ПОСЛЕ ПОБЕДЫ СЛАВЯНОФИЛОВ
Через пятьдесят лет я проснулся, чтобы увидеть обновленную страну.
Ко мне никого не допускали. Я был почти отрезан от внешнего мира и поэтому первое, что остановило мое внимание, - были газеты. Фу, сколько бумаги! Это были огромные простыни, или тетради, выходившие в день двумя, а некоторые даже тремя изданиями. Больше и толще всех была газета "Европеец". Она имела 16 полос большого газетного формата и чуть не половину ее страниц занимали огромные иллюстрации, относящиеся к событиям дня. Под большинством была подпись: "по телефону". А значит, дошли до передачи картин на расстояния! Большинство сообщений было очень сжато, составляя чуть не одну подпись к картинке. Моему случаю было посвящено несколько великолепных клише.
Последнее относилось ко вчерашнему дню. Репортер-фотограф снял меня во весь рост во время первого моего выхода на прогулку. Скоро!
Другая газета, менее крикливая по внешности и меньше, но с большим вкусом иллюстрированная, носила название "Святая Русь". Ба! Старые знакомые: "Московские Ведомости"! "Год издания сто девяносто седьмой". Старуха помолодела, тоже завела иллюстрации и выросла в огромную тетрадь… Вот "Русские Ведомости". Так же ли скучны они, как тогда, в мое время? А объявлений-то, объявлений! Да какие! Это были настоящие публичные лекции с иллюстрациями, чертежами и подробнейшими описаниями преимуществ разных товаров, их выработки, происхождения, материалов и пр.
Я заглянул в текст и сразу на первой же странице "Европейца" натолкнулся на такое воззвание:
"Общество друзей цивилизации и свободы приглашает своих членов и сочувствующих лиц на большое публичное собрание сегодня, 12-го октября 1951 года, в крытом дворе общества на Воробьевых горах. Начало в 7 часов вечера".
Затем было напечатано следующее:
"Национальное движение последних лет в России настолько овладело общественной жизнью, что друзьям гуманности, свободы и европейской цивилизации приходится напрячь все усилия в последней борьбе. Мы с каждым днем теряем почву. Наше общество пригласило знаменитого германского юриста и историка профессора Аарона Гольденбаума прочесть несколько публичных лекций, чтобы осветить перед нашими друзьями и сторонниками мира и прогресса фатальный вопрос".
Далее шло почти аршинными буквами: Где на земном шаре искать убежища для свободы и гуманности?
Отстав на целых пятьдесят лет от современности, я решительно ничего в этом воззвании не понимал. На Воробьевых горах публичное собрание, то есть митинг? Национализм, да еще воинствующий, в России, где в мое время чуть не руки целовали всякому иностранцу? Какие-то "друзья цивилизации и свободы ищут убежища для гуманности… Приглашен профессор Аарон… Ба! Да это еврейская штука! Это они, мои старые друзья, узнаю их.
Инстинктивно развернул я "Московские Ведомости", хотя в мое время мы и не были приучены искать в органе господина Грингмута объяснений по еврейскому вопросу. Но ведь господина Грингмута давно уже нет, и кости его истлели…
Однако "Московские Ведомости" и без господина Грингмута продолжали, по-видимому, нести верную службу национальным началам и консерватизму.
И действительно, в вечернем издании старейшей нашей газеты я нашел относившийся к моему вопросу entrefilet.
"Наши космополиты, либералы и гуманисты, - писала газета, - проиграв свое дело по всей линии, напрягают, по собственному их признанию, все усилия в последней борьбе. В качестве, вероятно, последнего бойца будет ораторствовать на одном из их скопищ на Воробьевых горах небезызвестный еврейский профессор и великий гешефтмахер Аарон Гольденбаум. Любопытно, как-то ему удастся одолеть "варварский" принцип "Россия для русских" и снова закабалить нашу Русь? Не менее любопытно также, где будет им указано "на земном шаре" убежище для европейской гуманности и свободы, посзе того, как эту гуманность и свободу во второй раз вытурили из их собственных Сирии и Палестины".
Я не мог удержаться от восклицания:
- Хорошо пишут "Московские Ведомости"! Так вот какой, с Божьей помощью, поворот за пятьдесят лет! В России объявились националисты, одолели космополитов"! Евреи, в мое время обратившие было Россию в свой Ханаан, чувствуют дело проигранным и собираются уходить. Когда, кто, как совершил это чудо?
Мои размышления были прерваны поданной карточкой: "Махмет Рахим Сакалаев, сотрудник-посетитель газеты "Желтая Идея"".
- Вас одолевали сотрудники газет, но до сегодня их не пускали. Позволяли вас снимать только фотографам. А теперь врачи разрешили, дело зависит от вас. Если хотите, я его пущу.
Вам не вредно будет с ним разговаривать? - спросила меня сестра.
- Нет, я думаю, а что?
- Да уж эта "Желтая Идея" очень изуверский орган. Вообразите, проповедуют буддизм, славяно-монгольскую цивилизацию, азиатские идеалы!
- Что же, это хорошо. В мое время этим занимался князь Ухтомский в "Санкт-Петербургских Ведомостях". Просите этого Махмет-Рахима…
Не успел я сказать это, как подали другую карточку, тоже репортерскую. Это был "сотрудник-посетитель" "Уличной Жизни", некий господин Солнцев, финансист и правовед.
- Не принимайте его, - заявила сестра - "Уличная Жизнь" - это отвратительная газета.
- Шантажная, грязная?
- Что такое "шантажная"? - переспросила сестра.
- Как бы вам объяснить? В мое время эта мерзость была обычным явлением. Ну вот, например, редакция газеты пишет про кого-нибудь гадости с таким расчетом, чтобы тот пришел и откупился. Это называлось шантажом.
- О нет, не то! Шантажа, как вы его понимаете, у нас в печати, можно сказать, не существует вовсе и притом давно уже. Грязь тоже выведена. За грязь и общественный соблазн суд налагает очень строгие наказания и даже закрывает газеты. "Уличная Жизнь" просто неустойчива, беспринципна, наконец нахальна. На днях еще ей в редакции сделали скандал из - за неуважительного отзыва о нашем гениальном Федоте Пантелееве.
Мне не удалось на этот раз узнать, что это за гениальный Федот Пантелеев, потому что нужно было решать вопрос, принять или не принять господина Солнцева, репортера или "сотрудника-посетителя" "Уличной Жизни". Я все-таки решил принять. Эка важность, какой-то там неуважительный отзыв о Федоте Пантелееве! В мое время господа редакторы-издатели… Ну да что об этом говорить! И какое мне дело до какого-то Федота Пантелеева?
Новые порядки в печати
Вошел изящнейший молодой человек с небольшим портфелем и вместе с ним служитель с карточкой Махмета Рахима Сакалаева, на которой было написано карандашом:
"Очень сожалею, что присутствие господина Солнцева помешает нашей беседе, равно сожалею о вашем совершенно извинительном, впрочем, незнакомстве с нашими литературными условиями. Позвольте навестить вас в другое время".
Я передал карточку Солнцеву, который прочел ее и несколько сконфузился.
- Фанатики!
Сестра отозвалась.
- Не фанатики, а с вами не хотят иметь дела. Стыдитесь, господин Солнцев!
Она повернулась и вышла из комнаты.
- Я ничего не понимаю. Объясните мне, пожалуйста, в чем тут дело и почему против вашей газеты так возбуждены?
- С удовольствием все вам объясню, но прежде позвольте исполнить мою обязанность. В нашем деле дороги минуты, даже секунды. Позвольте предложить вам несколько вопросов. Ваши ответы я запишу и сдам на воздушную почту, а затем я к вашим услугам.
Он вынул из портфеля крошечную пишущую машинку, вставил листок бумаги, что-то быстро нашлепал и обратился ко мне. Я заметил, что машинка работала без всякого шума, едва слышно.
Допрос оказался самый обыкновенный, как бывало и в мое время. Солнцев желал знать некоторые интимные подробности из моей жизни, еще в печать не попавшие, задавал и другие вопросы о моей эпохе и знаменитых современниках. Записывал он с быстротой лучшего стенографа, так что в десять минут составилась довольно большая статья. Он вложил свое писанье в тоненький конверт со штемпелем и передал служителю для отправки отсюда же, с клинической воздушной станции. Затем обратился ко мне:
- Теперь я весь ваш… На десять минут.
- Видите ли, меня ваши газетные дрязги мало интересуют. Но я в свое время сам был журналистом и мне хотелось бы знать, в каком положении печать? Скажите, цензура есть?
- К несчастью, нет. Упразднена.
- Как так - "к несчастью"?
- Я не застал цензурных времен, но я глубоко убежден, что тогда писать было гораздо легче и жизнь журналиста была менее отравлена. Вы видели?
- Вы мне говорите невероятные вещи. Вы, литератор, вздыхаете о цензуре! Да что же такое с вами делают сейчас?
- Сейчас? О Господи! Ну вычеркнул у вас цензор что - нибудь, хотя и не понимаю, как и что можно вычеркивать, раз говорится спокойно и серьезно… Ну, положим, вычеркнул! Вы печатаете остальное, что вам пропущено, и спите спокойно. А теперь дрожи за каждую строку. Наши суды положительно с ума сходят. Недавно одного почтенного человека и старого журналиста посадили на месяц в рабочий дом, как вы думаете, за что? За "предумышленный обман читателя в форме недобросовестной полемики". Слыхали в ваши времена о таких преступлениях? Дальше: закрыли газету за "злостное и постоянное вторжение в частную жизнь и общественный соблазн". А весь соблазн заключался в том, что был помешен роман с несколькими эффектными убийствами. И роман, который читался нарасхват!
- Но как же можно закрывать издание за роман?
- А вот подите же! Обвинитель представил мнение художественного общества, суд вызвал "сведущих людей", и издание запретили. У нас думают, что рассказы об убийствах и разных преступлениях действуют психически на публику, подготовляя преступления. Да, вы знаете ли, что у нас тащат к суду и налагают взыскания за простые сообщения о кражах и мошенничествах?
- Ну а в политическом отношении как? Печать очень стеснена?
Мой собеседник вздохнул:
- Нет, тут-то свободно. Теории можно проповедовать какие угодно, о политике говорить тоже можно без стеснения. Да что нам политика? Нам важна общественная жизнь; ну какой может иметь газета успех, если того нельзя, другого нельзя? Ведь все эти "вопросы", я думаю, и в ваше время достаточно публике надоели.
- Значит, по делам печати только суд? А разрешение на издание нужно получать по-прежнему?
- Ах, нужно, но только не по-прежнему. Как прежде лучше было! Есть у вас небольшая протекция, знает вас начальство за человека благонадежного, идите и подавайте прошение. Теперь совсем иначе.
- Насколько я понимаю, разрешение получить стало труднее?
- Еще бы! Да еще как! Нужно представить в управление словесности подробную программу, да не название отделов газеты, а целый свод взглядов и убеждений, которые будет проводить орган, затем представить доказательства беспорочного и вполне нравственного прошлого, список своих литературных работ… Да не угодно ли еще эту представленную программу защитить в публичном собрании при управлении словесности!..
- Что это за управление словесности?
- А это отделение при Славянской академии.
- Как вы сказали: Славянской?
- Да! Ведь вы не знаете, что Академия Наук, которая была при вас, была переименована сначала в Российскую, а потом в Славянскую академию. Это случилось лет двадцать назад, когда взяли Царьград.
- Разве Константинополь наш?
- Да, это четвертая наша столица.
- Простите, пожалуйста, а первые три?
- Правительство в Киеве. Вторая столица - Москва, третья - Петербург.
Все это было для меня, разумеется, новостью, и я стал расспрашивать моего собеседника об исторических подробностях совершившихся великих событий, но тому, к несчастью, было некогда. Его десять минут прошли. Он торопился и скоро от меня ушел. Я хотел было приняться за сестру, но та вошла с развернутой бумагой, только что полученной, и сообщила мне, что, согласно решению городской Думы, мне назначено пребывание и полное содержание в странноприимном управлении прихода Николы на Плотниках впредь до того времени, когда, "по ознакомлении с новым укладом жизни и обстоятельствами, я могу стать самостоятельным и полезным членом общества".
Так гласила присланная из городской Управы бумага.
В тот же день, часов около шести вечера, в сопровождении доктора и сторожа я был перевезен в прекрасной клинической карете на Арбат и сдан на попечение управляющему странноприимного дома Степану Степановичу Памфилову. Мне отвели скромную, но чистую и уютную комнату, и я, еще слабый и уставший как от разговоров и впечатлений, так и от переезда, поскорее залег в постель, чтобы собраться с силами для новых предстоявших мне впечатлений.
Приходский дом и учреждения
- Да-с, многое за это время пережила Москва! Ее теперь совсем узнать нельзя - наше поколение начинает уже не верить тому, что рассказывается в старых книгах. Серьезно: я даже представить себе не мог. Неужели в ваше время люди могли спокойно жить, не разбегаясь или не вешаясь с отчаяния?
Так говорил Степан Степанович, мой гостеприимный хозяин, управляющий странноприимным отделением в приходе Николы на Плотниках. Здоровье мое достаточно восстановилось, чтобы можно было безопасно изучать новую Москву и ее распорядки, и я охотно принял предложение Степана Степановича осмотреть здешние приходские учреждения.
Как раз на сегодня было кстати назначено заседание собрания приходских уполномоченных, которому предстояло обсуждение чрезвычайно важного, поднятого в Думе, вопроса. Речь шла о непомерном размножении в Москве еврейского и иностранного элемента, сделавшего старую русскую Москву совершенно международным и еврейским городом.
Так стояло в повестке. Этот важный вопрос о борьбе с чужеродным населением, совершенно было покорившим и обезличившим Москву, Дума передала на предварительное обсуждение приходских собраний.
- Где же собирается ваше приходское собрание? - спросил я.
- В приходском доме.
- Что это за приходский дом?
- Да вот этот самый, где мы с вами находимся. Ведь я уже имел честь об этом докладывать.
- Верно, верно, но вы простите мою рассеянность. Все это ведь для меня совершенная новость.
Степан Степанович улыбнулся:
- А при вас этих домов не было?
- Были дома причта. Про приходские дома я и не слыхал.
- Но где же у вас собирались приходские собрания?
Я начал припоминать и не мог припомнить.
- Неужели в наемном помещении? Но тогда как же выражались ваши приходские капиталы? У нас они помещены в домах. Неужели вы их держали в процентных ваших бумагах?
Теперь я сделал удивленное лицо.
- Какие приходские капиталы? У нас были капиталы духовного ведомства, были церковные деньги. О приходских капиталах я ничего не знаю. Да и относительно приходских собраний я тоже ничего не могу сказать. Кажется, у нас их тоже не было.
- Но как же у вас выбирали священника, например?
- У нас священников не выбирали…
- Ах, виноват, виноват! Ведь выборное начало восстановлено всего сорок лет назад, а вы проспали пятьдесят. Да, да, у вас действительно и приходских собраний не было, да, собственно говоря, не было и прихода… Ну так вот вы посмотрите, как это устроено теперь…
В эту минуту в комнату вошел полицейский. Он доложил, что из центральной больницы для умалишенных доставили выздоровевшего больного, который возвращается в приход на попечение родных, под наблюдением странноприимного управления. Степан Степанович удалился к больному, а я остался с полицейским, присевшим отдохнуть с дороги.
На нем был красивый синий кафтан, а на груди серебряный знак с обозначением прихода.
- Вы на службе у прихода?
- Так точно, - отвечал полицейский, оказавшийся рязанским уроженцем.
- А кто вами начальствует?
- Мы находимся в распоряжении приходского пристава.
- Это что же такое? Вроде прежних частных приставов или участковых?
- Не могу знать, о чем вы изволите спрашивать. Наш приходский пристав выбирается приходским собранием, а утверждается градоначальником. Сколько приходов, столько и приставов…
- Что же, ваш пристав под начальством у градоначальника, рапортует ему?
Полицейский улыбнулся.
- Мудреное вы слово сказали, господин, должно быть по-старинному… Что это значит - рапортует? Господа приставы с градоначальником разговаривают по проволоке, а каждую субботу собираются по "концам" на кончанские советы. Там обсуждают разные наши полицейские дела.
- Это что же за "концы" такие?
- А это большие городские части. У каждого конца свое управление и свой голова.
- Сколько же всех в Москве концов?
- Пока двадцать, но вероятно прибавят, потому что очень уж наш город разрастается.
- А сколько теперь в Москве жителей?
- С чем-то четыре миллиона.
- Вот как!
Степан Степанович воротился и стал торопить меня на собрание; до его открытия оставалось всего десять минут; впрочем, идти было недалеко. Зала собраний помешалась в том же приходском доме.
"Приходский дом" представлял собой грандиозное четырехэтажное здание со множеством прекрасных квартир и несколькими залами для собраний. Одна из зал, самая большая, предназначалась для общих собраний всего прихода, торжеств и публичных чтений, в меньших залах происходили заседания обыкновенных приходских собраний и разных комиссий, а также читались всевозможные дневные и вечерние курсы.
Казенные квартиры были отведены приходскому голове, духовенству, приходскому казначею, приставу, судье, заведующему школами, эконому, носившему название "распорядителя по хозяйственной части", приходскому врачу, акушерке, учителям и многим другим служащим. Одна из больших зал была обращена в зимний храм, так как старинная, тщательно реставрированная и охраняемая каменная церковка была слишком тесна и в ней служили только летом.
Внутри обширного двора помещался роскошный зимний сад под общей стеклянной крышей, в котором возилась детвора. Везде, разумеется, была проведена вода, все отлично освещено и соединено разнообразными сигнальными аппаратами. В одном из этажей находилась пневматическая почта. Внизу, в подвалах, были обширные склады разнообразных материалов и припасов, принадлежащих приходским учреждениям.