Глава пятая
Они уходили. Провожаемые молчанием и сдавленными рыданиями, они шли, не оглядываясь, сломленные внезапным несчастьем. Никто не желал им удачи, не благословлял их в путь, каждый понимал: они уходят навсегда. Вождь, могучий вождь, бросавший вызов самому Отцу, отныне был презренным изгоем, падалью, гниющей в зловонной яме. А Искромёт - жизнерадостный плавильщик, острослов и балагур, теперь был мерзким отщепенецем, обманувшим доверие тех, кто приютил его.
Они уходили. Исторгнутые из бытия, оба теперь становились ходячей нежитью - сердца их ещё бились, но души были мертвы. А над их головами, словно в издёвку, разбегались тучи и прояснялось небо - Огонь спешил насладиться победой над недругами. Демоны ветра и мороза не реяли больше над тайгой, а прижались к земле, устрашённые словами Отца Огневика: "Пусть разметает вас дыхание Подателя Жизни! Пусть останки ваши станут добычей червей и кровососов, а души ваши да терзаются вечно в чертогах Льда!". Так он сказал вождю и Искромёту, и наложил на них неодолимое заклятье, словно выжег клеймо: "Отвергнуты раз и навсегда".
Им глядели вслед до тех пор, пока они не исчезли в зарослях ветвистого тальника, щетинисто пересекавших речную долину. Зольница, Сполохова мачеха, каталась в ногах Отца Огневика, умоляла простить непутёвого мужа - старик не отвечал, только неотрывно смотрел вдаль и сжимал в правой руке резной посох с костяным набалдашником. А когда изгои окончательно пропали с глаз, старик вздохнул и направился к себе в избу. Вслед за ним начали разбредаться и все остальные. Спустя короткое время на месте собрания остался один Головня. Он сидел на снегу и, скрипя зубами, сжимал и разжимал кулаки в истёртых рукавицах. Мысли сковал странный паралич - они вязли как лошади в трясине, ни туда, ни сюда. Головня перебирал их снова и снова, точно рыбёшку, подвешенную над очагом, и не мог остановиться на какой-то одной. Так и сидел он, потрясённый случившимся, пока кто-то не пихнул его в плечо. Головня поднял глаза - над ним нависал Огонёк.
- Дед это... ну, хочет тебя видеть.
- Зачем я ему?
- Его спросишь. Он сказал - привести.
Вот оно, начинается. Сейчас старик, как бывало, начнёт вкрадчивым голосом выворачивать ему душу: "Ну что, Головня, как нам с тобой поступить? Может, подскажешь что-нибудь?". Ах, как же вынести эту муку? Как не сойти с ума?
Неимоверным усилием воли он заставил себя встать и, не поднимая лица, поплёлся за внуком Отца Огневика. Всё опостылело, незримая тяжесть камнем навалилась на шею.
В жилище Отца, кроме него самого, была ещё Ярка - ворошила угли в очаге. Светозар утопал в мужское жилище выгребать запрятанные вещи древних - старик решил не тянуть с этим делом, навести порядок в общине. У девок тем же самым занялась Варениха, мерзкая бабка, больше всех падкая на реликвии. Замаливала грехи ретивостью.
Старик сидел на ближних ко входу, почётных, нарах, расположенных в левом углу, и сумрачно глядел на Головню. Возле него, чуть в стороне от окна, стоял столик - редкостная вещь, почище "льдинки", выменянная у гостей на пять пятков соболиных шкурок. Прямо над Отцом на угловой полочке выстроились раскрашенные деревянные фигурки работы Жара-Костореза, изображавшие Огонь и добрых духов.
- Явился, перелёт? Ну садись, поговорим. - Отец указал на правые от себя нары, где обычно спали не самые важные гости. Головня прошёл туда, слегка приволакивая ногу, опустился на лавку, пристроившись под окном, на свету. Лицо Отца терялось в полумраке.
- Ну что, получил урок? - спросил старик.
Без злобы спросил, хотя и сурово, как родитель спрашивает нерадивого сына.
- Получил, Отче, - глухо ответил загонщик, опустив глаза.
- Понял теперь, что с недостойными дружбу водил?
Головне захотелось огрызнуться, но он сдержался. Не потому, что боялся Отца, а из уважения к возрасту. Негоже младшим спорить со старшими.
- Понял, Отче.
Правая рука Отца легла на столик. Серебряный перстень на безымянном пальце тускло замерцал, отразив пламя костра.
Ярка, закончив ворошить угли, отставила в сторону кочергу, присела у стены, лицом к Отцу и Головне. Загонщик надеялся, что она уйдёт, но та никуда не собиралась уходить. Бросив враждебный взгляд на гостя, проворчала:
- Понял он... Ты каяться должен, руки целовать, что не изгнали вместе с этим отребьем.
Головня не испугался - изумился: как смеет она без разрешения Отца встревать в разговор? Но тут же сообразил: смеет. Ведь она - будущий Отец. Для того, видать, и оставил её здесь старик, чтобы набиралась опыта, как надо говорить с крамольниками.
- Ты не враг мне, Головня, - продолжал Отец Огневик. - Ты - оступившийся. Был бы врагом, шёл бы сейчас через сугробы вместе с еретиками. Но я помню - ты пытался открыть мне глаза на плавильщика. Тебе было не по нраву то, что он делал, но ты смолчал. Думал, сочтут доносчиком, переветом.
Вот оно что! Выходит, разговор тот, неловкий и странный, которого Головня впоследствии стыдился, спас ему жизнь. Чудны дела Твои, Господи!
- Дух твой мечется, Головня. Ты искал пристанище, а нашёл искус. Не с теми связал свои надежды. Коварные льстецы обманули тебя, приковали к себе лживыми словесами. Небось, Искру сулили, лукавые наветчики, да? - каркнул вдруг старик. - Горе мне, что не распознал твоего порыва. Что оттолкнул тебя, не уразумев причины, зачем явился. Моя вина. И вину эту я искуплю прощением. Ибо и в милости, и в карах надлежит знать меру. Оступившийся однажды может вернуться к Огню; нет нужды отталкивать его беспощадностью.
Ярка шумно вдохнула, поджала жирные губы в знак недовольства. Но перечить не смела.
- Кто же теперь будет вождём? - глухо вопросил Головня, тиская ладони.
- Это уж община решит.
Ярка не выдержала, всколыхнулась раздражённо:
- Община решит так, как скажем мы.
Глаза у неё были прозрачные и плоские, как ледышки. Внутри - икринки зрачков: плавали, бились, точно хотели вырваться наружу. Взгляд пронизывал и обжигал.
Старик посмотрел укоризненно на дочь, покачал головой.
- Эх-хе-хе-хе-хе, смутьяны...
Сказал - и оба родича уткнулись взорами в пол, устланный шкурами. Не простое то было слово, а с подковыркой, с намёком, с опасной зацепочкой. Загонщик даже на всякий случай полез за пазуху, притронулся к неровному чёрному катышку на сушёной жиле - отвёл порчу.
Отец заметил его движение и сразу подобрался, вперил остренький взгляд.
- Ты чего там шебуршишь? Не за оберегом ли полез, дурачина?
- За ним, Отче.
- Чтоб тебя, еретика такого! Что об амулетах в Книге сказано, а? "Носящий побрякушки противен Господу". Так говорил Огонь! А потому - в пламя его, в пламя!
Головня возразил угрюмо:
- Это от матери осталось. Память. Да и все так делают... Любого спроси...
- То-то и оно, недотёпа. Все вы, грязееды, в смраде и гнили пребываете. Все до единого.
Он не рассердился, нет. Он опечалился! И лицо его, жёлтое словно высушенная кожа, сплошь покрылось мелкими трещинками, и весь он ссутулился, поник, как вымотанный конь, а пламя затрещало, заплясало на ветках, и Головня понял, что оно тоже был разгневано его ответом.
Старик обронил, ни на кого не глядя:
- Косторезу быть вождём. - Затем посетовал со вздохом: - Мало преданных, много колеблющихся. Не из кого выбирать. Слетай-ка за Жаром, Головня. Пусть придёт немедля.
Загонщик вскочил, будто ему зад обожгло, и полетел. Так прытко, что самому стало неловко. На полпути сбавил шаг, двинулся не спеша, пристально озираясь вокруг.
Община бурлила. Гомон шёл отовсюду, люди спорили, кричали, плакали. Никто не работал, все только ходили и болтали друг с другом. Посреди стойбища, на площадке для собраний, красовалась пирамида из дров, прикрытых лапником. Огонёк хлопотал возле неё, разжигал костёр. Варениха тащила из женского жилища туго набитый мешочек, голосила: "Вот она, скверна-то! Вот оно, растление! Вот он, соблазн еретический - да сгинет он в святом пламени! Тьфу на него!". Светозар шуровал в избе косого Хвороста, выгребал все реликвии подчистую. Сам Хворост бегал вокруг жилища и горестно вопил, хватаясь за голову.
А кругом расстилалась привычная серость: снег цвета помертвелой коры, небо как заячья шкура, жилища словно огромные сугробы, и люди точно льдинки, скользящие в серебристых волнах весеннего потока.
И голос. Он сказал Головне с презрением и язвительной насмешкой:
- Зачем явился? Ты, горевестник, что тебе надо? Порча на тебе, несчастный пятерик. Сказано было матери твоей: пятый в семье - к беде, вытравь его, удали. Но ты цеплялся за жизнь, последыш - всех братьев сгубил и сестёр, один остался! И выжил. А зачем? Чтобы лишить нас отрады и надежды? Лучше б отец твой и впрямь был тебе отцом - тогда бы ты умер как твои братья и сёстры, все четверо, и не пакостил бы нам, засранец. Да и мать твоя - о чем думала? От кузнецов надо нести первого, второго, третьего, но уж не пятого! Зло наложишь на зло - получишь лютое зло. Глупая баба...
Так говорила Рдяница, когда загонщик явился к ней в избу, чтобы позвать Костореза. Она стояла перед Головнёй, уперев ладони в бока, сухая и костлявая как оглобля, и лицо её, смолоду выглядевшее старым, кривилось и шло морщинами - истое лицо злого духа! Мужа её не было дома, да и сама она вошла туда лишь вослед Головне. Жёсткой ладонью втолкнув загонщика в полумрак и затхлость, грянула прямо в ухо: "Вождя тебе мало? Беду нам принёс, паршивец?". Тот же, удивлённый и обиженный, ощерился.
- Врёшь ты всё, Рдяница. Отцом моим был Костровик, сын Румянца, а никакой не кузнец. Все это знают.
- Если б так, быть бы тебе на небесах, а не поганить тайгу своим дыханием. Порочное семя было у Костровика, всякого спроси. Вот и нашептали матери твоей, чтоб к кузнецу шла, к чужаку. Будто я не знаю! Бабка Варениха и нашептала, зараза.
- Врёшь ты всё! - повторил Головня. - Простить не можешь, что через меня твоего ненаглядного вытурили. Не к Искромёту разве бегала, а? А Жар-то небось и не знает.
- Наушничать ты горазд, это да. Не отнять...
Но Головня уже ничего не слышал.
- Я - избранный, ясно? Огонь послал мне реликвию, чтобы очистить нас от скверны. И отец мой радуется сейчас, взирая с небес. Он был отличный загонщик, получше многих. Не его вина, что все дети ушли к Огню. Будто он один такой! У тебя у самой трое погибло, а один вообще мёртвым родился. А у Ярки разве все выжили? Двое только и осталось. Скажешь, не от Светозара они?..
Он говорил что-то ещё, перебивая сам себя, а Рдяница щурила галечные глаза и плотно сжимала дёргающиеся губы - свирепая ведьма, узревшая лик Огня. Гнев вспыхивал и гас в её очах, перекатываясь ледяным шаром, и лицо её каменело и трескалось, точно глина в пламени. Она порывалась что-то ответить, землистые губы раскрылись, обнажив черноту ядовитого рта, но затем потухла и сухо заметила:
- Как же, нашёл бы ты реликвию, кабы не мёртвое место. Там этого добра всегда навалом...
- А чьей же волей мы там оказались? - напирал Головня. - Не Огня разве?
И Рдяница, побеждённая, спросила:
- Зачем припёрся? Выкладывай уже.
Головня, тяжело дыша, сказал:
- Мне Жар нужен. Отец за ним послал...
Рдяница глянула исподлобья и выдала:
- Посланного ветер носит. Ищи его сам.
И Головня пошёл, скрежеща зубами, и думал в ожесточении: надо было рассказать Жару о её ночных похождениях. Взгрели бы потаскуху хорошенько, поучили уму-разуму. К плавильщику она бегала, стерва, и понятно зачем.
Но потом опять вспомнились её слова, сказанные в ту ночь: "Думаешь, Отец не знает?"; вспомнилась снисходительная усмешка, от которой мороз драл по коже - и стало понятно: правду говорила, похотливая мразь - всё знает Отец, но молчит. Почему? Загадка!
Косторез нашёлся в мужском жилище - сидел возле очага, прикрыв глаза, хлебал кипяток. Лицо у него было осунувшееся, под глазами набрякли синяки. А рядом с ним и вокруг него сидели и лежали загонщики - три по пять человек или больше. Душно было в срубе, хоть топор вешай. Будто не люди, а медведи там жили, хоронясь от зимы. И сквозь липкий потный дым проглядывали бурые лохмы, и рыжая шерсть, и волосня на обнажённых руках.
Головня замер, окинул взором жилище. Никто здесь не желал ему добра. Даже те, кто прежде лютовал над вождём и плавильщиком, хмуро смотрели на него. И была тишина - тяжёлая, каменная, сдавливающая голову.
- Жар, Отец хочет тебя видеть, - сказал Головня.
Тот вскинул жидкие брови, переглянулся с товарищами, потом поднялся и двинулся к выходу, перешагивая через лежащих.
Толстопузый двоежёнец Сиян сказал ему:
- Ты не поддавайся, Жар, слышь? Крепись там.
И тот бледно улыбнулся и кивнул.
Головня же, услыхав такое, удивился необычайно. Кто как не Сиян утром наскакивал на вождя и Искромёта, осыпая их ругательствами, а ныне - что произошло? Уж не раскаялся ли он? И тут же вспомнилось, как укорял его Отец за сожительство с двумя бабами, и как сокрушался Сиян, кляня себя за грех, а потом преспокойно шёл в жилище и звал вдову колченогого Светлика - помочь взбивать масло.
Косторез подступил к нему и почесал щёку - голую, как у подростка.
- Зачем я Отцу?
Головня, конечно, знал ответ, но отчего-то смолчал и пожал плечами, а затем вышел вон, даже не обернувшись.
Так они и пошли к Отцу Огневику: Головня - впереди, а Жар - сзади, и Головня слышал его шаги, и его натужное сопение, и чувствовал, как растёт в Косторезе беспокойство, но ему почему-то не хотелось говорить с ним, и даже смотреть на него - пусть себе идёт, будущий вождь, и томится неизвестностью, приближаясь к жилищу подлинного владыки общины, а Головня будет хранить многозначительное молчание. Так сладостно знать, но дразнить неизвестностью!
Они вошли. Головня остановился на мгновение у входа, сказал почтительно: "Вот он, Жар, Отец", и подсел к очагу. Косторез ступил внутрь и запнулся, упал на четвереньки. Вскинул голову, как пёс, ждущий выволочки, пролепетал: "Ты звал меня, Отец?", и поднялся, отряхиваясь. Но тут же спохватился, согнулся в коленях и просеменил к костру.
Трус он был, этот Жар-Косторез, хоть и наделённый необычайным даром. Отец Огневик вертел им как хотел.
- Общине нужен новый вождь, - сказал старик, когда Косторез уселся напротив него. - Им будешь ты, Жар.
Тот растерянно улыбнулся, пробежал взглядом по лицам сидевших - не шутка ли это? Потом ответил, чуть подрагивая губами:
- Но... Отец, община решит...
- Община решит, - согласился старик. - И вождём станешь ты.
Он сказал это тихо, без напора, но казалось, прогремел на всю тайгу. И Головня с невольным уважением воззрился на него, потому что видел: всё будет по слову его.
Косторез сглотнул, потёр ладонью кулак, уставился на огонь, будто ждал от него совета. Потом поднял глаза и вопросил со страхом:
- Потяну ли, Отче?
Старик ответил ему:
- Так велит Огонь.
Но Жар ещё колебался, и просил избрать другого, и говорил, что недостоин, и даже стонал от ужаса, но встречал лишь непреклонность и суровый отказ. Ярка в сердцах воскликнула:
- Будь моя воля, жену бы твою избрали вождём, а не тебя. У Рдяницы-то воля покрепче будет.
И Жар тут же сник, пробормотал слова благодарности и помолился за удачу общего дела.
Потом Отец принялся толковать об изгнании Ледовой скверны, о спасительной опеке Господа, о новом загоне, а Жар кивал и не спускал с него преданного взора, заверяя, что будет послушен не только ему, но и детям его и внукам. Так они решили с Отцом Огневиком, и Косторез дал клятву над пламенем.
Затем они пили кипяток и ели собачатину, а Головня думал с затаённым злорадством, что долгожданная победа не принесла старику радости. Гладенькое лицо его оставалось задумчивым, в голосе не чувствовалось торжества. Странный человек! Избавился от старого врага, а не рад!
- Ходи путями Огня, Головня, и тоже станешь вождём, - назидательно произнёс старик. - Огонь привечает верных. Помни об этом во все дни свои. А теперь ступай. Пусть Жар найдёт тебе дело.
И загонщик вышел - багровый от ярости и досады. Лютый дед извёл его хлеще голода. Ничем его не возьмёшь, хоть ты тресни.
Теперь в общине было тихо. Ни криков, ни ругани, ни смеха, ни слёз. Только потрескивал догорающий в середине стойбища костёр да слышался скрежет лопат по дереву - бабы выгребали навоз из хлевов. Мужики, как видно, разъехались - кто за дровами, кто за сеном. Все вернулись к будничным заботам, словно и не было собрания, переломившего судьбу пополам. Жизнь всколыхнулась как река, в которую бросили огромный камень, и снова потекла себе спокойно. Вот только не было больше ни вождя, ни плавильщика, ни реликвий, ни надежд на Искру. Ради чего тогда жить?
Перво-наперво Головня решил заглянуть к Сполоху. Он чувствовал вину перед ним, хоть и невольную. Оправдаться не надеялся - думал поддержать да перетолковать вдвоём, как им дальше в общине обретаться.
Но пошёл он туда не напрямик, через площадку для собраний, где издыхал, вспыхивая углями, костёр, а по задам, мимо глухих стен, по краю косогора. Воротило его от площадки, хоть в лес беги. Потому и выбрал такой путь.
А на задах чего только нет: утонувшие в сугробах сани, воткнутые в землю лыжи, выброшенные на мороз старые шкуры (твёрдые от собачьей слюны), рассохшиеся кадки, вёсла от кожемяк, медвежьи и оленьи кости, глиняные черепки, а ещё занесённые снегом земляные валы с жёлтыми потёками и обломки серых от дыма и пыли льдин, когда-то закрывавших окна. Хрустя снегом и поскальзываясь, Головня пробирался к жилищу вождя, где сейчас стенали от горя Сполох и его мачеха. Внизу, на реке, сгрудились вокруг прорубей коровы. Приставленные к стаду мальчишки покрикивали на них, отгоняли нетерпеливых хворостинами. Там же крутились и собаки, охраняли скотину от волков, надеясь на людскую подачку. Головня обогнул жилище Сияна и вдруг, к своему изумлению, налетел на Искру. Та шла за водой с коромыслом на плече. Столкнувшись с Головнёй, уронила вёдра, те так и покатились по снежной тропе, пока не уткнулись в сугробы. Девка оторопела на миг, потом упала на колени и разрыдалась.
- Прости, Головня. Не хотела показывать твой подарок. Но Огнеглазка, дура, упёрлась, грозила Варенихе рассказать. Что мне было делать? Я с неё клятву взяла, думала, побоится, а она всё деду растрепала. Как же мне теперь жить? Бабы волчицами смотрят, а отец грозится на следующую зиму замуж отдать. За Павлуцкого... И реликвию отняли. Я хотела погадать на ней, уж так мечтала, так мечтала... А теперь что же? Как же быть, Головня?
Загонщик, растерявшись, пробормотал:
- Да ладно, что ты... Ну, встань, встань, неловко же...
Она ползла к нему, хотела обнять его ноги, но Головня не давался, отступал. Произнёс холодно:
- Это я виноват. Знал, чем дело кончится. Не должен был давать тебе "льдинку". На мне грех, не на тебе.
Она подняла на него прекрасные, полные слёз, глаза, шмыгнула носом, приоткрыла рот. Головня стиснул зубы и, обойдя её, направился дальше. Не время было сейчас нюни распускать. "Пусть ревёт, глупая, - подумал он, взнуздывая себя. - Впредь умнее будет".