Тем не менее, будучи обычным человеком, Кауфман не мог не обратить внимания на некие смачные, кровавые подробности случившегося. Сама статья была написана весьма сухо, но непритязательность описания только усиливала потрясение от случившегося. И разумеется, он не мог не задаться простым вопросом: кто стоит за всеми этими жестокостями? Совершил ли их какой-нибудь один психически ненормальный человек, или дальше уже действовали несколько человек, возжелавших сымитировать первое убийство? Возможно, настоящий кошмар только начинался. Быть может, произойдет еще немало убийств, прежде чем последний убийца, перевозбужденный кровью или, наоборот, уставший от нее, потеряет бдительность и попадется в руки полиции. А до тех пор весь город, обожаемый город Кауфмана, будет кидаться из истерики в экстаз.
Сидевший рядом бородатый мужчина ударил кулаком по стойке, опрокинув чашку Кауфмана.
- Вот дерьмо! - выругался он.
Кауфман отодвинулся от струйки кофе, которая, добравшись до края стойки, принялась капать на пол.
- Вот дерьмо, - повторил мужчина.
- Ничего страшного, - сказал Кауфман.
Он слегка пренебрежительно взглянул на соседа Неуклюжий бородач взял салфетку и теперь пытался вытереть кофейную лужицу, еще больше размазывая ее по стойке.
"Интересно, - подумал вдруг Кауфман, - а вот этот неотесанный субъект - щеки испещрены алыми прожилками, борода нечесана, - способен ли он убить кого-нибудь?"
Был ли в его разъевшемся лице или в маленьких глазках какой-нибудь знак, выдающий истинную натуру владельца?
- Заказать еще? - снова заговорил тип.
Кауфман покачал головой.
- Кофе. Одну порцию. Без сахара, - сказал субъект девушке за стойкой.
Та подняла голову над грилем, с которого счищала застывший жир:
- М-м?
- Кофе. Ты что, глухая?
Мужчина повернулся к Кауфману.
- Глухая, - ухмыльнувшись, объявил он.
Кауфман заметил, что у его собеседника в нижней челюсти не хватает трех зубов.
- Неприятно, а?
Что он имел в виду? Пролитый кофе? Отсутствие зубов?
- Сразу троих. Выпотрошили, как рыбешек.
Кауфман еще раз кивнул.
- Поневоле призадумаешься, - добавил сосед.
- Еще бы.
- Сдается мне, нам хотят запудрить мозги, а? Они наверняка знают, кто это сделал.
Бестолковость разговора начала досаждать Кауфману. Он снял очки и положил их в футляр. Бородатое лицо больше не было так отчетливо назойливым Стало немного Легче.
- Суки, - продолжал бородач, - суки паршивые, все они. Ручаюсь чем угодно, нам пудрят мозги.
- Насчет чего?
- У них есть улики, просто они их скрывают. Держат нас за слепых котят, мать их. Чтобы человек такое вытворил? Э-э, нет, тут что-то другое, иное.
Кауфман понял Некая теория всеобщей конспирации, вот что проповедовал этот тип. Панацея на все случаи жизни, он был хорошо знаком с ней.
- Что-то здесь неладно. Понимаешь, всякое там клонирование, мать-перемать, ну, вот оно и вышло из-под контроля. Доэкспериментировались. Они ж там могли тех еще чудиков выращивать. В этом метро прячется нечто такое, о чем нам боятся говорить. Вот и пудрят нам мозги. Зуб даю.
Уверенность мужчины была в чем-то соблазнительной. Незримо крадущиеся чудовища. С шестью головами, двенадцатиглазые. Почему бы и нет?
И он понимал почему. Потому что это извиняло бы его город. Но глубоко в душе Кауфман знал: монстры, поселившиеся в подземных туннелях, были абсолютно человекообразны.
Бородач бросил деньги на стойку, снимая свой обширный зад с запачканного стула.
- Или это какой-нибудь херов легавый, - сказал он на прощание. - Пытался стать каким-нибудь героем, мать его, а превратился в чудище, на хрен.
Он гротескно ухмыльнулся.
- Зуб даю, - добавил он и неуклюже заковылял к выходу.
Кауфман медленно, через нос выпустил воздух из легких - напряженность в теле постепенно спадала.
Он ненавидел такие вот стычки; в подобных ситуациях он чувствовал себя очень неловко и язык у него как будто отнимался. А еще он всей душой ненавидел этот сорт людей: мнительных скотов, которых во множестве производил Нью-Йорк.
Было почти шесть, когда Махогани проснулся. Утренний дождь к вечеру превратился в легкую морось. В воздухе веяло чистотой и свежестью, как обычно на Манхэттене. Он потянулся в постели, откинул грязную простыню и встал босыми ступнями на пол. Пора было собираться на работу.
В ванной комнате слышался равномерный стук капель, падающих с крыши на дюралевую коробку кондиционера Чтобы заглушить этот шум, Махогани включил телевизор, абсолютно безразличный ко всему, что тот мог предложить его вниманию.
Он подошел к окну. Шестью этажами ниже улица была заполнена движущимися людьми и автомобилями.
После трудного рабочего дня Нью-Йорк возвращался домой: отдыхать, заниматься любовью. Люди торопились покинуть офисы и разбежаться по автомобилям. Некоторые будут сегодня вспыльчивы - восемь потогонных часов в душном помещении непременно дадут о себе знать; другие, безропотные, как; овцы, поплетутся домой пешком засеменят ногами по авеню, подталкиваемые неиссякающим потоком тел. А многие, очень многие сейчас втискивались в переполненный сабвея, невосприимчивые к похабным граффити на каждой стене, глухие к бормотанию собственных голосов, нечувствительные к холоду и грохоту туннелей.
Махогани нравилось думать об этом. Как-никак, он не принадлежал к общему стаду. Он мог стоять у окна, свысока смотреть на тысячи голов внизу и знать, что относится к избранным.
Конечно, он был так же смертен, как и люди на улице. Но его работа не была бессмысленной суетой - она больше походила на священное служение.
Да, ему нужно было жить, спать и испражняться, как и им. Но его заставляла действовать не потребность в деньгах, а требования времени.
Он исполнял великий долг, корни которого уходили в прошлое глубже, чем Америка! Он был ночным созданием, как Джек-Потрошитель и Жиль де Ре, живым воплощением смерти, небесным гневом в человечьем обличье. Он гнал сон и будил страхи.
Люди внизу не знали его в лицо, и дважды на него никто бы не взглянул. Но его внимательный взгляд вылавливал и взвешивал каждого, выбирая самых пригодных, селекционируя тех молодых и здоровых, которым суждено было пасть под его сакральным ножом.
Иногда Махогани страстно желал объявить миру свое имя, но на нем лежал обет молчания, и эту клятву нельзя было нарушать. Он не смел ожидать славы. Жизнь Махогани была тайной, а признания жаждала его неутоленная гордость.
"В конце концов, - утешал он себя, - разве жертвенный телец, вставая на колени, приветствует своего жреца?"
Во всяком случае, на судьбу он не жаловался. Сознавать себя частью великого обычая - вот в чем состояло искупление и вознаграждение неудовлетворенного тщеславия.
Правда, недавно случилось кое-что неприятное. О нет, его вины тут не было. Никто не смог бы упрекнуть его. Но времена были не из лучших. Жизнь стала не такой легкой, как десять лет назад. Он постарел, работа начала изматывать его, а на плечи ложилось все больше забот и обязанностей. Он был избранным, и привилегия эта была нелегка.
Он все чаще подумывал, о том, как передать свои знания кому-нибудь более молодому. Конечно, нужно было посоветоваться с Отцами, но рано или поздно преемника предстояло найти, и он чувствовал, что для него не могло быть большего преступления, нежели пренебрежение столь драгоценным опытом.
В его работе слишком многое значили навыки. Как лучше всего подкрасться, нанести удар, раздеть и обескровить. Как выбрать наилучшее мясо. Как проще всего избавиться от останков. Так много подробностей, так много приемов и уловок.
Махогани прошел в ванную комнату и включил душ, перед тем как встать под теплый, упругий дождь, он оглядел свое тело. Небольшое брюшко, поседевшие волосы на груди, шрамы и угри, испещрившие бледную кожу. Он старел. И все же этой ночью, как и в любую другую ночь, у него было много работы…
Купив пару сэндвичей, Кауфман вбежал обратно в вестибюль, опустил воротник пиджака и смахнул с волос капли дождя. Часы над лифтом показывали семь шестнадцать. Работать предстояло до десяти, но не дольше.
Лифт поднял его на двенадцатый этаж, в общий зал конторы. Немного поплутав в лабиринте пустых столов с зачехленными компьютерами, он добрался до своего крохотного рабочего места, над которым все еще горел свет. Уборщицы уже покинули помещение и теперь переговаривались в коридоре; кроме них здесь никого не было.
Он снял пиджак, стряхнул его, насколько возможно, от водяных брызг и повесил на спинку стула.
Затем уселся перед ворохом ордеров, с которыми возился в последние три дня. Он хотел побыстрее закончить работу, и сегодняшний вечер был решающим, дальше останутся лишь мелочи, а когда вокруг не стучали пишущие машинки и не жужжали принтеры, сосредоточиться было намного легче.
Развернув пакет с сэндвичами, он достал кусок пшеничного хлеба с ломтиком ветчины и двойной порцией майонеза и с головой погрузился в бумаги.
Было девять.
Махогани оделся для своей ночной работы. На нем был его обычный строгий костюм с аккуратно заколотым коричневым галстуком; серебряные запонки (подарок: первой жены) торчали в манжетах безукоризненно выглаженной сорочки, редеющие волосы были смазаны маслом, ногти острижены и отполированы, а лицо освежено одеколоном.
Его чемоданчик был собран. Там лежали полотенца, инструмент и кожаный фартук.
Он придирчиво вгляделся в зеркало. С виду его можно было принять за человека лет сорока пяти, от силы - пятидесяти.
Всматриваясь в собственное лицо, он не переставал думать о своих обязанностях. Кроме всего прочего, ему нужно было соблюдать осторожность. Сегодня ночью на него будет смотреть множество глаз, наблюдать за его работой, судить ее. Его вид не должен был вызывать никаких подозрений.
"Если б только они знали", - подумал он.
Те люди, что проходят, протискиваются, пробегают мимо на улице; те, что толкают его, задевают локтями и не извиняются; те, что с презрением смотрят ему в глаза; те, что посмеиваются за его спиной, глядя на этот мешковатый костюм. Если б только они знали, кто он, что делает и что несет с собой.
Он еще раз предупредил себя о том, что нужно быть осторожным, и выключил свет. Комната погрузилась во мрак. Он подошел к двери и открыл ее, привычный к темноте. Счастливый в ней.
Небо уже очистилось от дождевых туч. Махогани направился к станции сабвея, что на 145-й улице. Этой ночью он снова выбрал "Америка-авеню", свою излюбленную и, как правило, наиболее продуктивную линию.
С жетоном в руке он спустился по лестнице. Прошел через автоматический турникет. В ноздри дохнуло запахом метро. Пока что не из самих туннелей. У тех был иной, собственный запах. Но уже этот спертый, наэлектризованный воздух подземного вестибюля - уже он один придавал уверенности. Исторгнутый из легких миллиона пассажиров, он циркулировал в этом кроличьем загоне, смешиваясь с дыханием куда более древних существ: созданий с мягкими, как глина, голосами и кошмарным аппетитом. Как он любил все это! И запах, и мрак, и грохот.
Он стоял на платформе и критически рассматривал тех, кто спускался сверху. Его внимание привлекли два или три тела, но в них было слишком много шлаков: далеко не все могли удостоиться охоты. Физическое истощение, переедание, болезни, расшатанные нервы. Тела, испорченные излишествами и плохим уходом. Они огорчали его как профессионала, хотя он понимал, что даже лучшим из людей свойственны слабости.
Он пробыл на станции больше часа, прогуливаясь от платформы к платформе, глядя на уходящие, уносящие пассажиров поезда Отсутствие качественного материала приводило его в отчаяние. Казалось, день ото дня предстояло выжидать все дольше и дольше, чтобы найти плоть, пригодную для использования.
Было уже почти половина одиннадцатого, а он еще не встретил ни одной по-настоящему идеальной жертвы.
"Ничего, - говорил он себе, - время терпит. Вот-вот толпа народа должна хлынуть из театра. В ней всегда найдутся два-три крепких тела. Откормленные интеллектуалы, перелистывающие программки и обменивающиеся своими соображениями об искусстве, - да, среди них можно будет подыскать что-нибудь ценное".
Иначе (бывали такие ночи, когда, казалось бы, все его поиски тщетны) ему придется подняться в город и подстеречь за углом припозднившуюся парочку влюбленных или какого-нибудь спортсмена, возвращающегося из гимнастического зала То был гарантированно неплохой материал - правда, с подобными экземплярами всегда был риск натолкнуться на сопротивление.
Он помнил, как больше года назад подловил двух черных типчиков, различавшихся возрастом чуть ли не на сорок лет, - быть может, отца и сына Они защищались с ножами в руках, и он потом шесть недель отлеживался в больнице. Та бешеная схватка заставила его усомниться в своем мастерстве. Хуже того, она заставила его задуматься, что с ним сделали бы его хозяева, если бы те раны оказались смертельными. Был бы он тогда перевезен в Нью-Джерси, к своей семье, и предан должному христианскому погребению? Или его останки были бы скинуты во тьму, им на потеху?
Заголовок "Нью-Йорк пост", оставленной кем-то на лавке, уже несколько раз попадался на глаза Махогани: "Все силы полиции брошены на поиски убийцы". Он вновь не удержался от улыбки. Долой мысли о неудачах, старости и смерти. Как-никак, а ведь именно он был этим самым человеком, этим убийцей, но чтобы его поймали - нет, это предположение вызывало лишь смех. Ни один полисмен не сможет отвести его в участок, ни один суд не сможет вынести ему приговор. Эти блюстители закона, что с таким рвением изображали охоту за ним, служили его хозяевам не меньше, чем правопорядку; иногда ему даже хотелось, чтобы какой-нибудь безмозглый легавый схватил его и торжественно предал суду, - посмотрел бы он на их лица, когда из тьмы придет весть о том, что Махогани находится под покровительством высшей власти. Самой высшей.
Время близилось к одиннадцати. Поток театралов уже заполнил станцию, но никого примечательного он так и не углядел, и тогда Махогани решил пропустить толпу, а потом с одной или двумя особями доехать до конца линии. Как любой настоящий охотник, он умел терпеливо выжидать.
Уже было одиннадцать, а Кауфман так и не закончил, хотя прошел час с установленного им самим срока. От усталости и отчаяния колонки цифр на бумаге уже плыли перед глазами. Наконец в десять минут двенадцатого он бросил авторучку на стол и признал свое поражение. Ладонями он тер воспаленные веки, пока голова не заполнилась разноцветными кругами.
- Вот ведь блядство, - сказал он.
Он никогда не ругался в компании. Но порой крепкое словцо было единственным утешением. Он собрал документы и, перебросив через руку влажный пиджак, направился к лифту. От усталости ломило спину, глаза слипались.
Снаружи холодный воздух немного взбодрил его. Он двинулся к станции подземки на 34-й улице. Оставалось лишь сесть в поезд, следующий до "Фар Рокуэй". И через час он дома.
Ни Кауфман, ни Махогани не знали того, что в это время под пересечением 96-й и Бродвея в поезде, следовавшем из центра, полицейские обезвредили и арестовали человека, которого приняли за подземного убийцу. Европеец по происхождению, довольно щуплый, он был вооружен молотком и пилой. Зажав в углу второго вагона какую-то девушку, он собирался разрезать ее на кусочки во имя Иеговы.
Однако привести в исполнение свои угрозы он так; и не успел. Такая возможность ему просто не представилась. Пока остальные пассажиры (включая двух морских пехотинцев) с изумлением следили за развитием событий, потенциальная жертва нападения врезала насильнику ногой в пах. Он выронил молоток. Подхватив инструмент, девушка быстренько размозжила им правую скулу обидчика, после чего в дело вступила морская пехота.
Когда поезд остановился на 96-й, метрошного "мясника" уже поджидали полицейские. Они ворвались в вагон, вопя, как баньши, и напуганные до чертиков. Изувеченный "мясник" валялся в луже крови. Торжествуя победу, копы выволокли его на платформу. Девушка дала показания и в сопровождении морских пехотинцев отбыла домой.
Это происшествие сыграло на руку ничего не ведавшему Махогани. Полицейские почти до самого утра не могли установить личность задержанного - главным образом потому, что тот едва шевелил свернутой челюстью и вместо ответов на вопросы издавал только нечленораздельное мычание. Лишь в половине четвертого на дежурство пришел капитан Дэвис, который узнал в арестанте бывшего продавца цветов, известного в Бронксе под именем Хэнка Васерли. Выяснилось, что Хэнка регулярно арестовывали за всякие непристойные выходки, почему-то всегда совершавшиеся во имя Иеговы. Несмотря на все свое асоциальное поведение, сам Хэнк был не опаснее пасхального зайца. В общем, подземным убийцей он не был. Но к тому времени, когда полицейские узнали об этом, Махогани уже давно приступил к выполнению ритуала.
В одиннадцать пятнадцать Кауфман вошел в вагон поезда, следовавшего через Мотт-авеню. В вагоне уже сидели двое пассажиров: пожилая негритянка в лиловом плаще и прыщавый подросток, тупо взиравший на потолок с надписью: "Поцелуй мою белую задницу".
Кауфман находился в первом вагоне. Впереди было тридцать пять минут пути. Разморенный монотонным громыханием колес, он прикрыл глаза Поездка была долгой, а он устал Поэтому он не видел, как замигал свет во втором вагоне, не видел и лица Махогани, выглянувшего из задней двери в поисках жертвы.
На 14-й улице негритянка вышла. Никто не вошел.
Кауфман приподнял веки, посмотрел на пустую платформу станции и вновь закрыл глаза. Двери с шипением ударились одна о другую. Он пребывал в безмятежном состоянии между сном и бодрствованием; в голове мелькали какие-то зачаточные сновидения. Ощущение было почти блаженным. Поезд опять тронулся и, набирая скорость, помчался в глубь туннеля.
Подсознательно Кауфман отметил, что дверь между первым и вторым вагонами ненадолго отворилась. Быть может, он почувствовал, как оттуда дохнуло подземной сыростью, и понял, что стук колес внезапно стал громче. Но он предпочел не обращать внимания на происходящее.
Возможно, он даже слышал шум какой-то возни, пока Махогани расправлялся с туповатым подростком. Но все эти звуки были слишком далеки, а сон был так близок. И Кауфман продолжал дремать.
Почему-то в своем сновидении он перенесся в кухню матери. Она резала репу и ласково улыбалась, отделяя крепкие, хрустящие дольки. Лицо ее буквально светилось, пока рука работала ножом Хрум. Хрум Хрум.
Вздрогнув, он открыл глаза. Его мать исчезла. Вагон был пуст.
Сколько продолжался сон? Он не помнил, чтобы поезд останавливался на 4-й западной улице. Все еще полусонный, он поднялся и чуть не упал, когда поезд сильно качнуло. Состав сейчас мчался со всей допустимой скоростью. Вероятно, машинисту не терпелось поскорее очутиться дома, в постели с женой. Они во весь опор летели вперед, и это, признаться, было весьма жутковато.
Окно между вагонами закрывали шторы, которых (насколько он помнил) раньше не было. Кауфман окончательно пробудился, и в его мысли закралось смутное беспокойство. Он заподозрил, что спал чересчур долго и служащие метро просмотрели его. Быть может, они уже миновали "Фар Рокуэй" и теперь состав направлялся туда, где поезда оставляют на ночь.
- Вот ведь блядство, - вслух сказал он.