А я сижу, думаю: ну спасибо, господин полковник, за честь великую. Это что же, и мне в Шеппервудов стрелять придется? Дудки, нечего мне делить с ними. Понимаю: надо брать Джима да бумаги, полковником написанные, – и дай бог ноги. Ну вас к черту с вендеттами вашими, и с дверьми секретными запертыми… Уж как-нибудь сам по себе проживу. И, знаешь, Сэмми, – даже собираться начал. Пожитки, что у Монтгомери нажил, в тючок стал укладывать.
Но тут наверху Эммелина на клавикордах заиграла.
И я остался.
* * *
Я уже говорил: полковник, старая лиса, наверняка понял, что я на Эммелину неровно задышал. И – принял меры. Хотя, может, все случайно совпало…
А произошло вот что.
Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лег, – а за окном грохочет, сверкает… Вдруг – между ударами грома – "тук-тук-тук" в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге – со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь – полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться еще не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти… Задула свечку – и юрк под мое одеяло.
Ну и…
В общем, стал я мужчиной – под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась – когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний… На другую ночь грозы не было – но сестричка снова ко мне… Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот… Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела – даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.
И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.
Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну – но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то… Но ничего не делаю, живу как живется.
А потом все рухнуло.
В одночасье.
* * *
В августе все случилось, в конце месяца где-то – как сейчас помню, жара не кончилась, но клены у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя еще зеленые стояли…
…В воскресенье мы все в церковь отправились – и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были – сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно – но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал… В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были – за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать – чтобы не назвать ее "Эмми" случайно. Потому как – что уж скрывать – всегда Эммелину представлял на ее месте.
Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали – и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
Вдруг – в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
Открываю, и – гроб моей мамочки! – Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы – и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но – мыслишка где-то шевелится – а ну как она навроде Молли пришла… Ну как днем в жару одна спать боится?
Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос… Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду… Глупо, наверное, всё звучало.
Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это…
А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу – ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви – во Флориду и обратно готов был сбегать.
Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
Хочу ли, ха… Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, – словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, – по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками…
И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но…
Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то – словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось – так-то чувствую, что нормальные губы, теплые…
Всё это я потом понял – когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело – ну как же, сбылись мечты! И – снова Молли спасибо – вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил…
Однако – сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же – кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая… Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить – ни в какую. Руки у меня и опустились… Стою дурак дураком.
А она говорит тихонько: не надо. Сейчас – не надо. Выполни просьбу мою – и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает…
Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается – и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой – мало не покажется…
В церковь пулей домчался. Гляжу – есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь – и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, – только печатным буквам научился…
Вернулся, и к ней в комнату сразу – впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась… Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала – и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу – Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
Завела в каморку свою – жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные – деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных… А еще – череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый – вроде как конский, а пригляделся – и не конский вовсе.
Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать – без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки – не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась – глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало – то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел – от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали – словно плошки с дегтем.
Потом заговорила – странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
И – отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят – плюнуть да растереть.
Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый – вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и – братец Джоб мне объяснил – бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже – а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось – и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли – незачем.
Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю – и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал – может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну – глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал – раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался – голова другим занята была.
Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора – за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят… Я как раз по улице бродил после ужина – совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И – с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал – эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана… Не Эмми, и не из сестричек – те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно… Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом – дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу – ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.
Э-э-э, смекаю, вот в чем дело… Все понятно. Ларчик-то просто открывался, стоило ли голову ломать…
Бак и Пит, думаю, мужчины в самом соку – но пока неженатые. И пошли по стопам папашиным – по мулаточкам-квартероночкам. А Мамочка при них сводней. То-то работорговцы сюда зачастили. Надоест ребятам очередная красотка – продают, а в клетку без окон новую пташку сажают. И не мне их судить, в своем праве люди.
Скучно как-то загадка решилась…
И пошел я спать. Сначала, понятно, с Молли поигравшись.
* * *
А утром грянуло.
Проснулся – за окнами едва брезжит. Слышу – шум, на улице голоса громкие, ржание конское… Что такое? Потом как стукнуло: не иначе вендетта проклятущая. Ох, не вовремя. Оделся быстренько, и – на всякий случай – бумаги полковничьи в кожаный мешочек и на грудь. Вдруг Шеппервуды нагрянут, смываться быстро придется… Мало что у них врагов в их домах убивать не положено. Любое правило и нарушить можно. Я бы лично так и сделал. Перестрелял бы всех ночью, в постелях, – да и покончил бы навсегда с этой кровной глупостью.
Выхожу из комнаты тихонько. Навстречу – Молли, одетая уже. Хотела шмыгнуть мимо – я ее за ворот. Что, мол, за переполох? А она мне: мисс Эммелина сбежала! С молодым Ларри Шеппервудом! Любовь у них, не иначе. Сейчас все Монтгомери в погоню поскачут.
Ну, дела… Но я-то вроде как не Монтгомери? Мне-то скакать вроде как не обязательно?
И тут – сам полковник. К комнате моей шагает размашисто. Молли тут же испарилась, была – и нету. А полковник мне говорит: ну что, мистер Джексон, пора решать. Вы под моим кровом спали, хлеб мой ели, а теперь вот беда пришла, надо за ружья браться. С нами вы или нет? Неволить не буду, откажетесь – негры вас отвезут на пристань, парохода дождетесь, – и будьте счастливы.
Ну что тут ответить? По уму надо бы распрощаться – да и к пристани. Только чувствую – если так сделаю, всю жизнь буду ходить, как дерьмом облитый. Сам к себе принюхиваясь. Сам от себя нос морща. И не потому, что полковник меня последней дрянью считать будет, нет. А потому что вовек себе не прощу, как эта вертихвостка меня обманула. Как своими руками я ее побегу помог – дураку ведь ясно, что за псалмы на том листке были…
Да и еще одна мыслишка копошится. Если не врал братец Джоб, и действительно меня Монтгомери в семью свою принять хочет, – так можно же и не сыном. Можно и зятем. Если именно мне посчастливится первым их догнать, да Ларри-подлеца подстрелить, то…
В общем, размечтался я сдуру. Даже за эти секунды подумать успел, что супружницу в большой строгости держать буду – примерно как папашка мой мамашу-покойницу. Он, бывало, сантиментов не разводил – лупцевал до потери сознания тем, что под руку подвернется. Старой закалки был человек.
Всего этого, понятно, не сказал я полковнику. Я с вами, говорю. И ничего больше.
Отправились в погоню ввосьмером – полковник, сыновей трое, да еще трое родственников. Ну и я с ними. Как и все, с ружьем.
* * *
А как из ворот выезжали – только тут я понял, что шутки кончились. Потому что висел на воротах братец Джоб собственной персоной – голова набок, язык наружу, сам страшный, аж кони шарахаются.
За что его? – у Рода спрашиваю. А он зубы скалит: за шею, парень, за шею! Не узнать старину Рода – нормальный был мальчишка, а тут стал весь дерганый, лицо кривит, в глазах черти пляшут. Но объяснил: через Джоба, мол, любовь вся у них и закрутилась. Зол был тот, дескать, на полковника – и нагадил, как сумел.
Думаю: и чего же человеку не хватало? Ну, пусть не человеку, пусть квартерону, но все равно? Даже часы имел на цепочке… Но разговор тот замял я – у самого рыльце в пушку. Не хотел на ворота, к братцу в компанию. Да и поскакали тут мы так, что не до разговоров стало.
До пристани, где пароходы причаливали, и куда парочка могла направиться – миль восемь примерно. Можно успеть перехватить было. Да и дождись еще парохода, расписание лишь на бумаге исполнялось – пять-шесть часов никто и за опоздание не считал.
Ладно, скачем мы по дороге, потом скачем по лесной просеке – изгиб реки срезаем. А из меня наездник-то аховый, таким галопом в жизни мчаться не приходилось, – задницу отбил быстро и капитально. Но креплюсь – спасибо папаше-покойнику, эта часть тела у меня закаленная…
К берегу вылетаем – видим: негры, штук тридцать, лес корчуют. Шалаши стоят – ночевали здесь же. Мы к ним: проезжал, мол, кто?
Надсмотрщик-мулат объясняет: было дело, проскакали трое в сторону пристани – двое мужчин и женщина. Быстро скакали, словно черти за ними гнались. Еще кто был? Ну и еще одна парочка, на двуколке катила в другую сторону, к Зеленой косе вроде, – но те медленно, спокойно, не торопясь. Когда те трое проезжали? А откуда он знает, часов не имеет, недавно вроде…
Понеслись мы к пристани. Мили две еще проскакали – глядь, лошадь дохлая валяется. Нога сломана, голова прострелена… Ага, втроем на двух лошадях быстро не поедешь… Мы еще наддали.
Тут я вижу – лошади у других от этой скачки сдавать начали. А моя кобыла этак бодро топает, вперед вырвалась. И – Роджер-младший рядом. Монтгомери мужчины все как на подбор крупные, мы их раза в полтора меньше весили…
Никак, думаю, и вправду суждено отличиться. Про опасность позабыл – азартное дело погоня.
И тут – показались конные впереди! Мужчина и женщина на одной лошади – и еще один всадник. Платье Эммелины узнал я сразу, сто раз его видел. Оглянулись они, нас увидели, поняли – не уйти. Конь двоих еле тащит.
Так они что придумали: женщину на круп второго коня пересадили, тот посвежее был. Видать, на нем сам Ларри Шеппервуд ехал – потому что с Эмми дальше поскакал. А второй мужчина развернулся – и нам навстречу. Скачет, в руке ружье – и в нас с Родом целит. Прижался я к гриве конской, только подумать успел: эх, зря мне такая резвая лошадка досталась…
Бах! – что-то над нами свистнуло. А всадник тут же свернул – и в лес, между деревьев запетлял. Думал, видно, за ним кинутся. Да просчитался – Род лишь пальнул на ходу в его сторону, вроде коня зацепил, не разглядел я толком…
Догоняем мы парочку, догоняем! Сердце о ребра бьется, ору что-то громкое и самому непонятное. И – обхожу Рода! На пол-корпуса, на корпус, на два…
На берегу, среди деревьев, хибарка какая-то, хижина бревенчатая. Те двое с коня соскочили – и за нее. Тут я подскакал, сзади Род нагоняет, еще дальше – остальные наши растянулись. Я с коня спрыгнул, на ружье курок взвел, за угол хижины заворачиваю… И едва не обделался.
Потому что вижу – прямо в лицо мне ружейное дуло смотрит. Широченное со страху показалось, как пушка. А держит ружье моя Эмми.
Только через секунду понял – не она вовсе, парень какой-то в ее платье шагах в десяти стоит. Молодой, едва усики пробиваются. Не знаю, отчего он с выстрелом промедлил. Может, удивился, что совсем пацан против него оказался. А я про свое ружье вообще не вспомнил, будто и нет его.
Парень первым опомнился – и в голову мне выстрелил. Осечка! Ах так, ну погоди… Пальнул я тоже. Стрелок из меня примерно как наездник. И ружье мне картечью зарядили – убить труднее, но попасть легче.
Грохнуло ружье, по плечу врезало. Дымом вонючим все затянуло, но ненадолго. Вижу – попал. Зацепила картечь парня, правда самым краем. К стволу древесному откинула, а на платье белом, справа, пятнышки красные набухают, – два пятна на груди, и на рукаве тоже… Я стою – и что делать, не знаю.
Но это я рассказываю долго. А на самом деле все быстро вышло. Еще дым не рассеялся – из-за угла Род. Ружье вскинул – а оно не стреляет. Забыл перезарядить впопыхах. Так он к парню подскочил – и прикладом. По голове. Раскололась, как спелый арбуз. Звук, по-моему, за милю был слышен…
Тогда и остальные подскакали, спешились. Я полковнику на парня в женском платье показываю. Хотел спросить: где же Эмми-то настоящая? Да не успел.
Нас тут как раз убивать начали.