мы, кажется, понимали, для чего нам нужна такая сложная игра. Она продолжала связывать нас тонкой ниточкой, хотя ни я, ни тем более ты не делали попыток помириться.
…Настала моя очередь водить. Я встал у дерева и, уткнув лицо в ладони, громко считал до ста. Когда я оглянулся, лес был чрезмерно пуст. Человек двадцать, включая нашу учительницу, затаились за кустами и деревьями, отчего воздух в лесу был полон сдерживаемого дыхания и смеха. Я крался по прошлогодним листьям, чувствуя, что на мне скрещиваются невидимые взгляды. За спиной уже кто-то мчался к оставленному мной дереву, издавая победный клич; одноклассники, точно куропатки, выпрыгивали из травы, но я не бежал за ними, потому что искал тебя. Я подбирался к тебе безошибочно, как охотничий пес, и наконец увидел. Ты лежала за поваленным деревом, вытянувшись вдоль него в струнку, в спортивном костюме, который обхватывал твою мальчишечью фигурку опрятно и как-то независимо. Все мы тогда занимались спортом – ты гимнастикой, я прыжками в высоту – и у всех были одинаковые спортивные костюмы голубого цвета с белой полосой на вороте куртки-олимпийки, как она называлась. Я подходил к тебе медленно и смотрел в лицо, пока не встретился с тобою глазами. В тот момент мне хотелось взять тебя на руки и понести по лесу, подбросить вверх и поймать, дотронуться до тебя и долго чувствовать горящее на пальцах прикосновение. Но ты посмотрела на меня с тем же вызывающим презрением, с тем же беззащитным презрением, под которым уже дрожали губы и ресницы.
Я повернулся и пошел обратно. Я рассчитывал, что ты выскочишь из-за спины, обгонишь меня и побежишь "выручаться", но ты встала и так же медленно пошла за мной. Так мы и пришли к дереву, возле которого уже толпились все наши. Никто не крикнул тебе "беги!", одноклассники вдруг замолчали и уставились на нас чуть ли не со страхом. Я шлепнул ладонью по стволу, выполняя формальности, и проговорил твое имя. Вернее, прошептал его, так у меня получилось. После этого я ушел к заливу, не оборачиваясь, и сидел на берегу один, бросая камешки в воду.