Помню, как тупо смотрел на него, когда он стоял около письменного стола, подзывая меня, и только тогда понял, что все ею щипки были ничуть не сильнее прежних и что он мог заставить мигать лампочки лишь слегка, что, когда он дергает меня за волосы, я почти этого не чувствую, и что если только захочу, то вообще смогу не обращать на него внимания без всяких последствий.
Но я любил его. И не хотел его убивать. Нет, не хотел. Настало время рассказать ему о том, что случилось. Я с трудом заставил себя подняться из кресла, подошел к компьютеру и напечатал: "Линелль мертва".
Он долго читал мою фразу, которую я затем произнес для него вслух, но ничего не ответил.
"Ну же, Гоблин, подумай. Она мертва, – сказал я. – Ты дух, а теперь она тоже стала духом".
По-прежнему никакого отклика.
Внезапно я почувствовал знакомое ощущение в левой руке, когда вокруг нее сжимаются пальцы, а потом он напечатал: "Линелль. Линелль ушла?"
Я кивнул. Из глаз полились слезы, и мне сразу захотелось остаться одному. Я повторил вслух, что Линелль мертва. Но Гоблин снова взял мою левую руку, и я смотрел, как она прыгала по клавиатуре: "Что такое "мертва"?"
В приступе раздражения и вновь накатившего горя я выпалил: "Это значит, что ее больше нет! Она исчезла. Мертва. Ее тело безжизненно. В нем больше нет души. Оно бездыханно. Его закопали в землю. Ее душа ушла".
Но он все никак не мог понять. Опять вцепился в мою руку и напечатал: "Где Линелль мертва?", "Куда она исчезла?" и, наконец, "Почему ты плачешь по Линелль?".
У меня закралось холодное предчувствие чего-то дурного, я вдруг весь сосредоточился и напечатал: "Я опечален. Линелль больше нет. Мне грустно. Я плачу. Да". Но другие мысли теснились у меня в голове.
Гоблин снова вцепился мне в руку, но после стольких усилий он совсем ослабел и потому мог напечатать одно лишь имя.
В эту секунду я уставился на темный монитор с зелеными буквами и увидел в стекле отражение крошечного огонька. Удивившись, что бы это могло быть, я начал поворачивать голову, чтобы закрыть этот свет или получше его разглядеть. На одну секунду я четко увидел, что это свет от свечи. Я разглядел и огарок и пламя. Тут же повернулся и посмотрел назад. Ничто в комнате не могло бы дать такое отражение. Ни один предмет. Не нужно говорить, что свечей в комнате не было. Свечи в нашем доме горели только на алтаре внизу.
Я опять повернулся к монитору. Огонек исчез. Я не увидел пламени свечки и снова принялся поворачивать голову и так, и этак, смотреть под разными углами. Безрезультатно. Ни огонька, ни свечки.
Я изумился. Выдержал долгую паузу, не доверяя собственным чувствам, а затем, так и не сумев отречься от того, что видел, напечатал Гоблину вопрос: "Ты видел пламя свечи?" Но Гоблин взялся за старое, твердя в панике одно и то же: "Где Линелль?"
"Линелль больше нет".
"Что значит "нет"?"
Я вернулся в свое кресло. Гоблин на секунду появился передо мной, смутно промелькнул, а затем начались щипки и дерганье за волосы. Но я проявил к нему полное равнодушие, думая только об одном, вопреки здравому смыслу молясь о том, что Линелль так и не узнала, как сильно пострадала в катастрофе, что она не мучилась в коме, не знала боли. Что, если она видела, как машина врезается в грузовик? Что, если она услышала, как какой-то бесчувственный чурбан у ее кровати говорит, что ее лицо, ее прекрасное лицо разбито?
Она не страдала. Это главное.
Она не страдала. Во всяком случае, все так говорили.
Я знал, что видел свет от свечи! Ясно разглядел его на экране монитора.
И тогда я пробормотал, обращаясь к Гоблину:
"Ты лучше меня знаешь, где она сейчас, Гоблин. Скажи, что ее дух превратился в свет".
Ответа не последовало. Гоблин ничего не понял. Он не знал.
"Ты ведь сам дух, – продолжал втолковывать ему я. – Ты должен знать. Мы состоим из тела и души. Я состою из тела и души. Линелль состояла из тела и души. Душа – значит дух. Куда направился дух Линелль?"
От него ничего нельзя было добиться, кроме инфантильных ответов. На большее он оказался неспособен.
В конце концов, я вернулся к компьютеру и напечатал: "Я состою из тела и души. Тело – это то, что ты щиплешь. Душа – это то, что говорит с тобой, то, что думает, то, что смотрит на тебя моими глазами".
Молчание. Потом передо мной возник его смутный образ – полупрозрачный, лицо едва очерчено, – а через секунду он вновь растворился в воздухе.
Я продолжал набирать на компьютерной клавиатуре: "Душу, ту мою часть, которая разговаривает с тобой, любит и знает тебя, иногда называют духом. Когда мое тело умрет, мой дух, или моя душа, его покинет. Понятно?"
Я почувствовал, как он вцепился в мою левую руку.
"Не покидай свое тело, – появилось на мониторе. – Не умирай. Я буду плакать".
Я на секунду задумался. Значит, Гоблин все-таки уловил связь. Да. Но мне хотелось от него большего, и меня охватил ужас, близкий к панике.
"Ты дух, – написал я. – У тебя нет тела. Ты дух в чистом виде. Неужели ты не знаешь, куда подевался дух Линелль? Ты должен знать. Тебе следует знать. Должно же быть где-то место, в котором обитают духи. Место, где они живут. Подумай хорошенько. Ты знаешь".
Наступила долгая пауза, но я чувствовал, что Гоблин рядом.
Тут он вновь взял меня за руку. "Не покидай свое тело, – опять написал он. – Я буду плакать не переставая".
"Но где же дом духов? – настаивал я. – Где то место, где живут духи так, как я живу в этом доме?"
Все казалось бесполезным. Я формулировал один и тот же вопрос в двух десятках вариантов, но Гоблин не понимал. А потом спросил: "Почему дух Линелль покинул ее тело?"
Я описал катастрофу.
Молчание.
И наконец, исчерпав последние силы и не сумев их пополнить в ясную погоду, он исчез.
Оставшись один, испуганный и замерзший, я свернулся калачиком в кресле и задремал.
Между мной и Гоблином образовалась пропасть.
Она расширялась все эти годы, что я знал Линелль, и теперь стала неизмеримой. Мой двойник любил меня, был навечно ко мне привязан, но он больше не понимал мою душу. А самое страшное для меня было то, что он ровным счетом ничего не понимал про самого себя. Он не считал себя духом. Он бы говорил о себе как о духе, если бы мог. Но это было для него непостижимо.
Шли дни, тетушка Куин собралась вернуться в Санкт-Петербург, где в "Гранд-отеле" ее ждали два кузена. Она убеждала меня отправиться вместе с ней.
Я поразился. Санкт-Петербург, Россия.
Тетушка же заявила своим милым голоском, что у меня только две возможности: отправиться в колледж или посмотреть мир.
Я ответил ей, что пока не готов ни к тому, ни к другому, ибо все еще не пришел в себя после смерти Линелль. Но добавил, что хочу поехать, что в будущем обязательно присоединюсь к ней, если она позовет, но пока не могу оставить дом. Мне нужен год. Мне необходимо многое прочесть и лучше понять те уроки, которые преподала мне Линелль (этот последний аргумент решил все дело в мою пользу!), а еще просто побыть дома и помочь Папашке и Милочке в обслуживании постояльцев. Не за горами Марди Гра. Я поеду с Милочкой в Новый Орлеан, чтобы полюбоваться парадом из дома ее сестры. А после, как всегда, к нам на ферму Блэквуд приедет целая толпа гостей. Потом наступит черед Фестиваля азалий, затем пасхальных праздников с очередным наплывом постояльцев. И мне обязательно нужно быть дома, чтобы организовать рождественский банкет. Так что пока не время для путешествия по свету.
Теперь, вспоминая, я понимаю, что находился в состоянии глубочайшей тревоги, и простые радости жизни казались мне совершенно недостижимыми. К веселью постояльцев я относился как к чему-то чужеродному. Я начал опасаться сумерек. На меня наводили страх большие вазы с цветами. Гоблин появлялся редко, без прежнего ореола таинственности – призрак-невежда, который не мог подарить мне ни утешения, ни дружеского тепла. В непогожие дни, когда солнце скрыто за облаками, у меня появлялось какое-то гнетущее чувство.
Возможно, я предвидел, что скоро наступят ужасные времена.
9
Тяжелые времена наступили со смертью Линелль и поминальной мессой без гроба, что отзывалось в душе особо острой болью. То, что я не выступил на мессе, стало для меня навязчивой идеей, глубоко засевшей в подсознании. Линелль превосходно владела речью и научила этому искусству меня. Мне следовало бы сказать хоть несколько слов, но я промолчал и теперь думал об этом почти каждый день.
Какие бы мрачные перспективы мне ни грезились, я даже понятия не имел о грядущей трагедии.
Не прошло и полугода, как однажды ночью в моей кровати умерла Маленькая Ида. Ее обнаружила Жасмин, когда пришла будить меня к завтраку, удивляясь, почему ее мама до сих пор не спустилась вниз. Гоблин с застывшей, ничего не выражающей физиономией гнал меня из кровати безумными жестами. Наконец Папашка выволок меня из спальни, а я, избалованный негодник, которого только что разбудили, пришел в ярость.
Только через час, когда явились врач и распорядитель похорон, домашние рассказали мне, что случилось. Маленькая Ида, в не меньшей степени, чем Милочка, была моим ангелом-хранителем в юности – она и умерла тихо, как ангел.
В гробу она казалась совсем маленькой, словно ребенок.
Похороны проходили в Новом Орлеане, где Маленькую Иду похоронили на кладбище Святого Людовика, в склепе, которым ее семья владела более ста пятидесяти лет. На церемонию собрался целый сонм цветных и черных родственников. К моему облегчению, здесь можно было плакать, даже рыдать в полный голос.
Разумеется, все белые – а их собралось довольно много с нашей стороны – вели себя сдержаннее черных, но присоединились к общим рыданиям.
Что касается моего матраца, то Жасмин и Лолли просто перевернули его на другую сторону. Только и всего.
Я выбрал лучшую фотографию Маленькой Иды, сделанную во время Марди Гра в доме тетушки Рути, поместил ее в рамку и повесил на стену.
На кухне теперь почти все время стоял плач, Жасмин и Лолли лили слезы по своей матери, как только вспоминали о ней, а Большая Рамона, мать Маленькой Иды, перестала разговаривать, ушла из большого дома и в течение нескольких недель не покидала своего кресла-качалки.
Я регулярно ходил к Большой Рамоне – приносил ей суп, пытался с ней разговаривать. В ответ слышал только одно: "Женщина не должна хоронить своего ребенка".
Я тоже то и дело плакал.
В последнее время я постоянно думал о Линелль, а теперь еще прибавилась и печаль о Маленькой Иде.
Гоблин понял, что Маленькая Ида мертва, но он никогда особенно не сходил по ней с ума – разумеется, Линелль он любил больше – поэтому воспринял эту смерть довольно легко.
Однажды, листая в кухне каталог товаров по почте, я увидел в нем фланелевые ночные рубашки для мужчин и женщин.
Я заказал целую гору, а когда пришла посылка, влез вечером в мужскую рубашку и с одной из женских в руках отправился к Большой Рамоне.
Позволь мне здесь уточнить, что Большую Рамону называли так вовсе не из-за роста, а оттого, что она была старшей в семье. Точно так Милочку могли бы звать Большой Мамой, если бы она только позволила.
Итак, продолжаю свою историю.
Я пришел к этой миниатюрной женщине, заплетавшей на ночь свои длинные седые волосы, и сказал:
"Идем, будешь спать со мной. Ты мне нужна. Теперь, когда Маленькая Ида ушла после стольких лет, нам с Гоблином одиноко".
Большая Рамона долго смотрела на меня своими круглыми глазками. А затем в них зажегся огонек, она взяла из моих рук рубашку, осмотрела ее, одобрительно кивнула и пошла в дом.
С той поры мы спали на большой кровати, прижавшись друг к другу укутанными во фланель боками. Она заменила мне Маленькую Иду.
У Большой Рамоны была самая гладкая кожа на всей планете и роскошные волосы, которые она никогда не стригла, а по утрам заплетала в косу, сидя на краю кровати.
Во время этого ритуала я каждый раз пристраивался рядом и мы болтали о пустяках, случившихся за прошедший день, а потом произносили молитвы.
Когда была жива Маленькая Ида, мы почти всегда забывали помолиться, но с Большой Рамоной по три раза произносили вслух "Радуйся, Мария", по три раза "Отче Наш" и неизменно заканчивали молитвой об усопших: "Вечный покой дай усопшим, Господи, и свет вечный да светит им. Да покоятся в мире".
А потом мы обычно говорили, как хорошо, что Маленькая Ида так и не узнала настоящей старости, не страдала от болезней и что она, конечно, теперь на Небесах, с Господом. Как и Линелль.
Наконец Большая Рамона интересовалась, с нами ли Гоблин, после чего говорила:
"Ладно, скажи Гоблину, что пора спать". Тогда Гоблин устраивался рядом, как бы сливался со мной, и я сразу засыпал.
Постепенно, в течение нескольких месяцев, я понемногу успокаивался – и все только благодаря Большой Рамоне, поэтому меня чрезвычайно удивляло, что Папашка и Обитатели Флигеля, и даже Жасмин с Лолли хвалили меня за доброту к Большой Рамоне в такой трудный для нее период. Это ведь было наше общее горе. Большая Рамона спасала меня от черной паники, появившейся в душе со смертью Линелль и только усилившейся после потери Маленькой Иды.
Я полюбил рыбачить на болоте с Папашкой. Прежде такое времяпрепровождение не вызывало у меня особого энтузиазма. Мне нравилось продираться на пироге сквозь топи, заплывать в самую глубь болот, далеко за пределы нашей обычной территории. Болота пробудили во мне какое-то бесстрашное любопытство, и я представлял, как мы найдем остров Манфреда Блэквуда. Конечно же, отыскать его нам не удалось.
Однажды ближе к вечеру мы наткнулись на огромный старый кипарис с ржавой цепью вокруг ствола, частично вросшей в него, и пометкой, вырезанной на коре, – мне показалось, что это стрела. Дерево было древним, а цепь состояла из больших звеньев. Я тут же захотел пойти по направлению стрелы, но Папашка сказал, что уже поздно, что все равно там ничего нет и если мы пойдем дальше, то рискуем заблудиться.
Я не стал настаивать, потому что не очень-то верил во все эти россказни насчет Манфреда и его Хижины Отшельника. К тому же одежда на мне отсырела и прилипла к телу. Поэтому мы отправились домой.
Затем наступил праздник Марди Гра, а это означало, что Милочке предстояла поездка в дом сестры Рути, но в этом году ей искренне не хотелось ехать. Милочка жаловалась, что плохо себя чувствует, аппетит пропал – она отказывалась даже от Королевского кекса, который теперь ежедневно поставляли из Нового Орлеана. В общем, Милочка думала, что у нее начинается грипп.
Но наконец она все-таки решила ехать: нельзя же было пропустить парад, да и Рути никак не могла без нее обойтись. И конечно, Милочка не хотела разочаровывать своим отсутствием целую толпу престарелых тетушек, дядюшек и двоюродных братьев и сестер.
Я не поехал с ней, хотя она просила. Кашель ее усиливался (она каждый день звонила Папашке, и я обычно брал трубку, чтобы поговорить с ней), но она все равно пробыла у Рути положенный срок.
В Пепельную среду, в первый день Великого Поста, когда Милочка вернулась домой, она сразу отправилась к врачу без всякого нашего понукания. Кашель никак не утихал.
Думаю, врачи сразу поняли, как только увидели рентгеновские снимки, что это рак, но зачем-то им понадобилась и компьютерная томография, и бронхоскопия, и биопсия. Начались тяжелые дни в больнице, но еще до того, как пришли результаты последнего исследования, Милочка дышала уже с таким трудом, что ее перевели на "чистый кислород" и начали вводить морфин, "чтобы легче дышалось". Почти все время она находилась в полусне.
В конце концов, в коридоре, у дверей палаты, нам сообщили диагноз: лимфома обоих легких, которая успела дать метастазы, а значит, рак затронул весь организм. Врачи сказали, что она протянет не больше нескольких дней. В сознание она больше не приходила, поэтому не могла сама принять решение о проведении в качестве последнего средства курса химиотерапии. Она была в глубокой коме, дыхание и давление с каждым часом ослабевали.
Мне исполнилось восемнадцать. День рождения прошел буднично, если не считать того, что я получил новый грузовичок, на котором и помчался на предельной скорости в больницу, чтобы дежурить у постели бабушки.
Папашка впал в состояние затянувшегося шока. Этот большой и умный человек, который всегда, как казалось, оставлял за собой решающее слово, превратился в дрожащую развалину. Приходили и уходили Милочкины двоюродные сестры и братья, тетушки и дядюшки, а Папашка все молчал в своем безутешном горе.
Он дежурил в палате в очередь со мной, нас сменяли Жасмин и Лолли.
Наконец Милочка открыла глаза и уже больше их не закрывала, дыхание стало механическим, словно она сама не имела никакого отношения к тому, как ритмично вздымалась и опускалась грудная клетка.
На Гоблина я не обращал внимания. Его пребывание рядом казалось мне бессмысленным – как часть детства, от которой давно пора отречься. От одного его вида, от одного вопросительного взгляда пустых и невинных глаз во мне вскипала ненависть. Я чувствовал, что он слоняется где-то поблизости. Наконец, больше не выдержав, я спустился к грузовику и сообщил Гоблину, что происходит печальное событие. То же самое, что случилось с Линелль и Маленькой Идой: Милочка нас покидает.
"Гоблин, все плохо, – сказал я. – Все ужасно. Милочка больше не очнется". Гоблин огорчился – я увидел слезы в его глазах, – но, возможно, он просто подражал мне.
"Ступай, Гоблин, – велел я. – Веди себя прилично и уважительно. Будь потише, чтобы я мог побыть рядом с Милочкой, как того требует долг".
Мои слова, видимо, возымели действие. Он перестал меня мучить, но я все равно день и ночь чувствовал его присутствие где-то рядом.
Когда пришел час отключить кислород, который к тому времени только и удерживал Милочку на этом свете, Папашка не смог приехать в больницу.
Я находился в палате, и если Гоблин был рядом, то я этого не ощущал. Тетя Рути и сиделка выслушали распоряжение доктора. Тут же присутствовали Жасмин, Лолли и Большая Рамона. Она-то и велела мне встать к изголовью и держать Милочку за руку.
Сняли кислородную маску, но Милочка не начала хватать воздух, задыхаясь. Она просто какое-то время дышала чуть глубже, а потом рот приоткрылся, и на подбородок хлынула кровь.
Жуткое зрелище. Никто такого не ожидал. Тетя Рути не выдержала, и кто-то начал ее успокаивать. Я не отводил глаз от Милочки. Потом схватил пачку бумажных салфеток и начал промокать кровь, приговаривая: "Все в порядке, Милочка, все в порядке".
Но кровь продолжала идти сильнее, стекая по подбородку, а когда у Милочки вывалился язык, хлынула потоком.
Кто-то передал мне мокрое полотенце, и я продолжал собирать кровь.
"Все хорошо, Милочка, я справлюсь", – не переставал повторять я и вскоре действительно справился. После четырех или пяти глубоких вдохов все было кончено. Большая Рамона велела закрыть Милочке глаза, что я и сделал.
Вошедший в палату врач объявил, что пациентка мертва, теперь уже окончательно и бесповоротно.