Звездный скиталец - Джек Лондон


Содержание:

  • ГЛАВА I 1

  • ГЛАВА II 2

  • ГЛАВА III 3

  • ГЛАВА IV 4

  • ГЛАВА V 6

  • ГЛАВА V1 7

  • ГЛАВА VII 9

  • ГЛАВА VIII 11

  • ГЛАВА 1Х 12

  • ГЛАВА Х 13

  • ГЛАВА Х1 14

  • ГЛАВА ХИ 19

  • ГЛАВА XIII 22

  • ГЛАВА Х1V 27

  • ГЛАВА ХV 29

  • ГЛАВА ХV1 37

  • ГЛАВА ХУИ 38

  • ГЛАВА ХУIII 44

  • ГЛАВА Х1Х 45

  • ГЛАВА ХХ 50

  • ГЛАВА ХХ1 52

  • ГЛАВА ХХИ 56

Джек Лондон
Звездный скиталец

ГЛАВА I

С раннего детства во мне жило сознание бытия иных мест и времен. Я чувствовал присутствие в себе иного "я". И верьте мне, мой грядущий читатель, это бывало и с вами! Оглянитесь на свое детство - и ощущение инобытия, о котором я говорю, вспомнится вам как опыт вашего детства. Вы тогда еще не определились, не выкристаллизовались, вы были пластичны, вы были - душа в движении, сознание и тождество в процессе формирования, - да, формирования и… забывания.

Вы многое забыли, читатель; но все же, читая эти строки, вы смутно припомните туманные перспективы иных времен и мест, в которые заглядывал ваш детский глаз. Теперь они вам кажутся грезами, снами. Но если это были сны, привидевшиеся вам в ту пору, - откуда, в таком случае, их вещественность? Наши грезы уродливо складываются из вещей, знакомых нам. Материал самых бесспорных наших снов - это материал нашего опыта. Ребенком, совсем крохотным ребенком, вы в грезах падали с громадных высот; вам снилось, что вы летаете по воздуху, вас пугали ползающие пауки и слизистые многоножки, вы слышали иные голоса, видели иные лица, ныне кошмарно знакомые вам, и любовались восходами и закатами солнц иных, чем известные вам ныне.

Так вот, эти детские грезы принадлежат иному миру, иной жизни, относятся к вещам, которых вы никогда не видели в нынешнем вашем мире и в нынешней вашей жизни. Но где же? В другой жизни? В других мирах?

Когда вы прочтете все, что я здесь описываю, вы, может быть, получите ответ на недоуменные вопросы, которые я перед вами поставил и которые вы сами ставили себе еще до того, как читали эту книгу.

Вордсворт знал эту тайну. Он был не ясновидящий, не пророк, а самый обыкновенный человек, как вы, как всякий другой. То, что знал он, знаете вы, знает всякий. Но он необычайно талантливо выразил это в своей фразе, начинающейся словами: "Не в полной наготе, не в полноте забвенья…"

Поистине тени тюрьмы окружают нас, новорожденных, и слишком скоро мы забываем! И все же, едва родившись, мы вспоминали иные времена и иные места. Беспомощными младенцами, на руках старших, или ползая на четвереньках по полу, мы вновь переживали во сне свои воздушные полеты. Да, мы познавали муки и пытку кошмарного страха перед чем-то смутным, но чудовищным. Мы, новорожденные младенцы без опыта, рождались со страхом, с воспоминанием страха, а в о с п о м и н а н и е е с т ь о п ы т.

Что касается меня, то я, еще не начав говорить, в столь нежном возрасте, что потребность пищи и сна я мог выражать только звуками, - уже в ту пору я знал, что я был мечтателем, скитальцем среди звезд. Да, я, чьи уста не произносили слова "король", знал, что некогда я был сыном короля. Мало того - я помнил, что некогда я был рабом и сыном раба и носил железный ошейник.

Это не все. Когда мне было три, и четыре, и пять лет, "я" не был еще "я". Я еще только с т а н о в и л с я; я был расплавленный дух, еще не застывший и не отвердевший в форме нынешнего моего тела, нынешнего моего времени и места. В этот период во мне бродило, шевелилось все, чем я был в десятках тысяч прежних существований, это все мутило мое расплавленное "я", стремившееся воплотиться во м н е и стать м н о ю.

Глупо это все, не правда ли? Но вспомните, читатель, - которого надеюсь увлечь за собою в скитания по безднам времени и пространства, - сообразите, читатель, прошу вас, что я много думал об этих вещах, что в кровавые ночи и в холодном поту мрака, длившегося долгими годами, я был один на один со своими многоразличными "я" и мог совещаться с ними и созерцать их. Я пережил ад всех существований, чтобы поведать вам тайны, которые вы разделите со мной, склонясь в час досуга над моей книгой.

Итак, я повторяю: в три, и в четыре, и в пять лет "я" не был еще "я"! Я только с т а н о в и л с я, з а с т ы в а л в форме моего тела, и все могучее, неразрушимое прошлое бродило в смеси моего "я", определяя, какую форму это "я" примет. Это не мой голос, полный страха, кричал по ночам о вещах, которых я, несомненно, не знал и не мог знать.

Также и мой детский гнев, мои привязанности, мой смех. Иные голоса прорывались сквозь мой голос, - голоса людей прошлых веков, голоса туманных полчищ прародителей. Мой капризный плач смешивался с ревом зверей более древних, чем горы, и истерические вопли моего детства, когда я багровел от бешеного гнева, были настроены в лад бессмысленным, глупым крикам зверей, живших раньше Адама, иных биологических эпох.

Я раскрыл свою тайну. Багровый гнев! Он погубил меня в этой нынешней моей жизни. По его милости меня через несколько быстролетных недель поведут из камеры на высокое место с шатким помостом, увенчанное очень прочной веревкой; здесь меня повесят за шею и будут дожидаться моего издыхания. Багровый гнев всегда губил меня во всех моих жизнях; ибо багровый гнев - мое злосчастное, катастрофическое наследие от эпохи комков живой слизи, - эпохи, предначальной миру.

Но пора мне отрекомендоваться. Я не идиот и не помешанный. Вы должны это знать, иначе вы не поверите тому, что я вам расскажу. Меня зовут Дэррель Стэндинг. Кое-кто из тех, кто прочтет эти строки, тотчас же вспомнит меня. Но большинству читателей - лицам, меня не знающим, - я должен представиться.

Восемь лет назад я был профессором агрономии в сельскохозяйственном колледже Калифорнийского университета. Восемь лет назад сонный университетский город Берклей был взволнован убийством профессора Гаскелля в одной из лабораторий горнозаводского отделения. Убийцей был Дэррель Стэндинг.

Я - Дэррель Стэндинг. Меня поймали на месте преступления. Я не стану обсуждать теперь, кто был прав и кто виноват в деле профессора Гаскелля. Это было чисто личное дело. Главная суть в том, что в припадке ярости, одержимый катастрофическим багровым гневом, который был моим проклятием во все века, я убил своего товарищапрофессора. Протокол судебного следствия показал, что я убил; и я, не колеблясь, признаю правильность судебного протокола.

Нет, меня повесят не за это убийство. Меня приговорили к пожизненному заключению. В ту пору мне было тридцать шесть лет, теперь сорок четыре. Эти восемь лет я провел в государственной Калифорнийской тюрьме СанКвэнтина. Пять лет из этих восьми я провел в темноте - это называется одиночным заключением. Люди, которым приходилось переживать одиночное заключение, называют его погребением заживо. Но за эти пять лет пребывания в могиле я успел достигнуть свободы, знакомой лишь очень немногим людям. Самый одинокий из узников, я победил не только мир - я победил и время. Те, кто замуровали меня на несколько лет, дали мне, сами того не зная, простор столетий. Поистине благодаря Эду Моррелю я испытал пять лет межзвездных скитаний. Впрочем, Эд Моррель - это уже из другой области. Я вам расскажу о нем после. Мне так много нужно рассказать вам, что я, право, не знаю, с чего начать!

Итак, начнем. Я родился в штате Миннесота. Мать мою - дочь эмигрировавшего в Америку шведа - звали Гильда Тоннесон. Отец мой, Чанси Стэндинг, принадлежал к старинной американской фамилии. Он вел свою родословную от Альфреда Стэндинга, по письменному контракту закабалившегося в слуги или, если вам угодно, в рабы и перевезенного из Англии на плантации Виргинии в те дни, когда молодой Вашингтон работал землемером в пустынях Пенсильвании.

Сын Альфреда Стэндинга сражался в войну Революции; внук - в войну 1812 года. С тех пор не случалось войны, в которой Стэндинги не принимали бы участия. Я, последний из Стэндингов, которому скоро предстоит умереть, не оставив потомков, сражался простым солдатом на Филиппинах в последней войне Америки; для этого я отказался в самом начале карьеры от профессорской кафедры в университете Небраски. Подумайте! Когда я уходил, меня прочили в деканы сельскохозяйственного отделения этого университета, - меня, мечтателя, сангвинического авантюриста, бродягу, Каина столетий, воинственного жреца отдаленных времен, мечтающего при луне, как поэт забытых веков, доныне не занесенный в историю человека, писаную человеческой рукой.

И вот я сижу в государственной тюрьме Фольсома, в Коридоре Убийц, и ожидаю дня, назначенного государственной машиной, - дня, в который слуги государства уведут меня туда, где, по их твердому убеждению, царит мрак, - мрак, которого они страшатся, - мрак, который рождает в них трусливые и суеверные фантазии, который гонит этих слюнявых и хнычущих людишек к алтарям божков, созданных их страхом и ими очеловеченных.

Нет, не быть мне никогда деканом агрономического отделения! А ведь я знал агрономию. Это моя специальность. Я родился для земледелия, воспитывался на сельском хозяйстве, обучался сельскому хозяйству и изучил сельское хозяйство. В нем я был гениален. Я на глаз берусь определить, какая корова дает самое жирное молоко, - и пусть специальным прибором проверяют меня! Довольно мне взглянуть не то что на землю, а хотя бы на пейзаж - и я перечислю вам все достоинства и недостатки почвы. Мне не нужна лакмусовая бумажка, чтобы определить, щелочна или кислотна данная почва. Повторяю: сельское хозяйство, в высшем научном значении слова, было моим призванием и остается моим призванием; в нем я гениален. А вот государство, включающее в себя всех граждан государства, полагает, что оно может при помощи веревки, затянутой вокруг моей шеи, и толчка, выбивающего табуретку из-под ног, загнать в последнюю тьму все эти мои знания, всю ту мудрость, которая накоплялась во мне тысячелетиями и была зрелой еще до того, как поля Трои покрылись стадами кочующих пастухов.

Зерно? Кто же знает зерно, как не я? Познакомьтесь с моими показательными опытами в Уистаре, при помощи которых я повысил ценность годового урожая зерна в каждом графстве Айовы на полмиллиона долларов. Это исторический факт. Многие фермеры, разъезжающие сейчас в собственных автомобилях, знают, кто дал им возможность кататься на автомобиле. Пышногрудые девушки и яснолицые юноши, склонившиеся над университетскими учебниками, не подозревают, что это я, моими прекрасными опытами в Уистаре, дал им возможность получать высшее образование.

А управление фермой? Я знаю вред лишних движений, не изучая кинематографических снимков; знаю, годится ли данная земля для обработки, знаю стоимость стройки и стоимость рабочих рук. Познакомьтесь с моим руководством и с моими таблицами по этому вопросу. Без всякого хвастовства скажу, что в этот самый момент сотня тысяч фермеров сидит и морщит лоб над развернутыми страницами этого учебника, перед тем как выколотить последнюю трубку и лечь спать. Но мои знания были настолько выше моих таблиц, что мне достаточно было взглянуть на человека, чтобы определить его наклонности, его координации и коэффициент его лишних движений.

Я кончаю первую главу моего повествования. Уже девять часов, а в Коридоре Убийц это значит, что надо тушить огонь. Я уже слышу глухое шлепанье резиновых подошв надзирателя, спешащего накрыть меня за горящей керосиновой лампой и изругать - словно бранью можно обидеть осужденного на смерть!.

ГЛАВА II

Итак, я - Дэррель Стэндинг. Скоро меня выведут из тюрьмы и повесят. Пока что я скажу свое слово и буду писать на этих страницах об иных временах и об иных местах.

После приговора меня отправили доживать жизнь в Сан-Квэнтинскую тюрьму. Я оказался "неисправимым". А "неисправимый" - это ужасный человек, по крайней мере такова характеристика "неисправимых" в тюремной психологии. Я стал "неисправимым" потому, что ненавидел лишние движения. Тюрьма, как и все тюрьмы, была сплошной провокацией лишних движений. Меня приставили к прядению джута. Преступная бесцельная растрата сил возмущала меня. Да и как могло быть иначе? Борьба с нецелесообразными движениями была ведь моей специальностью. До изобретения пара или паровых станков, три тысячи лет назад, я гнил в тюрьме Древнего Вавилона; и, поверьте мне, я говорю правду, утверждая, что в те древние времена мы, узники, гораздо продуктивнее работали на ручных станках, чем работают арестанты на паровых станках Сан-Квэнтина.

Бессмысленный труд стал мне нестерпим. Я взбунтовался. Я попробовал было показать надзирателям десятокдругой более продуктивных приемов. На меня донесли. Меня посадили в карцер и лишили света и пищи. Я вышел и опять попробовал работать в хаотической бессмыслице станков. Опять взбунтовался, опять - карцер и вдобавок смирительная рубашка. Меня распинали, связывали и тайком поколачивали грубые надзиратели, у которых ума хватало только на то, чтобы чувствовать, что я не похож на них и не так глуп, как они.

Два года длилось это бессмысленное преследование. Тяжко и страшно человеку быть связанным и отданным на растерзание крысам. Грубые сторожа были этими крысами; они грызли мою душу, выгрызали тончайшие волокна моего сознания. А я, в моей прежней жизни отважнейший боец, в этой нынешней жизни совсем не был бойцом. Я был земледельцем-агрономом, кабинетным профессором, рабом лаборатории, интересующимся только почвой и повышением ее производительности.

Я дрался на Филиппинах потому, что у Стэндингов была традиция драться. У меня не было дарований воина. Как нелепо это введение разрывных инородных тел в тела маленьких черных людей. Смешно было видеть, как наука проституирует мощь своих достижений и ум своих изобретателей в целях насильственного введения инородных тел в организмы черных людей.

Как я уже говорил, я пошел на войну, только повинуясь традиции Стэндингов, и убедился, что у меня нет воинских дарований. К такому убеждению пришли и мои начальники, ибо они сделали меня писарем квартирмейстера, и в этом чине писаря, за конторкой, я и проделал всю испано-американскую войну.

И не как боец, а как мыслитель возмущался я бессмысленной тратой усилий на тюремных станках. За это и стали меня преследовать надзиратели, и я превратился в "неисправимого". Мозг мой работал, и за его работу я был наказан. Когда моя "неисправимость" стала настолько явной, что смотритель Этертон нашел нужным постращать меня в своем кабинете, я сказал ему:

- Нелепо думать, дорогой смотритель, будто эти крысы-надзиратели в состоянии вытравить из моей головы вещи, которые так ясно и определенно рисуются в моем мозгу! Вся организация этой тюрьмы бессмысленна. Вы - политический деятель. Вы умеете плести политические сети для улавливания болтунов в кабаках Сан-Франциско, но вы не умеете прясть джут. Ваши станки отстали по крайней мере на пятьдесят лет…

Но стоит ли продолжать эту тираду? Я доказал ему, как он был глуп, после чего он решил, что я безнадежно неисправим.

"Дайте псу худую кличку…" Вы знаете эту поговорку! Ну, что ж! Смотритель Этертон дал последнюю санкцию моей дурной репутации. Я стал предметом общих преследований. Все грехи каторжников сваливали на меня, и за них мне приходилось расплачиваться заключением в карцер на хлеб и воду, или же меня подвешивали за большие пальцы рук и держали в таком положении на цыпочках целые часы; каждый такой час казался мне длиннее всей жизни, прожитой до этого.

Умные люди бывают жестоки; глупые люди - чудовищно жестоки. Сторожа и другие мои начальники, начиная со смотрителя, были тупые чудовища. Послушайте, что они со мной сделали! Был в тюрьме поэт-каторжник с маленьким подбородком и широким лбом, - поэт -дегенерат. Лгун, трус, доносчик, шпик. Изящные слова, не правда ли, в устах профессора агрономии? Но и профессор агрономии может научиться дурным словам, если запереть его в тюрьму на всю жизнь.

Этого поэта - мазурика звали Сесиль Винвуд. Его уже не раз присуждали к каторге, но так как он был предатель и доносчик, то в последний раз его приговорили всего лишь к семи годам. "Хорошее поведение" могло значительно сократить и этот срок. Мой же срок заключения был - до самой смерти! И этот-то жалкий дегенерат, чтобы сократить свое заключение на несколько лет, вздумал добавить целую вечность к моему пожизненному сроку!

Я расскажу вам, как это случилось. Я сам узнал правду лишь через много-много лет. Этот Сесиль Винвуд, чтобы выслужиться перед начальником тюремного двора, смотрителем, директорами тюрьмы, комитетом помилований и губернатором Калифорнии, сочинил побег из тюрьмы. Теперь заметьте себе: во-первых, прочие каторжники так ненавидели Сесиля Винвуда, что не позволили бы ему даже поставить четвертушки табаку на тараканьих гонках (тараканьи гонки - любимое развлечение каторжников); во-вторых, я был псом с худой кличкой; в-третьих, для своих махинаций Сесиль Винвуд нуждался в псах с худыми кличками - в пожизненно заключенных, в отчаянных, в "неисправимых".

Но пожизненно заключенные (или "вечники") тоже презирали Сесиля Винвуда, и, когда он подъехал к ним с планом общего побега, его высмеяли и прогнали с бранью, как того заслуживает провокатор. И все же он их одурачил, этих сорок хитрейших молодцов. Он не оставлял их в покое. Он хвастался, что пользуется влиянием в тюрьме, как "доверенный" конторы смотрителя, а также благодаря тому, что работает в тюремной аптеке.

Был среди каторжников Долговязый Билль Ходж, горец, осужденный за грабеж в поезде и целые годы живший одной мечтой: как бы убежать и убить своего товарища по ограблению, который выдал его. Этот-то Долговязый Билль Ходж и сказал Винвуду: "Докажи мне!"

Сесиль Винвуд принял вызов. Он утверждал, что опоит сторожа в ночь побега.

- Рассказывай! - говорил Долговязый Билль Ходж. - Нам нужно дело. Опои кого-нибудь из сторожей в э т у же ночь. Вот, например, Барнума, - он дрянь-человек. Вчера он исколотил помешанного Чинка в Аллее Беггауза, да еще не в свое дежурство. В эту ночь он дежурит. Усыпи его, и пусть его выгонят. Докажи, что ты это можешь, и тогда пойдет разговор о деле!

Все это Билль Ходж рассказывал мне в карцере спустя много времени. Сесиль Винвуд противился немедленной пробе сил. По его словам, нужно было время, чтобы выкрасть снотворное средство из аптеки. Ему дали срок, и через неделю он объявил, что все готово. Сорок дюжих вечников ждали, как это сторож Барнум заснет на своем дежурстве. И Барнум заснул! Его застали и уволили.

Дальше