А теперь о Нике. Взгляните на его легкие руки, так любящие медленное, подобное движению часовой стрелки, вращение автомобильной баранки, мягкое и беззвучное, словно кружение снежинок, падающих с неба.
Прислушайтесь к его пробивающемуся сквозь туман голосу, заклинающему дорогу, такому тихому в ночи. Нога нежно, с ласковым великодушием нажимает на шуршащий акселератор, никогда скорость не бывает хотя бы на милю ниже тридцати или хотя бы двумя выше. Ник, Ник и его надежная лодка, плавно скользящая по темной и гладкой поверхности озера, в глубине которого само Время.
Взгляни и сравни. И свяжи себя с этим человеком прядями летних трав, одари его серебром, тепло пожми ему руку каждый раз после поездки.
- Спокойной ночи, Ник, - пожелал я ему около отеля. - До завтра!
- Всего доброго, - прошелестел Ник.
И он тихо уехал.
Но вот пройдут двадцать три часа сна, завтрака, ленча, ужина, стаканчика спиртного на ночь. Промелькнут часы переписывания и доработки пьесы, пережидания тумана и дождя, и снова я еду туда, и еще одна полночь, и опять я выхожу из дома времен короля Георга и, ступая по пестрому лестничному ковру, спускаюсь вниз и на ощупь, как слепой, читающий по системе Брайля, ищу знакомую машину, зная, что она неуклюже приткнулась где-то рядом. Я слышу ее огромное сердце, астматически вздыхающее в ночи, а Ник кашляет, бормоча под нос:
- Унция золота, это не так много.
- А вот и вы, сэр, - обрадовался Ник.
Я привычно забрался на переднее сиденье и захлопнул дверцу.
- Ник! - сказал я, улыбаясь.
А затем случилось что-то невероятное. Машина рванулась, как будто ей выстрелили из огнедышащего пушечного жерла, сорвалась с места, подпрыгнула и понеслась, а потом на полной скорости бросилась вниз по каменистой дороге, сквозь редкие кусты, отбрасывающие скачущие тени. Я вцепился в собственные колени, четыре раза ударившись о крышу машины.
- Ник! - Я почти орал. - Ник!
В сознании промелькнули уличные картины Лос-Анжелеса, Мехико, Парижа. Я с откровенным ужасом уставился на спидометр: восемьдесят, девяносто, сто километров. Из-под колес летели фонтаны гравия, мы выскочили на основную дорогу, пронеслись под мостом и выскользнули на улицы Килкока. За городом на скорости сто десять километров я чувствовал только, как стелются травы Ирландии, когда мы с ревом неслись в гору.
"Ник!" - подумал я и повернулся.
Он сидел на своем обычном месте, но прежним в его облике осталось лишь одно. Сигарета во рту, отражающаяся красным огоньком то в одном зрачке, то в другом.
Все остальное в Нике изменилось, да так, как будто сам дьявол смял его, вылепил заново и крутил руль во все стороны; мы бешено проносились под мостами, сквозь туннели, задевая дорожные знаки на перекрестках, и те крутились, словно флюгера при порывах ветра.
Лицо Ника - разум покинул его, исчезла печать терпения и умиротворения, взгляд не был ни добрым, ни философским. Это было лицо без прикрас - ободранная и ошпаренная картофелина. Оно походило на ослепляющий прожектор, упорно и бездумно вперявшийся вдаль, в то время как проворные руки, охватившие руль, давили и давили на него, пока мы петляли по виражам и прыгали через буераки.
Это не Ник, подумал я, это его брат. Или в его жизни произошло что-нибудь страшное, катастрофа или удар, горе в семье или болезнь, да, все дело в этом.
А потом Ник заговорил, и голос его показался мне незнакомым.
Пропали мягкое торфяное болото, влажная почва, согревающий огонь под зябкой моросью. Исчезла шелковистая трава. Теперь голос чуть ли не трещал: рожок, труба, железо и жесть.
- Ну, как житуха? - орал он. - Что с вами?
Машину тоже трясло, как в лихорадке, ей были не по нутру эти перемены. Она была стара, сильно побита и теперь хотела бы скользить, как стареющий брюзгливый бродяга, по морю и небу, прислушиваясь к своему дыханию и ломоте в костях. Но Нику было не до того, он нарывался на катастрофу, громыхая навстречу дьяволу и чтобы погреть озябшие руки на каком-нибудь особенном огне.
Ник пригнулся, и машина пригнулась, огромные меловые клубы дыма вырывались из выхлопной трубы. Наши бренные тела - мое, Ника и автомобиля - содрогнулись, хрустнули и со страшной силой ударились обо что-то.
Лишь случайность спасла мою душу, и ее не вытряхнуло из тела напрочь. Мой взгляд в поисках виновника нашего полета наткнулся на пылающее, подобно вулканической лаве, лицо, и я почти нашел ключ к разгадке.
- Ник, - выдохнул я, - ведь это первая ночь Великого поста!
- Да? - удивился Ник.
- А ты помнишь свой обет, данный в честь Великого поста? Так почему же у тебя во рту сигарета?
Мгновение Ник не мог сообразить, что я имею в виду. Потом скосил глаза, увидел курящийся дымок и содрогнулся.
- Я бросил кое-что другое, - сказал он. И сразу все стало ясно.
Сто сорок минувших ночей у двери старого дома в стиле короля Георга я выпивал с моим заказчиком "посошок на дорожку" - жгучий глоток "Бурбона" или еще чего-нибудь "для сугреву".
Затем, вдыхая запахи позднего лета, запахи пшеницы, ячменя, овса, смешанные с моим собственным, разящим перегаром дыханием, я шел к машине, где сидел человек, коротавший в ожидании моего звонка все эти долгие вечера в заведении Гебера Финна.
"Идиот! - подумал я. - Как я мог об этом забыть?"
В долгие часы неторопливых задушевных бесед у Гебера Финна эти трудолюбивые парни словно бы сажали сад, заботливо взращивали его, а потом снимали урожай. Каждый из них сам сажал свое дерево или цветок, их садовыми инструментами были языки и поднятые за боковым стеклом машины; приборный щиток не работал уже много лет.
Там Ник и получал свою душевность. И она постепенно исчезала, смытая нудными дождями, проникающими в разгоряченные нервы и утихомиривающими в теле разнузданные страсти.
Те же дожди омывали его лицо, выявляя на нем признаки ума, линии Платона и Ахиллеса. Спелость урожая окрашивала щеки, согревала глаза, понижала голос до обволакивающей хрипоты, разливалась в груди, и сердце с галопа переходило на легкую рысь. Дождь смягчал его жесткие ладони, сжимающие дрожащий руль, бережно и удобно усаживал его в кресло из волосяной бортовки. И Ник бережно вез нас сквозь отделяющие от Дублина туманы.
И будучи сам хмельным и вдыхая жгучие пары виски, я никогда не замечал какого-либо запаха от моего старого приятеля.
- Да, - повторил Ник, - я бросил кое-что другое.
Последний кубик головоломки встал на свое место.
Стояла первая ночь Великого поста.
Впервые за все ночи, которые я провел с Ником, он был трезв. Все те сто сорок ночей Ник вел машину осторожно и легко не из-за моей безопасности, нет.
Просто сидящая в нем душевность качалась то туда, то сюда, пока мы ехали по долгим и извилистым дорогам.
И тогда я сказал себе: "Кто же все-таки знает ирландцев, и что же все-таки они из себя представляют?"
Но мне не хотелось думать об этом. Для меня существует только один Ник. Такой, каким его сотворила сама Ирландия, с ее погодой, дождями, севом и урожаем, с ее отрубями и кашами, пивоварнями, бутылочным разливом, с ее летними трактирами, выкрашенными киноварью, бередящими запахами пшеницы и ячменя. И когда ты едешь через болота, ты чувствуешь ее громовой шепот. И все это - Ник. С его зубами, глазами, сердцем, легкими, руками. И если вы меня спросите, что делает ирландцев такими, какие они есть, я ткну в поворот к заведению Гебера Финна.
Первая ночь Великого поста, и, не досчитав до девяти, мы в Дублине! Я выхожу из машины, она медленно тащится по мостовой, и тогда я нагибаюсь и сую деньги моему водителю. Искренне, с мольбой, с теплотой, с самыми дружескими побуждениями, которые можно себе представить, я заглядываю в это симпатичное, по-мужски грубоватое, странно светящееся лицо.
- Ник, - позвал я. - Сделай мне одолжение.
- Какое угодно.
- Возьми еще и эти вот деньги, - сказал я, - и купи самую большую бутылку Ирландского мускуса, какую сможешь найти. И прежде чем заедешь за мной завтра вечером, выпей ее до дна. Ты сделаешь это, Ник? Ты обещаешь? Перекрестись и поклянись жизнью, что ты это сделаешь.
Он подумал, даже сама мысль о том, что я ему предлагаю, сделала его лицо прежним.
- Вы наводите меня на тяжкий грех, - сказал он.
Я втиснул деньги ему в ладонь. Он засунул их в карман и молча уставился перед собой.
- Спокойной ночи, Ник, - сказал я. - До свидания.
- Дай Бог, - ответствовал Ник.
И он уехал.
(Перевод с англ. Молокин А., Терехина Л.)
К ЧИКАГСКОЙ ВПАДИНЕ
Ближе к полудню старик приплелся в парк, почти безлюдный, накрытый бледным апрельским небом, из которого слабый ветерок выдувал последние воспоминания о зиме. Дряблые ноги были обмотаны грязными бинтами, длинные серые волосы всклочены, окаймляя непрестанно шепчущие губы.
Он быстро огляделся, словно надеялся найти что-нибудь кроме развалин и щербатого городского горизонта. Не увидев ничего нового, он потащился дальше, пока не заметил женщину, что одиноко сидела на скамье. Он внимательно посмотрел на нее, кивнул, сел на другой конец скамьи и больше не глядел в ее сторону.
Минуты три он сидел с закрытыми глазами, шевелил губами и покачивал головой, словно кончиком носа чертил в воздухе некие знаки… Дописав невидимую строку, он открыл рот и произнес приятным чистым голосом:
- Кофе.
Женщина застыла.
Старик узловатыми пальцами перебирал складки своих невидимых одежд.
- Протыкаешь фольгу! Огненно-красная банка с желтыми буквами! В нее врывается воздух! Иссс! Вакуумная упаковка… Сссс!.. Как змея.
Женщина резко повернула голову, словно ее ударили по щеке, и теперь во все глаза смотрела прямо ему в рот.
- Запах, аромат, благоухание. Жирные, темные, свежие - чудесные бразильские зерна!
Женщина вскочила, будто у нее над ухом выстрелили, пошатнулась.
Старик глянул на нее.
- Не пугайтесь! Я…
Но она уже убежала.
Старик вздохнул и пошел дальше, пока не достиг скамьи, на которой сидел юноша, увешанный пучками сушеной травы вперемешку с кусочками папирусной бумаги. Его тонкие пальцы дрожали, священнодействуя, выдергивали травинки и заворачивали их в бумагу. Словно сомнамбула, юноша вставил сигарету в рот, зажег ее. Потом откинулся на спинку скамьи, чтобы поглубже втянуть в легкие горький дым.
Облачко дыма унеслось по ветру.
Старик проводил его глазами и сказал:
- "Честерфилд".
Тот стиснул коленки.
- "Рализ", - добавил старик. - "Лаки Страйк".
Юноша уставился на него.
- "Кент". "Кул". "Мальборо", - не глядя на юношу, говорил старик. - Вот как они назывались. Белые, красные, янтарные пачки. Цвета свежей зелени, небесно-голубые, золотистые и со скользкой красной полоской, бегущей вокруг крышки, чтобы можно было легко разорвать целлофан и бандерольку…
- Заткнись, - сказал юноша.
- Продавались в аптеках, на станциях, в киосках…
- Заткнись!!
- Простите, - сказал старик, - я увидел, как вы курите, и подумал…
- Нечего думать! - Парень дернулся, его самодельная сигарета упала в пучки травы и запуталась в них. - Видишь, все из-за тебя!
- Извините. Такой день, захотелось по-приятельски…
- Я тебе не приятель!
- Все мы теперь друзья, иначе - зачем жить?
- Друзья! - фыркнул юноша, машинально нащипывая траву для новой сигареты. - Может быть, тогда, в семидесятом, они и были, но сейчас…
- Тысяча девятьсот семидесятый. Вы тогда, наверное, были ребенком. Масло в те времена упаковывали в ярко-желтую бумагу. "Детская радость" - Мыло Кларка в оранжевой обертке. "Млечный Путь" - у тебя во рту целая Вселенная со всеми ее звездами, кометами и метеоритами. Славно…
- Ничего здесь нет славного, - юноша внезапно поднялся. - Ты что, больной?
- Я болен воспоминаниями о мандаринах и лимонах. А апельсины вы помните?
- Чертовски хорошо. Апельсины, черт побери. Ты ведь наврал, наврал? Тебе просто хочется, чтобы меня совсем скрутило? Ты что, спятил? Ты что, про закон не слыхал? Знаешь, куда я могу тебя отвести?
- Знаю, знаю, - ответил старик, пожав плечами. - Это на меня погода действует. Захотелось сравнить…
- Сравнить небылицы, вот как называют это в спецполиции, небылицы, слышишь - ты, старый приставучий ублюдок!
Он схватил старика за лацканы, так что они треснули, и закричал ему в лицо:
- А почему бы мне самому не вытряхнуть из тебя душу?! Я сидел, никого не трогал, я…
Он отпихнул старика. Потом, решившись, бросился на него, осыпая ударами, а тот стоял, словно под дождем в чистом поле, и почти не защищался. Парень мстил за сигареты, фрукты, сладости, и старик наконец упал, сбитый пинком. Тогда юноша оставил его и завыл в голос. Старик сел на земле, сморщился от боли, потрогал разбитые губы, открыл глаза и удивленно посмотрел на своего противника.
Юноша рыдал.
- Ну… Пожалуйста… - умоляюще прошептал старик.
Юноша заплакал еще громче, слезы так и лились из глаз.
- Не плачьте, - сказал старик. - Мы больше не будем голодать. Мы отстроим города. Послушайте, я вовсе не хотел вас расстраивать, я просто рассуждал: "Куда мы идем, что мы делаем, что мы наделали?" Вы не меня били. Вы хотели обрушиться на что-то другое, а тут я подвернулся под руку. Смотрите, я уже сижу. Со мною все в порядке.
Парень перестал плакать и уставился на старика. Тот силился улыбнуться окровавленными губами.
- Ты… ты больше не будешь приставать к людям! - сказал он. - Я найду кого-нибудь, чтобы тебя забрали!
- Подождите! - Старик приподнялся на колени. - Не надо.
Но юноша уже убежал, крича, словно безумный.
Скорчившись, старик ощупал ребра, заметил среди щебня свой окровавленный зуб, с сожалением потрогал его.
- Болван, - раздался голос.
Старик поднял голову.
У дерева неподалеку стоял сухощавый мужчина лет сорока, на его длинном лице виделись усталость и, пожалуй, удивление.
- Болван, - повторил он.
- Вы были здесь все это время и ничего не сделали? - задыхаясь, спросил старик.
- Что же мне, бросаться на одного дурака, чтобы спасти другого? Ну нет, - он помог старику подняться и отряхнул его. - Я без толку не дерусь. Пошли отсюда. Идемте ко мне домой.
- Зачем? - прохрипел старик.
- Затем, что мальчишка сейчас вернется с полицией. А вы - слишком редкостная птица, чтобы так запросто им доставаться - я весь день хожу за вами, смотрю и слушаю. Я, слава богу, наконец-то нашел вас, а вы выкидываете этакие фокусы. Что вы ему наговорили? Отчего он взбесился?
- Я говорил о лимонах и апельсинах, о сладостях и сигаретах. Я только было собрался помянуть о детских вертушках, вересковых трубках и безопасных бритвах, а его уже прорвало.
- Трудно его осуждать. Я бы на его месте тоже вас побил. Идемте, время дорого. Слышите сирену? Быстрее же!
И они поспешили вон из парка.
Он пил домашнее вино, это было нетрудно. А вот с едой пришлось подождать, пока голод не пересилил боль в разбитых губах. Он прихлебывал и кивал.
- Чудесно… превосходно… большое спасибо.
Незнакомец, что утащил его из парка, сидел теперь напротив, за небольшим кухонным столом. Его жена постелила видавшую виды скатерть, расставила тарелки, все в склейках.
- Битые, - сказал муж. - То-то звону было!
Жена чуть не выпустила тарелку из рук.
- Успокойся, - сказал мужчина. - Никто за нами не следит. Итак, почтеннейший, рассказывайте, зачем вам понадобился венец мученика? Вы - личность известная. Многие хотят встретиться с вами. Я, к примеру, хотел бы знать, отчего вы ведете себя так, а не иначе. Ну?
Но старик видел только тарелку перед собой. Двадцать шесть, нет, двадцать восемь горошин! Невероятно много! Он снова пересчитал их, словно четки на молитве. Двадцать восемь славных зеленых горошин, а рядом - несколько трубочек спагетти, задираясь вверх, словно на диаграмме, показывали, что все превосходно. Правда, трещина пониже утверждала, что дела идут - хуже некуда. Старик витал над едой, словно гигантская пчела, ненароком залетевшая в этот холодный, но гостеприимный дом.
- Эти двадцать восемь горошин напомнили мне один фильм. Я его видел еще ребенком, - сказал он наконец. - Комик… Вам знакомо это слово? Ну, словом, один чудак встречает в пустом доме среди ночи лунатика и…
Муж и жена вежливо посмеялись.
- Нет, нет, соль не в этом. Лунатик усаживает комика за совершенно пустой стол - ни ножей, ни вилок, ни еды - и объявляет: "Кушать подано!" Комик, опасаясь, что лунатик прибьет его, решает подыграть. "Великолепно!" - восклицает он, пережевывая невидимые яства. "Божественно! - восхищается он, глотая воздух. - Чудесно!" Ну… теперь можно смеяться.
Но супруги молчали, глядя на скудную еду и убогие тарелки.
Старик покачал головой и продолжил:
- Наконец, увлекшись, комик объявляет: "А вино нежное, как персик! Просто чудо!" - "Персик?! - вскрикивает безумец, доставая револьвер. - Здесь нет никакого персика! Вы с ума сошли!" И стреляет комику в зад.
Наступила тишина. Старик поддел самодельной вилкой первую горошину и долго любовался ею. Он поднес ее ко рту и…
В дверь постучали.
- Спецполиция, - раздался голос.
Дрожащими руками женщина тихо убрала третий прибор.
Мужчина поднялся из-за стола, подвел старика к стене. Одна из панелей со скрипом отошла, старик шагнул в темноту, панель вернулась на место, и он стал невидимым. Послышались возбужденные голоса. Старик представил, как полицейские в темно-синей форме с оружием наготове осматривают зыбкую мебель, голые стены, пол, покрытый хрустящим линолеумом, окна с картонками вместо стекол - осколки цивилизации, выброшенные на пустынный берег огненным прибоем войны.
- Я ищу старика, - донесся сквозь стенку писклявый голос начальника патруля.
"Удивительно, - подумал старик, - даже закон теперь говорит тонким голосом".
- …в лохмотьях…
"Но сейчас все щеголяют лохмотьями!"
- …грязного. Лет восьмидесяти от роду…
"Но разве не все сейчас грязные и старые?" - чуть не закричал старик.
- Тому, кто его выдаст, полагается недельный паек плюс десять банок овощей и пять банок супа.
"Настоящие жестяные банки с яркими этикетками, - подумал старик. Эти банки метеорами вспыхнули перед его внутренним взором. - Какая чудесная награда! Не десять тысяч долларов, не двадцать тысяч долларов, нет, нет - пять невероятных банок с настоящим, неподдельным супом и десять, только подумайте, десять блестящих радужных банок с чудесными овощами - тугой фасолью или солнечно-желтой кукурузой. Представьте-ка себе!"
Наступила тишина, и старику почудилось, что он слышит, как в нем бродит коктейль из старых иллюзий, минувшего кошмара и кислой трезвости долгих сумерек, наставших после Дня Истребления.
- Суп. Овощи, - снова донесся голос полицейского. - Пятнадцать больших тяжелых банок!
А потом хлопнула дверь.