- Не думаю. Промахнутся.
- Торопиться им некуда. В конце концов попадут.
- А ля гер ком а ля гер, - возразил он и поднялся. - Ну вот. Теперь, когда нервы успокоены, мы можем выпить кофе и все обсудить.
Я смотрел ему в сутулую спину, как он, шевеля лопатками, ловко орудует своими кофейными причиндалами.
- Мне нечего обсуждать, - сказал я. - У меня - Бобка.
И эти мои собственные слова вдруг словно включили во мне что-то. С того момента, как я прочитал телеграмму, все мысли и чувства были у меня как бы анестезированы, а сейчас вдруг разом разморозились, заработали вовсю - вернулись ужас, стыд, отчаяние, ощущение бессилия, и я с невыносимой ясностью осознал, что вот именно с этого мгновения между мною и Вечеровским навсегда пролегла дымно-огненная непереходимая черта, у которой я остановился на всю жизнь, а Вечеровский пошел дальше, и теперь он пойдет сквозь разрывы, пыль и грязь неведомых мне боев, скроется в ядовито-алом зареве, и мы с ним будем едва здороваться, встретившись случайно на лестнице... А я останусь по сю сторону черты вместе с Вайнгартеном, с Захаром, с Глуховым - попивать чаек, или пивко, или водочку, закусывая пивком, толковать об интригах и перемещениях, копить деньжата на "Запорожец" и тоскливо и скучно корпеть над чем-то там плановым... Да и Вайнгартена с Захаром я никогда больше не увижу. Нам нечего будет сказать друг другу, неловко будет встречаться, тошно будет глядеть друг на друга и придется покупать водку или портвейн, чтобы скрыть неловкость, чтобы не так тошнило... Конечно, останется у меня Ирка, и Бобка будет жив-здоров, но он уже никогда не вырастет таким, каким я хотел бы его вырастить. Потому что теперь у меня не будет права хотеть. Потому что он больше никогда не сможет мной гордиться. Потому что я буду тем самым папой, который "тоже когда-то мог сделать большое открытие, но ради тебя...". Да будь она проклята, та минута, когда всплыли в моей дурацкой башке эти проклятые М-полости!
Вечеровский поставил передо мной чашечку с кофе, а сам уселся напротив и точным изящным движением опрокинул в свой кофе остаток коньяка из бокала.
- Я собираюсь уехать отсюда, - сказал он. - Из института, скорее всего, уйду. Заберусь куда-нибудь подальше, на Памир. Я знаю, там нужны метеорологи на осенне-зимний период.
- А что ты понимаешь в метеорологии? - спросил я тупо, а сам подумал: от этого ты ни на каком Памире не укроешься, тебя и на Памире отыщут.
- Дурацкое дело не хитрое, - возразил Вечеровский. - Там никакой особой квалификации не требуется.
- Ну и глупо, - сказал я.
- Что именно? - осведомился Вечеровский.
- Глупая затея, - сказал я. Я не глядел на него. - Кому какая будет польза, если ты из большого математика превратишься в обыкновенного дежурного? Думаешь, они тебя там не найдут? Найдут как миленького!
- А что ты предлагаешь? - спросил Вечеровский.
- Выброси все это в мусоропровод, - тяжело ворочая языком, сказал я. - И вайнгартеновскую ревертазу, и весь этот "культурный обмен", и это... - Я толкнул к нему свою папку по гладкой поверхности стола. - Все выброси и занимайся своим делом!
Вечеровский молча смотрел на меня сквозь мощные окуляры, помаргивая опаленными ресницами, затем надвинул на глаза остатки бровей - уставился в свою чашечку.
- Ты же уникальный специалист, - сказал я. - Ты же первый в Европе.
Вечеровский молчал.
- У тебя есть твоя работа! - заорал я, чувствуя, что у меня что-то сжимается в горле. - Работай! Работай, черт тебя подери! Зачем тебе понадобилось связываться с нами?
Вечеровский длинно и громко вздохнул, повернулся ко мне боком и оперся спиной и затылком о стену.
- Значит, ты так и не понял... - проговорил он медленно, и в голосе его звучало необычайное и совершенно неуместное самодовольство и удовлетворение. - Моя работа... - Он, не поворачивая головы, покосился в мою сторону рыжим глазом. - За мою работу они меня лупят почем зря уже вторую неделю. Вы здесь совсем ни при чем, бедные мои барашки, котики-песики. Все-таки я умею владеть собой, а?
- Провались ты, - сказал я и поднялся, чтобы уйти.
- Сядь! - сказал он строго, и я сел.
- Налей в кофе коньяк, - сказал он, и я налил.
- Пей, - сказал он, и я осушил чашечку, не чувствуя никакого вкуса.
- Пижон, - сказал я. - Есть в тебе что-то от Вайнгартена.
- Есть, - согласился он. - И не только от Вайнгартена. От тебя, от Захара, от Глухова... Больше всего - от Глухова. - Он осторожно налил себе еще кофе. - Больше всего - от Глухова, - повторил он. - Жажда спокойной жизни, жажда безответственности... Станем травой и кустами, станем водой и цветами... Я тебя, вероятно, раздражаю?
- Да, - сказал я.
Он кивнул.
- Это естественно. Но тут ничего не поделаешь. Я хочу все-таки объяснить тебе, что происходит. Ты, кажется, вообразил, что я собираюсь с голыми руками идти против танка. Ничего подобного. Мы имеем дело с законом природы. Воевать против законов природы - глупо. А капитулировать перед законом природы - стыдно. В конечном счете - тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Вот единственно возможный подход. Этим я и собираюсь заняться.
- Не понимаю, - сказал я.
- Сейчас поймешь. До нас этот закон не проявлялся никак. Точнее, мы ничего об этом не слыхали. Хотя, может быть, не случайно Ньютон впал в толкование Апокалипсиса, а Архимеда зарубил пьяный солдат... Но это, разумеется, домыслы... Беда в том, что этот закон проявляется единственным образом - через невыносимое давление. Через давление, опасное для психики и даже для самой жизни. Но тут уж, к сожалению, ничего не поделаешь. В конце концов, это не так уж уникально в истории науки. Примерно то же самое было с изучением радиоактивности, грозовых разрядов, с учением о множественности обитаемых миров... Может быть, со временем мы научимся отводить это давление в безопасные области, а может быть, даже использовать в своих целях... Но сейчас ничего не поделаешь, приходится рисковать - опять же не в первый и не в последний раз в истории науки. Я хотел бы, чтобы ты это понял: что, по сути, ничего принципиально нового и необычайного в этой ситуации нет.
- Зачем мне это понимать? - спросил я угрюмо.
- Не знаю. Может быть, тебе станет легче. И потом, я еще хотел бы, чтобы ты понял: это не на один день и даже не на один год. Я думаю, даже не на одно столетие. Торопиться некуда. - Он усмехнулся. - Впереди еще миллиард лет. Но начинать можно и нужно уже сейчас. А тебе... ну что ж, что ж, тебе придется подождать. Пока Бобка перестанет быть ребенком. Пока ты привыкнешь к этой идее. Десять лет, двадцать лет - роли не играет.
- Еще как играет, - сказал я, чувствуя на лице своем отвратительную кривую усмешку. - Через десять лет я стану ни на что не годен. А через двадцать лет мне будет на все наплевать.
Он ничего не сказал, пожал плечами и принялся набивать трубку. Мы молчали. Да, конечно, он хотел мне помочь. Нарисовать какую-то перспективу, доказать, что я не такой уж трус, а он - никакой не герой. Что мы просто два ученых и нам предложена тема, только по объективным обстоятельствам он может сейчас заняться этой темой, а я - нет. Но легче мне не стало. Потому что он уедет на Памир и будет там возиться с вайнгартеновской ревертазой, с Захаровыми феддингами, со своей заумной математикой и со всем прочим, а в него будут лупить шаровыми молниями, насылать на него привидения, приводить к нему обмороженных альпинистов, в особенности альпинисток, обрушивать на него лавины, коверкать вокруг него пространство и время, и в конце концов они таки ухайдакают его там. Или не ухайдакают. И может быть, он установит закономерности появления шаровых молний и нашествий обмороженных альпинисток... А может быть, вообще ничего этого не будет, а будет он тихо корпеть над нашими каракулями и искать, где, в какой точке пересекаются выводы из теории М-полостей и выводы из количественного анализа культурного влияния США на Японию, и это, наверное, будет очень странная точка пересечения, и вполне возможно, что в этой точке он обнаружит ключик к пониманию всей этой зловещей механики, а может быть, и ключик к управлению ею... А я останусь дома, встречу завтра Бобку с тещей, и мы все вместе пойдем покупать книжные полки.
- Угробят они тебя там, - сказал я безнадежно.
- Не обязательно, - сказал он. - И потом, ведь я там буду не один... и не только там... и не только я...
Мы смотрели друг другу в глаза, и за толстыми стеклами очков его не было ни напряжения, ни натужного бесстрашия, ни пылающего самоотречения - одно только рыжее спокойствие и рыжая уверенность в том, что все должно быть именно так и только так.
И он ничего не говорил больше, но мне казалось, что он говорит. Торопиться некуда, говорит он. До конца света еще миллиард лет, говорит он. Можно много, очень много успеть за миллиард лет, если не сдаваться и понимать, понимать и не сдаваться. И еще мне казалось, что он говорит: "Он умел бумагу марать под треск свечки! Ему было за что умирать у Черной речки..." И раздавалось у меня в мозгу его удовлетворенное уханье, словно уханье уэллсовского марсианина.
И я опустил глаза. Я сидел скорчившись, прижимая к животу обеими руками свою белую папку, и повторял про себя - в десятый раз, в двадцатый раз повторял про себя: "...с тех пор все тянутся передо мною кривые глухие окольные тропы..."".
УЛИТКА НА СКЛОНЕ
За поворотом, в глубине
Лесного лога
Готово будущее мне
Верней залога.Его уже не втянешь в спор
И не заластишь,
Оно распахнуто, как бор,
Всё вглубь, всё настежь.Б. Пастернак
Тихо, тихо ползи,
Улитка, по склону Фудзи,
Вверх, до самых высот!Исса, сын крестьянина
Глава первая. Перец
С этой высоты лес был как пышная пятнистая пена; как огромная, на весь мир, рыхлая губка; как животное, которое затаилось когда-то в ожидании, а потом заснуло и проросло грубым мохом. Как бесформенная маска, скрывающая лицо, которое никто еще никогда не видел.
Перец сбросил сандалии и сел, свесив босые ноги в пропасть. Ему показалось, что пятки сразу стали влажными, словно он в самом деле погрузил их в теплый лиловый туман, скопившийся в тени под утесом. Он достал из кармана собранные камешки и аккуратно разложил их возле себя, а потом выбрал самый маленький и тихонько бросил его вниз, в живое и молчаливое, в спящее, равнодушное, глотающее навсегда, и белая искра погасла, и ничего не произошло - не шевельнулись никакие веки и никакие глаза не приоткрылись, чтобы взглянуть на него. Тогда он бросил второй камешек.
Если бросать по камешку каждые полторы минуты; и если правда то, что рассказывала одноногая повариха по прозвищу Казалунья и предполагала мадам Бардо, начальница группы Помощи местному населению; и если неправда то, о чем шептались шофер Тузик с Неизвестным из группы Инженерного проникновения; и если чего-нибудь стоит человеческая интуиция; и если исполняются хоть раз в жизни ожидания - тогда на седьмом камешке кусты позади с треском раздвинутся, и на полянку, на мятую траву, седую от росы, ступит директор, голый по пояс, в серых габардиновых брюках с лиловым кантом, шумно дышащий, лоснящийся, желто-розовый, мохнатый, и ни на что не глядя, ни на лес под собой, ни на небо над собой, пойдет сгибаться, погружая широкие ладони в траву, и разгибаться, поднимая ветер размахами широких ладоней, и каждый раз мощная складка на его животе будет накатывать сверху на брюки, а воздух, насыщенный углекислотой и никотином, будет со свистом и клокотанием вырываться из разинутого рта. Как подводная лодка, продувающая цистерны. Как сернистый гейзер на Парамушире...
Кусты позади с треском раздвинулись. Перец осторожно оглянулся, но это был не директор, это был знакомый человек Клавдий-Октавиан Домарощинер из группы Искоренения. Он медленно приблизился и остановился в двух шагах, глядя на Переца сверху вниз пристальными темными глазами. Он что-то знал или подозревал, что-то очень важное, и это знание или подозрение сковывало его длинное лицо, окаменевшее лицо человека, принесшего сюда, к обрыву, странную тревожную новость; еще никто в мире не знал этой новости, но уже ясно было, что все решительно изменилось, что все прежнее отныне больше не имеет значения и от каждого, наконец, потребуется все, на что он способен.
- А чьи же это туфли? - спросил он и огляделся.
- Это не туфли, - сказал Перец. - Это сандалии.
- Вот как? - Домарощинер усмехнулся и потянул из кармана большой блокнот. - Сандалии? Оч-чень хорошо. Но чьи это сандалии?
Он придвинулся к обрыву, осторожно заглянул вниз и сейчас же отступил.
- Человек сидит у обрыва, - сказал он, - и рядом с ним сандалии. Неизбежно возникает вопрос: чьи это сандалии и где их владелец?
- Это мои сандалии, - сказал Перец.
- Ваши? - Домарощинер с сомнением посмотрел на большой блокнот. - Значит, вы сидите босиком? Почему? - Он решительно спрятал большой блокнот и извлек из заднего кармана малый блокнот.
- Босиком - потому что иначе нельзя, - объяснил Перец. - Я вчера уронил туда правую туфлю и решил, что впредь всегда буду сидеть босиком. - Он нагнулся и посмотрел через раздвинутые колени. - Вон она лежит. Сейчас я в нее камушком...
- Минуточку!
Домарощинер проворно поймал его за руку и отобрал камешек.
- Действительно, простой камень, - сказал он. - Но это пока ничего не меняет. Непонятно, Перец, почему это вы меня обманываете. Ведь туфлю отсюда увидеть нельзя - даже если она действительно там, а там ли она, это уже особый вопрос, которым мы займемся попозже, - а раз туфлю увидеть нельзя, значит, вы не можете рассчитывать попасть в нее камнем, даже если бы вы обладали соответствующей меткостью и действительно хотели бы этого и только этого: я имею в виду попадание... Но мы все это сейчас выясним.
Он сунул малый блокнот в нагрудный карман и снова достал большой блокнот. Потом он поддернул брюки и присел на корточки.
- Итак, вы вчера тоже были здесь, - сказал он. - Зачем? Почему вы вот уже вторично пришли на обрыв, куда остальные сотрудники Управления, не говоря уже о внештатных специалистах, ходят разве для того, чтобы справить нужду?
Перец сжался. Это просто от невежества, подумал он. Нет, нет, это не вызов и не злоба, этому не надо придавать значения. Это просто невежество. Невежеству не надо придавать значения, никто не придает значения невежеству. Невежество испражняется на лес. Невежество всегда на что-нибудь испражняется, и, как правило, этому не придают значения. Невежество никогда не придавало значения невежеству...
- Вам, наверное, нравится здесь сидеть, - вкрадчиво продолжал Домарощинер. - Вы, наверное, очень любите лес. Вы его любите? Отвечайте!
- А вы? - спросил Перец.
Домарощинер шмыгнул носом.
- А вы не забывайтесь, - сказал он обиженно и раскрыл блокнот. - Вы прекрасно знаете, где я состою, а я состою в группе Искоренения, и поэтому ваш вопрос, а вернее, контрвопрос абсолютно лишен смысла. Вы прекрасно понимаете, что мое отношение к лесу определяется моим служебным долгом, а вот чем определяется ваше отношение к лесу - мне неясно. Это нехорошо, Перец, вы обязательно подумайте об этом, советую вам для вашей же пользы, не для своей. Нельзя быть таким непонятным. Сидит над обрывом, босиком, бросает камни... Зачем, спрашивается? На вашем месте я бы прямо рассказал мне все. И все расставил бы на свои места. Откуда вы знаете, может быть, есть смягчающие обстоятельства, и вам в конечном счете ничто не грозит. А, Перец? Вы же взрослый человек и должны понимать, что двусмысленность неприемлема. - Он закрыл блокнот и подумал. - Вот, например, камень. Пока он лежит неподвижно, он прост, он не внушает сомнений. Но вот его берет чья-то рука и бросает. Чувствуете?
- Нет, - сказал Перец. - То есть, конечно, да.
- Вот видите. Простота сразу исчезает, и ее больше нет. Чья рука? - спрашиваем мы. Куда бросает? Или, может быть, кому? Или, может быть, в кого? И зачем?.. И как это вы можете сидеть на краю обрыва? От природы это у вас или вдруг вы специально тренировались? Я, например, на краю обрыва сидеть не могу. И мне страшно подумать, ради чего бы это я стал тренироваться. У меня голова кружится. И это естественно. Человеку вообще незачем сидеть на краю обрыва. Особенно если он не имеет пропуска в лес. Покажите мне, пожалуйста, ваш пропуск, Перец.
- У меня нет пропуска.
- Так. Нет. А почему?
- Не знаю... Не дают вот.
- Правильно, не дают. Нам это известно. А вот почему не дают? Мне дали, ему дали, им дали и еще многим, а вам почему-то не дают.
Перец осторожно покосился на него. Длинный тощий нос Домарощинера шмыгал, глаза часто мигали.
- Наверное, потому что я посторонний, - предположил Перец. - Наверное, поэтому.
- И ведь не только я вами интересуюсь, - продолжал Домарощинер доверительно. - Если бы только я! Вами интересуются люди и поважнее... Слушайте, Перец, может быть, вы отсядете от обрыва, чтобы мы могли продолжать? У меня голова кружится смотреть на вас.
Перец поднялся.
- Это потому, что вы нервный, - сказал он. - Не будем мы продолжать. В столовую пора, опоздаем.
Домарощинер поглядел на часы.
- Действительно, пора, - сказал он. - Что-то я увлекся сегодня. Всегда вы меня, Перец, как-то... не знаю даже, что сказать.
Перец запрыгал на одной ноге, натягивая сандалию.
- Ох, да отойдите же вы от края! - страдальчески закричал Домарощинер, махая на Переца блокнотом. - Вы меня убьете когда-нибудь своими выходками!
- Уже все, - сказал Перец, притопывая. - Больше не буду. Пошли?
- Пошли, - сказал Домарощинер. - Но я констатирую, что вы не ответили ни на один мой вопрос. Вы меня очень огорчаете, Перец. Разве так можно? - Он посмотрел на большой блокнот и, пожав плечами, сунул его под мышку. - Странно даже. Решительно никаких впечатлений, я уже не говорю об информации. Сплошная неясность.
- Так а что отвечать? - сказал Перец. - Просто мне нужно было здесь поговорить с директором.
Домарощинер замер, словно застряв в кустах.
- Ах, вот как это у вас делается, - сказал он изменившимся голосом.
- Что делается? Ничего не делается...
- Нет-нет, - шепотом сказал Домарощинер, озираясь. - Молчите и молчите. Не надо никаких слов. Я уже понял. Вы были правы.
- Что вы поняли? В чем это я прав?
- Нет-нет, я ничего не понял. Не понял - и все. Вы можете быть совершенно спокойны. Не понял и не понял. И вообще я здесь не был и вас не видел. Я, если хотите знать, все утро просидел на этой вот скамеечке. Очень многие могут подтвердить. Я поговорю, я попрошу.
Они миновали скамеечку, поднялись по выщербленным ступеням, свернули в аллею, посыпанную мелким красным песком, и через ворота вступили на территорию Управления.