На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка – вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше. Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила.
По привычке прислушалась: вроде бы спокойно…
И вдруг – будто сам воздух вздрогнул – тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще… Еще…
Неужели вправду?!
Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила.
Вправду…
Нет, это не было грохотом, не было далеким громом – мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе.
Наши!..
Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку.
Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михайло? Да, жаль, что без нее канонаду услышит… Пока хата виднелась, оглядывалась.
Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так – земля дрожит. Взобралась наверх, глянула – дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это – на запад.
"Драпают!! – неистовой радостью заколотилось сердце. – Бегут "освободители"! – Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. – Драпают! Драпают!"
Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах "тигров" и "пантер" клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть…
Отчетливо всплыло в памяти лицо отца:
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться -
Того будем бить!
По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги – крылья, казалось, несли Маринку.
Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались.
– Куда это вы такой путь прокладываете?
– Путь? – Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб. Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. – Во-он куда, – указала в сад. – К Надии…
Под яблоней в сугробах чернел крест.
– Сегодня опять во сне приходила. "Слышишь, – говорит, – гремит? Прогреби хоть тропочку до меня…" Это уже в третий раз просит. И после смерти, значит, – тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, – и после смерти ждет…
Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень она холодна была к своему безутешному соседу.
Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками.
Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны. Тетя Ганна, может, и знает, да разве у нее спросишь о таком…
Постояли, пошли в хату.
– Есть хочешь?
Девушка ничего не ответила.
– Садись. – Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила кулеша. – Ешь, ты, должно, еще и не завтракала…
Маринку упрашивать не нужно – взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке:
– Кушай, кушай…
Села у края стола, подперла кулаком щеку:
– Мать давно ушла?
Маринка кивнула.
– Горюшко ты мое курчавое… Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало есть?
Маринка покачала головой.
– Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету?
Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в рот:
– Крупы нет, есть немного пшена.
– Боже, боже, и что с нами будет… – Ганна истово перекрестилась на большую старую икону. Встала, повязалась платком. – Ты, Маринка, посиди, а я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь выберешь для себя…
И вышла.
Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины школьные учебники. Книжки… Все читано и перечитано – каждую сообща покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина.
На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, раньше Маринка ее никогда не видела. "Должно быть, и вправду, – подумала, – и вправду в него была влюблена. Но почему таилась?"
Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: "НАДИЯ ГАРМАШ", – прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже, старательно выведенными буквами: "СТИХОТВОРЕНИЯ". Пожелтевшие, выцветшие странички… Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся – наивная, чистая – в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома Маринке эта тетрадка, не раз читала.
Вот про отца:
Ты забыл о нас,
Ты ушел от нас.
Нет дороги тебе назад!
Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке.
А вот про любовь:
Хмурься, туча, расти из ночи!
Ветер ночи, о буре пой!
Что ж ты смолк?
Почему не грохочешь,
Гром полночный, любимый мой?!
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи!..
"Песня про школу", "Халхин-Гол", "Маринке", "Мама"… А это что? Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия – три звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: "Ч____________________ ву".
Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними буквами?..
Нет, это не про Дмитрия… Маринка перебрала в памяти всех знакомых – ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка?
В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой:
– А ну-ка, девка, помогай.
Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из рукава Надийкиной блузки. Это гречка.
– А теперь будем маскировать. С этим Андроном, – Ганна в сердцах даже плюнула, – ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет для "немецкой армии". "Нам, – говорит, – помогли, освободили, а теперь мы должны помогать".
Банку и мешочек засыпали семечками подсолнуха, а сверху еще и несколько бураков положили.
Маринка не смогла сдержаться, взяла с этажерки фотографию:
– А чей это у вас портрет? Не Дмитра ли?
– Дмитра, – вздохнула Ганна, – да это я… Как Надийки уже не стало, у Макаровны выпросила…
– А для чего? – не утерпела Маринка и тут: же выругала себя в мыслях: "Нашла когда выспрашивать! Надоеда несчастная!"
– Для чего?.. – Женщина понурилась. – Да так… Надийку мою он уважал. Я у нее уж и спрашивала как-то: "Он ли зятем будет?" Да она разве что скажет…
"Ясно… – Маринка поставила портрет на место, – значит, и тетя Ганна не знает ничего…"
– Ну, я уже пойду, пожалуй. Спасибо вам, тетя Ганна, за все спасибо. До свидания!
– Бывай здорова. Чем могу – всегда рада помочь. Приходи еще.
– Приду.
– Так обязательно приходи!..
Назад идти уже тяжелей: в правой – корзинка, в левой – костыль. И к тому же опять метель началась, снег мокрый, так и лепит. В двух шагах ничего не видно.
Бредет Марина, а Надийка никак из головы не выходит. Была бы жива, можно было и про Михаила рассказать. Как-то он там? Ей хорошо, она вон как наелась, а у хлопца с утра ни крошки. "Скорее! Скорее!" – подгоняла себя. Возле моста сгоряча наскочила на какого-то человека. Глянула и обомлела: Андрон!..
В картузе, в ватнике, в старых сапогах. Лицо толстое, обрюзгшее, вид растерянный, совсем не полицайский. Остановился, протер очки, странно как-то, пристально-пристально посмотрел. Повернулся и пошел.
Вот те на!
Маринка тоже пошла. Через минуту оглянулась – стоит! Стоит и смотрит вслед…
5. АНДРОН АНДРЕЕВИЧ
Несколько раз оглядывалась: не идет ли следом? Нет, вроде своей дорогой подался. Только за мостом вздохнула спокойнее.
Андрон. Андрон Андреевич…
В сорок первом, перед самой войной, перебрался он в их село из города. Учился в университете. "Освободили, – говорил, – с четвертого курса по состоянию здоровья. Сердце у меня…" В Опанасьевке поселился у своего отца-пенсионера, бывшего учителя. С собой целую библиотеку привез, два дня разбирал. Соседские мальчишки хотели помочь – отказался, попросили что-нибудь почитать – не дал. А когда все уже разместил, расставил по полочкам – начал всех приглашать. Нравилось ему удивлять: достанет из шкафа, бережно положит на стол и стоит наблюдает, какое впечатление произвела на гости интересная, редкая книга…
Была у него и Маринка, Надийка затащила. "Там, – убеждала, – "такие книги, такие книги – закачаешься! А стихи какие!"
Жил Андрон Андреевич при школе, в домике для учителей. До сих пор в ее памяти высокие двери, надраенная до блеска медная табличка – целая скрижаль. Под старинной виньеткой выгравировано:
"ЧЕБРЕНКОВ"
…Чебренков?
Маринка даже остановилась от неожиданной догадки. Постой, постой… А может, это и есть тот самый Надийкин "усталый друг" – "Ч____________________ в?" Семь черточек, семь букв между первой и последней… Не хотелось верить!
Хромая по сугробам, то и дело отдыхая. Маринка долго вздыхала, удивлялась, обдумывала и так и эдак свое нерадостное открытие.
Надийке нравился Андрон… Что ж, и для Маринки не всегда он был Андроном, был когда-то и Андроном Андреевичем – интересным и даже загадочным. Этаким опанасьевским Чайльд Гарольдом.
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи…
"Эх, Надийка, Надийка… – словно к живой обращается Марина к безрассудной подруге. – Не буран и не ветер он, а болотный смрад… Бедная ты моя поэтесса…
Знала бы ты тогда, что таится за этой трухлявой красотой…"
Вспомнился разговор с отцом. В воскресенье, как раз за неделю до начала войны, были они вдвоем в лесу. У Маринки перед папкой никаких тайн, взяла да рассказала про Андрона, как они с подругой ходили к нему да как Надийка красотой восхищалась.
– Красота-то она красота… – Отец нахмурился. – Да только разобраться следует – чья. Не нравятся мне эти Чебренковы. Старик не всегда учителем был. До революции в чиновники из кожи лез, даже фамилию свою еще смолоду как-то умудрился изменить: был Чебренко, а стал Чебренков. А для чего, как думаешь? Его начальник страх как не любил все "малороссийское".
Вот я и думаю: дрянной тот человек, который так легки национальность свою меняет…
Сынок, говорят, тоже в папочку удался – тот от украинского открещивался, а этот русское поносит. Не верится мне, что его по болезни освободили из университета. Так что, девка, не на красоту смотри. Вот, видишь, – и кончиком топора качнул цветок, тоже вроде красивенький, желтый, фиолетовый. Ишь как раскрылся. Старается…
– А что это за растение?
Отец мимоходом, махнув топором, снес цветок да еще и сапогом наступил – так и хряснуло:
– Люлюх, белена.
В тот их приход показывал Андрон и книгу Кнышевского "Вечерние размышления о тщете людской суеты". С виньетками и заставками, декоративно-пышными бездумными пейзажами.
– Красота, красота-то какая! – повторяла Надийка.
– Дело не в иллюстрациях, – довольно улыбнулся Андрон. – Вы на дарственную надпись взгляните. Вон там, на титуле…
Надийка с любопытством рассматривала, начала читать:
– "Высокочтимому пану…" – И запнулась: слово "пан" для нее с детства звучало как оскорбительное ругательство. Чебренков поморщился.
– "Пану"? Ну, тогда так принято было обращаться друг к другу. Читайте, читайте.
– "Высокочтимому пану, – продолжала Надийка, – Пантелеймону Кулешу с искренней благодарностью за содействие в приобретении села Казачьи Таборы. Ваш покорный слуга я вечный должник Онисий Кнышевский".
"Вот тебе и тщета суеты!" – едва не хмыкнула Маринка, но Надийка толкнула ее локтем в бок:
– Что тут смешного, такая редкостная книга…
Андрон Андреевич с благодарностью взглянул на Гармаш:
– Да, это действительно раритет. Но не об этом речь. Я показал вам этот уникум для того лишь, чтобы подтвердить известный тезис: ничто, девчата, не вечно. Все исчезнет, все пропадет.
Жили некогда и Кулиш, и этот Кнышевский – друг и приятель Кулеша, – а кто сейчас о них знает? Как бы шумно человек ни жил, что бы он в жизни ни сотворил – все исчезнет, все пропадет бесследно.
И потому не следует нервничать, принимать близко к сердцу всяческие неудачи, поелику – все помрем, все станет прахом. Надо жить, есть, одеваться и – это должно быть главное! – растить вот таких пригожих разумниц, как мои дорогие Гостьи…
Маринка сидела как на иголках – уж очень не нравились ей ни сам Андрон, ни его трухлявые, сомнительной ценности сокровища. Но Чебренков будто не замечал этого, а все показывал и показывал. Вволю насмотрелась Маринка всяческих "уникумов".
Но одна книга Марине все же понравилась, даже очень. Была она тяжеленная, толстая, большого формата. Переплет оправлен-в простое серое полотно, и на материи настоящая вышивка заполочью [заполочь (укр.) – цветные нитки для вышивания] – пестрые полевые цветы. Это был сборник народных украинских песен.
Полистала-полистала Маринка, и так захотелось ей, чтобы Андрон взял да подарил это чудо… Подарит такой! Как же – держи карман шире!
– Нравится? – спросил Чебренков.
– Ага…
– Ну что ж, попробуем и для вас такую же достать. У меня в области знакомство в букинистическом.
Маринка только головой кивнула, так она и поверила, что Андрон будет искать для нее такую же книгу. С какой стати?
Убрав "Народные песни", Чебренков попросил Надийку почитать свои стихи. И Надийка читала. Марине особенно пришлось по сердцу про Павлика Морозова. Андрон тоже немного похвалил, какие-то "находки" отметил. Но потом принялся критиковать: "Тема стара, про Морозова столько уже написано…"
На прощанье напоил подруг чаем с каким-то особенным вареньем: "Букет – крыжовник и жердели". Маринка отказывалась, но Надийка ее чуть ли не кулаками принудила.
…Метет вьюга, швыряет снегом в лицо. Девушка совсем уже обессилела, села на пенек, полою прикрыла корзинку. Как там Михайло? Верно, волнуется за нее…
"Михайло…" – зажмурилась, радостно улыбается. Вот странно, обычное, казалось бы, самое обычное мужское имя, а для нее – вымолвишь, и будто солнышко греет. "Михайло… Михайло…" – нежность горячей истомой разлилась в груди.
А снег так и липнет, но кажется он теперь девушке теплым, ненастоящим. Постепенно, исподтишка, нежным пологом окутывает забытье. Михайло… Они вдвоем… Нет, не метель шумит – шумят, шелестят тополя… и они с Михаилом совсем рядом. Он смотрит ей прямо в зрачки. Маринке кажется, что паренек не просто читает – пьет, пьет ее всю, вбирает в себя ее, всю ее…
Лицо к лицу, глаза в глаза…
И верно, чего это он так?..
Понятно, ни в какую ворожбу она не верит, но…
Солнышко пригревает… Со… н… Солнышко…
Встрепенулась. Так и замерзнуть недолго. Нужно идти. Вот уже и дубняк кончается, еще совсем немножко, и будет видно хату.
Да, она счастливая – у нее есть Михайло! Впервые в жизни девушка поняла: тяжело, страшно прожить без любви. А еще страшно, страшнее смерти, полюбить такого, как Андрон. И до сих пор у Маринки возникает чувство гадливости, как только вспомнит то "рандеву". Бедная Надийка…
Как только начали наши отступать, едва не поссорились они из-за того же проклятого Андрона.
– Плохой он человек, – настаивала Маринка; – Сердцем чувствую – плохой.
– Как ты можешь?! – возмущалась Надийка. – Без всяких оснований, без доказательств порочить человека – ну, знаешь…
– Доказательства… Все в нем мне не нравится: и эта панская старина, и эти стишки. Как его? Кучеринка, что ли… Никакого содержания. И вправду "треньки-бреньки"!
– Во-первых, не Кучеринка, а Червинка, – сдерживая гнев, поправила Надия. – А во-вторых, должна тебе сказать: ты совсем не понимаешь, не чувствуешь красоты. Все у тебя по учебнику. Содержание… Какое содержание в розе? Красиво, и все! Кроме содержания, существует и форма, об этом даже в-школе учат.
– Роза? – теперь уже рассердилась Марина. – Белена твой Червинка и Андрон с ним! Роза… Знаешь, я где-то читала, что и красота умеет стрелять. Так вот, надо видеть, куда она нацелена. А форма – форма бывает разная: есть наша, а есть и чужая.
– Чужая? Ах ты!.. Ты!.. Схема ты ходячая!
– От схемы слышу!
– Я схема?!
– Ты! Ты!
Чуть не подрались, два дня не разговаривали. Только на третий помирились. Маринка узнала, что Андрон пошел добровольцем на фронт, и попросила прощения у Надийки.
– То-то и оно-то, – грустно улыбалась Надийка. – Ты его врагом, чуть ли не Гитлером размалевала, а он – на фронт…
"На фронт!" Немцы в село – Андрон за ними. Стал жить, как пан, в свое удовольствие. В полиции тогда еще не служил. Гулял, пьянствовал со старостой и на его подводе в область статейки свои отвозил: про "освободительную миссию Германии" и всяческие размышления о чистой красоте и украинской древности. Не раз видели подруги знакомую фамилию на страницах фашистской газеты.
Вот тебе и роза!
Надийка не верила, все думала, что он это по заданию партизан прикидывается другом оккупантов. Не верила…
Настал день, страшный, позорный день, и он, "усталый" и "печальный" Андрон, сам же и переубедил ее.
Первый набор в Германию начался в Опанасьевке как раз на октябрьские праздники. Полицаи разнесли повестки, приказали на другой день утром собираться у школы.
Наступило утро, а школа пуста. Кинулись полицаи по дворам – где кого в чем застали, так и повели. Потом уже матери поприносили теплую одежду и харчи на дорогу…
Надийка с рассветом решила бежать в соседнее село: там еще вроде бы не было набора. Пошла огородами, к речке. На кладках и встретилась с немцем.
Девушка знала: набором занималась исключительно полиция, "освободители" в эту "грязную работу" пока что не вмешивались. Нужно было спокойно идти – возможно, немец и не обратил бы внимания. Но Надийка не выдержала, перед носом у эсэсовца бросилась в воду.
По грязи, по ивняку – назад на берег. Немец видит: убегает. Выхватил пистолет. "Хальт! Хальт! – кричит. – Партизан!"
Надийка – чащами, садами, и эсэсовец отстал, стреляет на бегу, пули над головой свистят. Перескочила через забор, на улице – ни души. И вдруг открывается напротив калитка – Чебренков…
– Спасите! – кинулась к Андрону. – Немец за мною!..
– Ну и что?
– В Германию… – говорит, задыхаясь.
– Ну, не так страшен черт, как его малюют.