Равноденствия. Новая мистическая волна - Дмитрий Силкан 3 стр.


Он сидел и, окаменев от ужаса, пытался прогнать несусветную алую муть, поселившуюся на его покрытом кружевной скатерочкой столе. И вдруг стало ясно, и ясность эта прогрызла в нём огромную дыру, что это - конец, что за этими алыми цветами - пропасть, ещё раз пропасть и ничего, кроме пропасти. Мир вокруг стал сжиматься, а дыра, прожжённая одной лишь мыслью - расти., Очень скоро от Андрея Ивановича остался только тревожный бублик, мерцающий в последней попытке забраться в уютное лоно…. В страшную дыру. А она, тёмная, гулкая, всё росла и росла. По мере роста она втягивала в себя и бублик, унося Андрея Ивановича всё дальше и дальше от молчаливого алого хохота. И, вздрогнув напоследок, он окончательно провалился в это мягкое нутро… В этот вечный, душистый уют…

Хохот

Борис Семёнович сторонился смеющихся людей. Не из зависти вовсе. В содрогании их тел, запрокинутых головах с закатившимися глазами виделось ему что-то трупное.

"Не бывают живые люди такими, и всё тут!" - говорил он Катерине, грустной девочке лет семи, тоже несмеяне. Часто, забившись на дальней сырой скамейке в самой утробе парка, говорили они, храня себя от хохотунчиков. А когда те всё же их настигали, спасались ещё глубже, в чаще таких изгибов и отблесков, что девочкины волосы начинали змеиться, а у Бориса Семёновича то и дело отрастал птичий клюв. Одинокими быть они не умели. Внутри каждого неспешно ворочался целый выводок чертоангелов, певших свои сумрачно-ясные песни, рассевшись на хрупких веточках бесконечных бесед.

Не то чтоб они жизни не рады были. Просто смех человечий пугал их. Как и Солнце. "Злое, страшное оно. Вот-вот зубами клацнет", - шептала, плача в тёмном углу, Катя. "Да, изрядно почуждело…" - соглашался, недобро щурясь на светило, Борис Семёнович.

Настоящее Солнышко спряталось или, скорее, по недоброй воле попало в плен к пустотелым тварям. Иногда, когда самозванец прятался, можно было увидеть их смутные тени в тоскующих небесах. Солнышко не гасло - оно сидело в своём плену всемирной шаровой молнией, всё больше и больше наливаясь соком. Расточать жизнь было совершенно не на кого. Распухая без всякой меры, оно готовилось к своему полноводию. А пустотелые стражи не знали ни Солнца, ни Луны, только хохот человечий… Катеньке всё чаще и чаще виделось, как усталое Солнышко вырывается из своих снов, и тогда каждая душа, каждое тело, мысль; любая лопается огнём. Даже Луна трескается, в пламенных рыданиях светя в прервавшейся полночи, новорождённой колесницей верша уму непостижимый день.

Борис Семёнович и Катя обожали Луну. Солнышко-то далеко. К тому же, как говаривал один мудрец, "ему - егойное, а Луне - лунное!". Не протягивать же паутинку к бликующему обманщику. Откуда набирался он сил, чей скрежет зеркалил и что за светляк по нутру его пустому скакал, не знал никто и знать не мог. Нет такой головы, чтоб в таких вещах разбираться…

Луна пока держалась… И смеха людского не любила, видя в нём судорожное "браво" тюремщикам своего брата, а вовсе не радость какую… Целыми ночами она, отражая гнилое мерцание последнего наглеца, грустила, лелея мечту о Дне, когда они вместе прокатятся по пылающему небосклону.

Раззявленный хохот этот вёл прямо в пустотелое логово, где уже и не до смеха вовсе и даже не до плача - только пустота страшная перед самым Солнышкиным вскриком. Глядя на мир, Катерина всё больше сворачивалась внутрь себя, пропитываясь собственной бесшумной радостью. - Закрывшись лианами длинных волос, она то тянулась к пленному Солнышку, постепенно вползая в убежище, переполненное словами и снами, которые и пересказать-то никому нельзя, даже Борису Семёновичу… Потому как нет таких звуков - слова те пересказывать, а для снов ничего и подавно нет.

Он, тоже прячась в сумрачной тиши, о пленном светиле знал лишь с девочкиных слов, в которые без памяти верил - всей душой, как в тень свою, в отблеск или там в Бога… И всё старался вместить. Вглядываясь в бледное Катино личико, пытался он поймать в глазах её Солнышкину тоску. Когда тёмное дно зрачков наконец-то вздрагивало и раскрывалось, Борису Семёновичу часто хотелось, чтобы он и не рождался вовсе и поныне плескался в беспамятстве.

День ото дня поблёскивание чумное становилось всё гуще, и оттого всё чаще стрекотал смех. Его помноженные рты смачно пережёвывали мечущийся в ужасе воздух во славу своего кумира-солнцекрада. И не было этому ни конца ни края. Толпы хохочущих существ заполнили улицы, они носились с яркими предметами, восхваляя и воспевая… "Чудовищно, до чего ж чудовищно…" - горестно подвывал Борис Семёнович, качая слабеющую Катеньку, ближе и ближе подбиравшуюся к Солнышкиной темнице. "До света недалече", - шелестела она, двигаясь в пустоте в живом облаке змеящихся волос. По всему было видно - времени осталась тающая крошечная горстка.

А Борису Семёновичу придумалось засмеяться. Рассуждал он вот как: если вражьи слуги хохочут, значит, сила какая-то в этом есть. Если же ею завладеть, можно, наверное, победить. И тогда подлец зашипит, задымит головешкой и свалится, Солнышко поднимется и станет светить - людям и сестрёнке своей бледной на радость. Встав перед зеркалом, Борис Семёнович разевал рот и, выпучив как следует глазища, начинал яростно кряхтеть. И звук, и вид получались такие жуткие, что аж зеркало передёргивало, а сам горе-смехун и вовсе забивался в угол - "чур меня, чур!"… Не смешили его шутки людские и прочие явления, служившие хохотунам для их ритуалов. Частенько пробовал он и поддаваться соблазнам Бликующего, но только сильней ужасался и, сам того не желая, скатывался в холодную брешь, где, дрожа и озираясь, змеилась Катенька. Её тело, пропитанное грустью Солнышкиной, день ото дня утекало к своей хозяйке, почти коснувшейся Солнышка. Она бы и слилась с ним, если б не судороги людские, они только и не давали ей с головою нырнуть в родное.

Борис Семёнович поводил в пустоте птичьим клювом. Ему было жалко - до слёз и как-то по-странному радостно - несмешливо, молча, но настолько полно и несомненно, что назад, к земле, и не тянуло… Не видел, но звериным способом чуял он Катеньку - рядышком, между ним и Солнышком, вот-вот готовым лопнуть. Борис Семёнович знал: ещё немного - и станет огромный светлый жар, и больше ничего. А до этого люди и черти будут носиться и в отчаянии кусать друг друга, лопаясь изнутри. Он уже видел их, хохочущих в попытке спасти Бликунову власть. Но кто же спасёт такое? Подлец уже весь растрескался, как и всякая другая мысль. Вдруг Борис Семёнович уловил странное и понял - это Катенька прижалась к Солнышку ближе близкого и волосы её змеятся, не погибая в его невозможном жаре, а глаза впитывают внутрь себя пустоту. Треск один остаётся - страшный треск всего и вся.

Извернувшись, коснулся Борис Семёнович Катиного тела. Оно больше никуда не текло и не двигалось - только змеи метались по голове, воя от ужаса, а сама девочка ушла в неназванную даль…

И тут пришёл хохот. Он обрушился на птицеклювого дядечку, разворотил нутро и распахнул ему рот. Хохот был всем, хохот был везде. В нём громыхали смешки, усмешки и детский смех - все поклонения Бликуну смешались и рвали теперь Бориса Семёновича на части. Он чувствовал, что и сам заливается, словно над шуткой, над Катенькиным телом. И длилось это странно - то ли миг, то ли пропасть.

Пока Солнышко не стало всем, а всё - Солнышком.

Жалость

Денёк выдался примечательный.

По дороге с работы Иван Бескровный из жалости придушил заблудившегося мальчика, а под вечер и сам чуть было не удавился (от болезненного жизнелюбия). Но, решив побороться со смертью как-нибудь в другой раз, всплакнул, натянул одеяло по самые уши и уполз в мягкое логово тихих окриков и разноцветных всхлипов.

Ближе к рассвету его настигло смутное понимание всей странности предыдущего дня. Оно, понимание, таилось в голой кукле с оторванной головой. Привязанная за ногу, она свисала с бельевой верёвки, распевая пронзительным голоском свои жутковатые песенки. Здесь же разлетались в ужасе мокрые крылья простыней. Маленькая собачка с ненормально большим хвостом сидела смирно и только тихонечко понимала - всё до последнего воя.

От накатившей вдруг жалости Иван проснулся. Слёзы грызли его, посмеивались, постукивая и приплясывая где-то на дне головы. "За что нам… За что мы… Ну за что же…" - зарыдал Иван.

Постучали. Это соседка зашла - как всегда за чем-то своим, а заодно - на чаёк с разговором. Пугаясь бодрости, Иван Бескровный пил в этот час исключительно мяту, тоскливо приговаривая про себя: "Пили чай из листьев мяты мама-мышка и мышата".

Мышей он при случае поддевал спицей, впадая от их недолгого писка в особый сострадательный восторг. "Им, тварям мелким, тяжше всех" - горестно пояснил он одной молчаливой девочке, заставшей его за мышиными похоронами. Её, кстати, Иван Бескровный не жалел вовсе. "Раз молчит, то и ничего. Знать, в себе хорошо ей, раз молчит".

"Тут ведь многим плохо - подливал он соседке мятного чаю, - вот тебе - скажи, хорошо ли на свете или как?"

Падкая на сострадание, женщина запричитала - о том о сём, о жизнях своих, о смертях чужих. Аж томление проступило в ней - лицо покраснело, глаза заблестели, грудь налилась.

Но ничего "такого" Иван не хотел.

"А знаешь ли ты - забормотал он, впившись зрачками в заплаканную красноту соседских глазок, - что вся боль - от тела она?! Что оно с душою в сговоре, лишь дух терзает, как стервятник какой? Всё козни строит да за себя боится! А брось его - душа-то сама и сбежит тут же, что ей - она по ветру рыщет, пока её напасть какая не слопает".

"Да что ж делать-то, Ванечка?!" - ещё ярче разрыдалась соседка, слёзно прильнув к нему. А Ивана тем временем охватила такая невозможная жалость, что, дико прокричав "прочь! прочь!", он накинулся на женщину и стал её душить.

Остервенело вращая глазами, соседка пыталась кричать и вырываться, но Иван был могуч, и потому рыпалась она недолго. "Отмучилась, бедная… Бедная…" - просиял ейный благодетель и шумно вдохнул запах мятного чая. А женщина лежала перед ним, и её, в посмертных слезах, лицо было до безумия спокойно. Иван поймал себя на мысли, что его влечёт к этой тишине, влечёт его собственная тоска. Стряхнув блажь, он залюбовался, забывшись в исполненной жалости.

Незаметно для себя самого Иван избавился от трупа и поспешил на работу, в школу, где он присматривал за гардеробом. Часто, глядя на детишек, он вдруг захлёбывался плачем. "Горе-то какое! Вся жизнь впереди… Горе, какое горе…" - шептал Бескровный в своём углу.

Из живых людей простую радость вызывали у него лишь старики. Они уже почти что отмучились, и каждое движение их светилось будущей смертью. Сидя за стопочкой у дворников, Иван твердил, не закусывая: "Не жаль мне вас! Совсем не жаль!"

Убивать детишек было для него делом особо благостным.

"Ты, добрый чел, себя пожалел бы", - сказал ему как-то раз один дедушка, смутным чувством догадавшийся об Ивановых делах. "Себя - всегда успею. Вообще-то я и так себя жалею, но по частям. Зверушка человеческая - она ведь везде живёт. Вот пожалею я тебя - добротно, правильно, без лихости, а вместе с тобой и свой лоскуточек малый. Понимать надо!"

Иван немного слукавил. Деда он трогать не стал, и тот, похожий на осиротевшее пугало, ушёл домой, страдая от дороги. Вместо него блаженство обрёл бледный студент, неясно как забредший в те края. Он не издал ни звука, только вздохнул и навеки выпучил глаза. А Иван Бескровный просветлел и обнял его, как-то особенно ласково прижал к себе. Так они и проспали до самого утра. Всю ночь Иван собирал разноцветные бусы в чьём-то немыслимом хламовнике. Хотелось женщину. Но, чураясь греха бытийности, он, оставив студента холодеть в густых кустах, пошёл на могилу к матери. Иных женщин он не посещал. "Хорошо тебе, мама… Ну ничего, мир не без добрых людей. Даст бог - свидимся".

Всё бы ничего, да только свидание никак не случалось. То ли судьба медлила, то ли с людьми не складывалось. Жалостливые Ивану не попадались, а так, чтоб за деньги счастье себе купить - где ж их взять-то. Да и не очень это здорово как-то… "Да что же это такое! Это что наказание - вокруг такое… такое… и пожалеть-то меня некому" - рыдал над собой Иван Бескровный. Он и сам уже не помнил, скольким он помог… Точно знал одно: есть в мире место, где они, навеки восхищённые, ждут его, как родные.

Однажды, разглядывая себя в зеркале, он закричал вдруг благим матом. Столько тоски, несчастья и беспорядка открыл он в себе, что пронзила его жалость крайней степени. После такого и жить-то не стоит. "Жизнь - дело лишнее" - так он сам говорил и раньше, но лишь теперь, когда ужас из зеркала обрушился на него, до конца проникся собственной правотой. Зеркальный кошмар засасывал в себя, скандально шамкая и пуская по ветру обильную слюну.

Два существа, одно - телесное, другое - оборотное, вдруг стали сливаться. Они заходились в плаче, переходящем в воющий хохот… Пока не раздался звон - словно треснула сама смерть.

Люди, вошедшие в тот дом, обнаружили Ивана Бескровного мёртвым на полу около разбитого зеркала. Он лежал в груде осколков, и его открытые глаза ещё светились жалостью. Многие свидетели тогда засомневались в том, что виной всему осколки. "Зеркало сожрало", - сухо сказала одна старушка. Так стояли люди и как-то скованно, неудобно переговаривались, невидимыми уголками ума понимая, что пожалеть их теперь уже некому и ждёт их долгая, долгая тёмная дорога без фонарей и проводников…

Девочка и смерть

Однажды у папы с мамой завелась маленькая девочка. Так они и стали жить. Папа с мамой покрывались проблемами, а девочка просила разное и чтобы не загоняли домой. Всё хорошее когда-нибудь бывает, всё плохое длится по-своему. Всё обычное - ежедневно. Пришёл день, когда Смерть, идя своей дорогой, постучалась в сердце девочки. Просто отлетали дни и ночи, прошло предрешённое и настало время. Смерть оказалась совсем не страшной - не какой-то там скелет с косой или иной кошмарный сон. Это была бледная молодая женщина с длинными русыми волосами и грустным взглядом спокойных серых глаз. Увидев такую простоту, да ещё в поношенной клетчатой рубашке и старых джинсах, девочка раскрылась, и Смерть вошла к ней. Время замерло. Лишь по-странному ровно сменяли друг друга случайности.

- Ты кто? - спросила девочка гостью, глядя Смерти в глаза.

- Я - твоя смерть, - последовал ответ. Смерть достала изрядно помятую пачку сигарет "Пётр-I", откашлялась и закурила от плиты, на которой как раз закипал ржавый чайник. Она, как и девочка, не боялась летального исхода. Девочка просто была слишком мала, чтобы понимать такие явления, но достаточно наслышана разного, чтобы не верить в чудеса и прочие сны во плоти. А Смерть была просто смертью.

- А смерть - этот как?

- Как есть. Я пришла.

- Но ведь я не умерла и никто не умер…

- Никто не умер и не умрет никогда, потому что я здесь. И так будет вечно.

- А где ты была раньше?

- А везде. То есть в тебе. Но пришла я, лишь когда ты смогла осознать меня. Ты носила меня - ведь люди носят не только ботинки… Каждый ещё в утробе несёт свою смерть - бережно, нежно. Взращивая её каждым страхом, каждой болью. Вот тебя мама пугала машиной из-за угла? А в школе террористической агрессией пугают. Этим-то я и прирастаю. Когда приходит мой час, я прихожу, до этого оставаясь в небытии.

- А что ты со мной сделаешь? - спросила девочка у Смерти.

- А вот что, - ответила Смерть в обличии молодой женщины и закрыла детские глаза. Потом они оказались во тьме, потому что взорвался газ и всё заволокло горящей плотью агонизирующей квартиры. Они долго скитались там - девочка с закрытыми глазами и Смерть, вошедшая к ней. А когда кончилась тьма, они просто взяли и сгинули в чьём-то забытом сне.

История пропажи

Всё началось с того, что Владимир Иванович встретил в магазине свою покойную тётку, после чего заболел снами. И до этого, конечно, всякое виделось. Такое приходило - описать невозможно, потому как не по уму это - сны пересказывать.

Тут иное сверзилось.

Гости стали к нему приходить. Да не простые…

Самих не видно, как будто не во сне они, а внутри головы. Но разговор-то идёт - шуршат по-своему. Во сне всё ясно, да только с утра не разобрать. Вроде как явь наступает, да только неясная какая-то, бормочущая. Весь день слова и звуки мелькают, да так быстро, - как ни старайся, не ухватишь. А зато если и вовсе не пытаться суть уловить, она сама в душу вползёт, станет гнездо вить и дитёнышей нянчить. Поймана на том, скрывается, оставляя досадную проплешину. И не поймёшь, что лучше. "Хоть бы мне не проснуться вовсе", - сокрушался Владимир Иванович, измученный до полной невозможности. Лицо его, когда-то пухленькое, теперь исхудало, а ещё так недавно живые карие глазки застыли чёрными дырами, зазывая в себя всё новые и новые сны.

"Тени мои, дети мои… Приходите, черти, в гости, я вас жутью угощу! Угощу, ох угощу, не помилую!" - скрежетал он, бывало, нависнув над кроваткой своей крошечной дочки Танечки. Она, вместо того чтобы делать ей положенное - учиться стоять, ходить, говорить, даже почти не сидела. Не потому что не умела - внутри себя Таня с рождения знала всё и даже больше. Просто ей не хотелось. Целыми днями она лежала, мечтая обо всём знаемом и чуждом, плавая в папиных глазах, выуживая из них слова и не слова, похожие на рыб, навеки скукожившихся в окаменелых икринках. А Владимир Иванович, свернувшись рядышком на полу, всё коченел от своих гостей и дочуркиного мрака.

"Эх, была б ты чужой и взрослой, родили б мы мглу, какой и имени-то нигде не сыщешь. А теперь, раз такое дело, придётся тебе из себя удить её. Я не могу. Поздно мне. Самому туда самое время", - втолковывал Володя Танечке. Она на то не улыбалась, но и не плакала, а только широко смотрела, подтянув к себе бледные ножки.

За этим их и застала мама-жена.

Лишь выплюнув "не подходи ко мне", сгребла смиренную Танечку и, прихватив вещей, умчалась к своей родне. Побоявшись позора, поведала им историю, в меру внятную, про измену и дела квартирные. Родня, просипев в рукав: "Свалилась с дитём на нашу голову", посетовала вместе с ней на подлость бытия и затихла, выделив ей каморку какой-то покойницы. Бабье-то дело хоть и слёзное, да не хитрое.

Всё бы ничего, но Таня, доселе тихонькая, забеспокоилась.

Бессловесная кроха, она как будто изнывала от чего-то неописуемо тоскливого, рыдала так горько, что соседи заявляться стали: "Мучишь ты её, что ли?!" "Да она сама орёт, будь неладна, орёт, и всё тут!" - оправдывалась та, тая подозрения.

Владимиру Ивановичу стало тем временем совсем худо. Дни его смешались с ночами в едином вареве. Везде-то ему мерещилась красивая бледная девушка, исступлённо шепчущая что-то сияюще важное. "Таня, Танечка моя! Вернись, ужас родной мой, любовь моя, кровь истинная, изо Тьмы во Тьму текущая, новой Тьмой прирастающая!" - твердил он, лёжа на кровати в окружении дочуркиных тряпочек и погремушек.

"До-чурка… До чура… А чураюсь ли до? А после? Горе мне, горе…" - трясся Владимир Иванович, раздирая в клочья плюшевого мишку.

"С Таней всё ясно - думал он в минуты спокойствия, - но кто эта страсть, жена моя? Знать, Земля она, Мать Сыра Земля. Родит, а сама-то что ведает? Лишь саму себя и ведает. Но Солнце коснётся Земли… Солнце Земли коснётся…" - так говорил он, опять уходя в безутешные сны о шепчущей девушке Тане. Всё её билось в его голове взбесившейся крысой.

Назад Дальше