Глубинный ужас - Лейбер Фриц Ройтер 2 стр.


В старике, должно быть, таился огромный запас сил (так как отец мой к тому времени состарился и волосы его убелила седина), ибо он довел-таки до завершения свой тяжкий труд: спустя два года мы с матерью смогли перебраться в наш новый дом на Стервятниковом Насесте и начать его обживать.

Я пришел в восторг от новой обстановки и был счастлив воссоединиться с отцом; угнетала меня только необходимость посещать школу, куда отец сам отвозил меня всякий день, а потом забирал обратно. Особенно мне нравилось бродить на воле по диким, иссушенным, каменистым холмам - иногда с отцом, но чаще одному: несмотря на искривленную ступню, я был и проворен, и ловок. Мать боялась за меня, потому что в холмах водились лохматые черно-бурые тарантулы и змеи, в том числе и гремучие, но меня поди удержи!

Отец был счастлив, но ходил как во сне - работал не покладая рук и занимался тысячей дел одновременно, по большей части творческих, заканчивая строительство нашего дома. То был особняк редкой красоты, хотя соседи по-прежнему качали головой и скептически хмыкали при виде его шестиугольной формы, частично скругленной крыши, толстых стен из крепко скрепленного известью (пусть и неармированного) кирпича, фрагментов яркой облицовочной плитки и богато украшенного резьбою камня. "Фишерова Блажь", - перешептывались они и хихикали. Но смуглый Саймон Родиа, заглянув в гости, одобрительно покивал. Заехал однажды полюбоваться домом и сам Аббот Кинни - на дорогой машине с чернокожим шофером, с которым он, похоже, держался запанибрата.

Отцовская резьба по камню, фантастически затейливая, и впрямь способна была привести в замешательство - и своими сюжетами, и выбором места: в частности, на выровненном полу из естественного камня в подвальном этаже. Время от времени я наблюдал, как отец над нею работает. На первый взгляд казалось, что из-под резца выходят растения пустыни и змеи, но при внимательном рассмотрении становилось ясно, что там немало всякой морской живности: зубчатые петли морских водорослей, извивающиеся угри, рыбы с усами-щупиками, осьминожьи щупальца с присосками, а из кораллового замка смотрели глаза гигантского кальмара. В самом центре отец решительно вывел витиеватую надпись: "Врата Снов". Мое детское воображение разыгралось не на шутку, а порою сердце замирало от страха.

Примерно в это время - в 1921 году или около того - у меня начались приступы сомнамбулизма - или, по крайней мере, пугающе участились. Несколько раз отец находил меня на разном расстоянии от дома на одной из троп, по которым я так любил ковылять, и с ласковой осторожностью уносил меня назад, дрожащего, промерзшего до костей, - ведь в отличие от летнего Кентукки ночи в Южной Калифорнии на диво холодны. И не раз и не два меня обнаруживали спящим, сжавшись в комок, в подвале рядом с гротескным напольным барельефом "Врата Снов". К слову сказать, мать этот барельеф терпеть не могла, хотя и пыталась скрывать свою неприязнь от отца.

В это же время в характере моего сна стали обнаруживаться и другие отклонения, в том числе довольно неоднозначные. Я, активный и со всей очевидностью здоровый десятилетний мальчишка, по-прежнему спал ночами по двенадцать часов, точно грудной младенец. И однако ж, невзирая на необычную продолжительность сна в придачу к возбужденному состоянию, на которое, по всей видимости, указывал сомнамбулизм, сны как таковые мне никогда не снились - или, по крайней мере, по пробуждении я никаких снов не помнил. И так было всю жизнь - с одним-единственным примечательным исключением.

Исключение датируется 1923 годом или около того, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать. Те несколько снов (их было восемь или девять, не больше) я помню на удивление ярко и живо. А как же иначе? Ведь в жизни моей только и были, что они, а с тех пор… Но не стоит забегать вперед. В те времена я хранил их в тайне и ни слова не сказал об этих снах ни отцу, ни матери, словно опасаясь, что родители забеспокоятся или изругают меня (странные существа эти дети!), - вплоть до последней ночи.

Во сне я пробирался по коридорам и туннелям с низкими потолками, грубо вырубленным или, может, прогрызенным в скальной породе. Нередко мне мерещилось, что я нахожусь очень глубоко под землей, хотя почему мне так казалось во сне, я и сам не знаю, вот разве что зачастую меня обдавало жаром и чудилось некое не поддающееся описанию давление сверху. А порою это ощущение сходило почти на нет. А иногда мнилось, будто далеко надо мной - огромные массы воды; не скажу почему - ведь странные туннели всегда были сухи. Однако ж во сне я со временем решил, что подземные ходы пролегают под Тихим океаном.

Зримого источника света в коридорах не было. Во сне я измыслил свое собственное объяснение тому, что их вижу, - фантастическое и вместе с тем не лишенное остроумия. Пол в туннеле был странного пурпурно-зеленого цвета. И я решил, что это отражение космических лучей (о них в ту пору все газеты писали, распаляя мое мальчишеское воображение), проникших сквозь толщу породы из дальней дали внешнего космоса. С другой стороны, закругленный потолок мерцал нездешним оранжево-синим светом. Во сне я отчего-то знал, что этот эффект вызван отражением неких неведомых науке лучей, что проходят сквозь твердый камень снизу, из раскаленного, сдавленного со всех сторон ядра Земли.

В жутковатом смешанном свете я различал странные резные орнаменты или угловатые картины, покрывавшие стены туннелей от пола до потолка. В них преобладала морская тема, а также и тема безобразного, и однако ж они были до странности обобщенными - ни дать ни взять математические диаграммы океанов, их жителей и целых вселенных чужеродной жизни. Если сны о чудовище со сверхъестественным разумом могли бы принять зримые очертания, то они были бы во всем подобны этим бесконечным настенным изображениям. Или если бы сны о таком чудовище отчасти материализовались и смогли перемещаться по таким туннелям, они бы придали стенам именно такие формы.

Поначалу в снах я не ощущал своего тела. Я воплощал в себе своего рода точку зрения, плывущую по туннелям в явственно определенном ритме - то быстрее, то медленнее.

Сперва в этих раздражающих туннелях я не видел ровным счетом ничего, хотя неизменно отдавал себе отчет, что боюсь нежданных встреч - и к страху этому подмешивалось подспудное желание. Пренеприятное было ощущение, и притом изматывающее; вряд ли мне удалось бы скрыть свое состояние по пробуждении, но я никогда (с одним-единственным исключением) не просыпался прежде, чем сон иссякал, самоисчерпывался, так сказать, и все мои чувства временно истощались.

А затем, в следующем сне, я начал видеть в туннелях разное - разных существ: они плыли по коридорам в том же общем ритме, в каком продвигался и я (или моя точка зрения). Тут были черви длиной с человека и толщиной с бедро, цилиндрические и не сужающиеся к концу. По всей их протяженности, точно сороконожкины ножки, крепились бессчетные пары крохотных крыльев, прозрачных, как у мухи: крылья непрестанно вибрировали, издавая незабываемо зловещее низкое жужжание. Глаз у червей не было: головы представляли собою один круглый рот, обрамленный рядами трехгранных зубов вроде акульих. Невзирая на слепоту, они словно бы чувствовали друг друга на небольших расстояниях, и то, как они, резко накренившись, рывком сворачивали в сторону, избегая столкновения, внушало мне особый ужас. (Уж больно напоминали мне эти неуклюжие рывки мою собственную прихрамывающую походку.)

Но уже в следующем сне я осознал собственное тело. Вкратце, я сам был одним из этих крылатых червей. Я испытал неописуемый ужас, однако и в этот раз сон длился до тех пор, пока накал его не иссяк, и проснулся я лишь с воспоминанием о пережитом страхе. И по-прежнему мог (как мне казалось) хранить свои сны в тайне.

Следующий раз я увидел во сне трех крылатых червей: они извивались в более широкой части туннеля, где давление сверху почти не ощущалось. Я по-прежнему оставался скорее наблюдателем, чем участником: проплывал себе червем по узкому боковому проходу. Как мне удавалось что-либо рассмотреть, пребывая в теле слепого гада, логика сна не объясняет.

Черви рвали зубами человеческую жертву: какого-то малыша, судя по росту. Три рыла сблизились и полностью закрыли собою лицо чужака. В зловещее жужжание вплеталась голодная нота, и слышалось сосущее причмокивание.

Светлые кудри, белая пижамка и торчащая из правой штанины ступня, слегка усохшая и резко вывернутая внутрь, свидетельствовали о том, что жертва - это я.

В это самое мгновение меня резко встряхнули, все поплыло у меня перед глазами, из тумана сверху на меня надвинулось огромное, перепуганное лицо матери, а за ее плечом маячил встревоженный отец.

Я бился в судорогах страха, размахивал руками и ногами и кричал, кричал не умолкая. Прошли в буквальном смысле часы, прежде чем меня удалось утихомирить, и лишь спустя много дней отец позволил мне пересказать свой кошмар.

После того отец установил строжайшее правило: никто не смел меня будить, какой бы страшный кошмар мне, по всей видимости, ни снился. Позже я узнал, что в такие минуты он дежурил у моей постели, хмуря брови и подавляя стремление растолкать меня, и бдительно следил, чтобы никто другой этого не сделал.

Несколько ночей подряд я боролся со сном, но кошмар мой больше не повторялся, и вновь по пробуждении я ровным счетом ничего не помнил. Я успокоился, жизнь моя, как наяву, так и во сне, вновь потекла мирно. Более того, приступы сомнамбулизма теперь повторялись не так часто, хотя спал я по-прежнему долго - чему немало способствовало предписание отца ни в коем случае меня не будить.

Однако ж с тех пор я задумываюсь, не потому ли мои ночные прогулки в беспамятном состоянии сделались реже, что я - или какая-то частица меня - наловчился хитрить. Как бы то ни было, привычки постепенно выпадают из поля зрения близких: их просто перестают замечать.

Временами, однако, я ловил на себе задумчивый взгляд отца, как будто тому очень хотелось потолковать со мной о разных серьезных вещах, но в конце концов он всегда подавлял в себе этот порыв (если только я правильно его угадал) и довольствовался тем, что поощрял меня в моих школьных занятиях и в пеших прогулках по холмам, невзирая на подстерегающие там опасности. На моих любимых тропах гремучих змей и впрямь развелось во множестве, может, потому, что в окрестностях безжалостно истребляли опоссумов и енотов; так что отец заставил меня носить высоко зашнурованные сапоги из крепкой кожи.

Пару раз мне примерещилось, будто отец и Саймон Родиа тайком разговаривают обо мне, когда Родиа заезжал в гости.

В общем и целом жил я довольно одиноко, да так оно продолжалось и по сей день. Среди соседей друзей у нас не было, а среди друзей никто не числился в соседях. Поначалу так сложилось, поскольку жили мы на отшибе, а еще потому, что в первые годы после Первой мировой войны немецкие имена неизменно вызывали подозрение. Но ничего не изменилось и впоследствии, когда соседей у нас поприбавилось, причем новоприбывшие были настроены вполне терпимо. Возможно, все пошло бы по-другому, проживи отец дольше. (Здоровье у него было отменное, если не считать быструю утомляемость глаз: случалось, перед взором его на краткий миг вспыхивали цветные пятна.)

Но судьба распорядилась иначе. В то роковое воскресенье 1925 года он отправился вместе со мною на привычную прогулку, и мы уже дошли до одного из моих любимых мест, как вдруг земля провалилась у отца под ногами и он исчез - его испуганный возглас звучал все глуше, по мере того как он стремительно падал вниз. В кои-то веки отцовское природное чутье на подземные условия ему отказало. С легким скребущим шорохом вниз ссыпался гравий и несколько камней - и все стихло. Я опасливо подполз на животе к черной яме в обрамлении травы и заглянул внутрь.

Далеко снизу (судя по звуку) донесся слабый зов отца:

- Георг! Беги за помощью!

Голос отца звучал натужно и выше обычного, как если бы что-то сжимало ему грудь.

- Отец! Я сейчас спущусь к тебе! - закричал я, сложив ладони рупором, и уже просунул в дыру изувеченную ногу, нащупывая точку опоры, когда раздался его исступленный крик: голос звучал отчетливо, но еще выше и еще натужнее, как если бы набрать в грудь достаточно воздуха стоило отцу немалых усилий.

- Не спускайся, Георг, ты вызовешь обвал. Сбегай за помощью… за веревкой!

Поколебавшись мгновение, я вытащил ногу и прихрамывающим галопом припустил домой. Страхи мои усиливал (или, может быть, сглаживал) драматический накал происходящего: в начале того года мы в течение нескольких недель слушали по маленькому детекторному приемнику, мною же и собранному, радиосводки о затянувшихся волнующих попытках спасти Флойда Коллинза, застрявшего в Песчаной пещере близ Кейв-Сити, штат Кентукки. (В конечном счете попытки эти успехом не увенчались.) Думаю, что-то подобное я провидел и для отца.

По счастью, в окрестностях случился молодой доктор. Он-то и возглавил отряд спасателей, что я вскорости повел к провалу, где сгинул мой отец. Из черной бездны не доносилось ни звука, сколько бы мы ни звали. Помню, что кое-кто уже с сомнением на меня поглядывал, как если бы я все придумал шутки ради, когда отважный доктор, вопреки всем советам, настоял, чтобы его спустили в яму: отряд принес с собой крепкую веревку и электрический фонарик.

Спускался он долго, на глубину футов пятидесяти, постоянно перекликаясь с оставшимися, и почти так же долго его поднимали наверх. Выбравшись на поверхность, с ног до головы в оранжевых пятнах песчаной пыли, храбрец сообщил нам, что отец безнадежно застрял внизу - одна голова торчит; что он со всей очевидностью мертв - и вытащить его возможным не представляется. (Помню, доктор еще за плечо меня взял, а тут и мать подоспела к месту происшествия вместе с двумя другими женщинами.)

В это самое мгновение вновь послышался скрежещущий грохот, и черная яма обвалилась. Одного из спасателей, что стоял на самом краю, едва успели оттащить на безопасное расстояние. Мать пронзительно вскрикнула и рухнула в подрагивающие бурые травы; ее тоже унесли подальше.

В последующие недели было решено, что тело отца извлечь невозможно. Провал или то, что от него осталось, заделали, высыпав в него несколько мешков бетона и песка. Ставить надгробный памятник на этом месте матери запретили, но в качестве своеобразной компенсации - логику я так и не понял - округ Лос-Анджелес подарил ей могильный участок на одном из кладбищ. (Сейчас там покоится ее тело.) В конце концов какой-то священник-латиноамериканец неофициально отслужил у провала заупокойную службу, а Саймон Родиа, вопреки предписанию, поставил там небольшой монумент - яйцевидной формы, ни к какой религии не привязанный: из его собственного белого бетона непревзойденной прочности, с именем моего отца, красиво инкрустированный узором из осколков синего и зеленого стекла (в узоре угадывались водяные и морские мотивы). Монумент стоит там и по сей день.

После смерти отца я сделался еще более задумчив и замкнут, а мать, робкая чахоточная женщина, обуреваемая истерическими страхами, к общительности меня отнюдь не побуждала. По правде сказать, насколько я себя помню и уж безусловно со времен трагической и внезапной кончины Антона Фишера важное место в моей жизни занимали только мои собственные размышления, да этот кирпичный дом в холмах, с его странной и необычной каменной резьбой, да сами холмы из ноздреватого песчаника - насквозь пропитанные солью и прожженные солнцем. Слишком много их было в моем прошлом: слишком долго бродил я, прихрамывая, по их осыпающимся гребням, под их растрескавшимися, опасно нависающими глыбами песчаника, по руслам пересохших на многие месяцы рек, что петляют по дну ущелий между двух склонов. Я много думал о былых временах, когда, как якобы верили встарь индейцы, со звезд в грандиозном метеоритном дожде явились Чужие, и люди-ящеры погибли, пытаясь дорыться до воды, и чешуйчатые морские жители проложили туннели от своих становищ под неохватным Тихим океаном, что к западу составлял целый мир, обширный, как звездные пределы. Во мне рано проснулась чрезмерная любовь к фантазиям столь диким. Слишком многое из природного ландшафта вросло в рельеф моей духовной жизни. Ночами, во время моего долгого, затяжного сна, я бродил в обоих мирах, я в этом ни минуты не сомневаюсь. А днем перед взором моим проносились страшные видения: отец - под землей, не жив и не мертв, в обществе крылатых червей из моего кошмара. Более того, я привык к фантастической мысли о том, что под тропами, по которым я хромал, таится целая система туннелей, в точности повторяющая их очертания, но на разных глубинах - ближе всего к поверхности они подходят в моих "любимых местечках".

("Легенда о Йиге, - жужжат голоса. - Фиолетовые пряди, шаровидные туманности, Canis Tindalos и их гнусная сущность, природа доэлей, подцвеченный хаос, великие приспешники Кутлу…" Я приготовил завтрак, но кусок в горло не идет. Жадно пью горячий кофе.)

Я вряд ли стал бы так много разглагольствовать о своем сомнамбулизме и о неестественно долгом и глубоком сне (мать готова была поручиться, что в такие часы разум мой пребывает не здесь), если бы не тот факт, что я, по всем отзывам блиставший интеллектом в раннем детстве, надежд в итоге не оправдал. Да, я неплохо успевал в захолустной начальной школе, куда с неохотой плелся каждое утро, а после и в пригородной средней школе, куда ездил на автобусе; да, я рано выказал интерес к самым разным предметам и мне не раз случалось продемонстрировать безупречную логику и творческое мышление. Беда в том, что развить и закрепить эти моменты озарения мне не удавалось и к систематической усидчивой работе я был не способен. Бывали времена, когда учителя докучали моей матери жалобами на мою неподготовленность и пренебрежение домашними заданиями, хотя когда начинались экзамены, я почти всегда показывал неплохие результаты. Мои индивидуальные увлечения тоже иссякали довольно быстро. С концентрацией внимания дела у меня и впрямь обстояли неважно. Помню, что нередко усаживался в кресло с любимой книгой или текстом, а несколько минут или даже часов спустя вдруг обнаруживал, что перелистываю страницы далеко от того места, на котором, как мне мнилось, остановился, и в голове не задержалось ровным счетом ничего. Порою только память о том, что отец наказывал учиться, учиться серьезно, поддерживала меня в моих занятиях.

Вы, верно, не усмотрите здесь ничего особенного. Стоит ли удивляться, если одинокий, "оранжерейный" ребенок не обладает ни большой силой воли, ни психической энергией? Стоит ли удивляться, если такой ребенок вырастет нерадивым, слабым и нерешительным? Ровным счетом ничего странного в том нет - можно только пожалеть его и упрекнуть. Провидению ведомо, что я упрекал себя достаточно часто, ибо, когда отец поощрял меня и поддерживал, я ощущал в себе и мощь, и способность, которым, впрочем, что-то не давало развернуться в полную силу. Ну да в мире полным-полно людей, чьи таланты так и не находят себе применения. Лишь последующие события заставили меня усмотреть в собственных слабостях некий знаменательный смысл.

Назад Дальше