– Вовсе не обязательно. Ведь они совершают это неимоверно быстро: тут исчезают, там появляются. Баланс энергии сохраняется. И знаешь, что их переносит таким чудесным образом? Нейтринное поле. Причем поле, модулированное звездным сигналом!
Я знал, что это невозможно, но верил Дональду. Уж если кто в нашем полушарии разбирается в ядерных реакциях, так именно он. Я спросил, каков радиус действия этого эффекта. Видно, недобрые предчувствия уже пробуждались во мне.
– Я не знаю, каким он может быть. Во всяком случае, он не меньше диаметра моей камеры – два с половиной дюйма. Я повторял опыт в Вильсоновской камере – там десять дюймов.
– Ты можешь контролировать реакцию? То есть можешь сам определять конечную цель этих "перемещений"?
– С любой точностью. Цель определяется фазой там, где поле достигает максимума.
Я пытался понять, что же это за эффект. Ядра атомов распадались внутри Лягушачьей Икры, а треки тут же возникали снаружи. Дональд утверждал, что это явление лежит вне пределов нашей физики – с ее позиций оно исключается. Квантовые эффекты в таком микроскопическом масштабе не дозволены в рамках наших теорий.
Постепенно у него развязался язык. На след явления он вместе со своим сотрудником Мак-Хиллом напал случайно – когда пытался (собственно говоря, вслепую) повторить опыты Ромни, – но в физическом варианте. Он воздействовал на Лягушачью Икру излучением сигнала. Он понятия не имел, получится ли что-нибудь из этого. Получилось. Было это как раз перед его поездкой в Вашингтон. Во время его недельной отлучки Мак-Хилл по их совместному плану собрал установку больших размеров, которая давала возможность переносить и фокусировать реакции на расстояние в несколько метров.
Несколько метров?! Я подумал, что ослышался. Дональд – с видом человека, который узнал, что у него рак, но феноменально владеет собой, – заметил, что в принципе возможно создать установку, позволяющую усилить эффект в миллионы раз – и по мощности, и по радиусу воздействия.
Я спросил его, кто об этом знает. Дональд никому ничего не сказал – даже членам Научного Совета. Он изложил мне свои соображения. Бэлойну он полностью доверял, но не хотел ставить его в трудное положение, потому что именно Айвор непосредственно отвечал перед администрацией за всю совокупность работ. Но тогда уж Дональд не мог сказать об этом и никому из остальных членов Совета. За своего Мак-Хилла он ручался. Я спросил, в какой мере. Дональд посмотрел на меня, потом пожал плечами. Он был человеком здравомыслящим и не мог не понимать, что начинается игра, ставки в которой слишком высоки, и ни за кого уже нельзя ручаться.
Хоть было довольно прохладно, я обливался потом во время дальнейшей нашей беседы. Дональд рассказал мне, зачем он ездил в Вашингтон. Он написал докладную записку по поводу Проекта и, никому об этом не сообщив, вручил ее Рашу, а теперь помчался за ответом, – Раш его вызвал. В докладной он разъяснял администрации, какой вред приносит засекречивание нашей работы. Он писал, что даже если мы получим какие-то сведения, увеличивающие наш военный потенциал, это вызовет только глобальное возрастание опасности, поскольку нынешнее состояние основано на шатком равновесии. Я спросил, какой же он получил ответ. Впрочем, об этом легко было догадаться.
– Я говорил с генералом. Он заявил мне, что они отлично понимают все, о чем я написал, но нам следует продолжать свою работу, поскольку неизвестно, не ведет ли противник точно такие же исследованпя: а значит, мы этими возможными открытиями не нарушим равновесие, до, напротив, восстановим его. В хорошую я влип историю! – заключил он. – Можешь себе представить, как теперь будут за мной следить!
Он вспомнил о нашем "приятеле", Вильгельме Ини. Я тоже не сомневался, что Ини уже получил соответствующие инструкции. Я спросил Дональда, не считает ли он, что исследования нужно прекратить, а установку попросту демонтировать или даже уничтожить. К сожалению, я знал, что он ответит.
– Нельзя закрыть однажды сделанное открытие. Это ничего не даст, кроме некоторой отсрочки. Биофизики уже составили план работы на следующий год. Я видел черновик. Они собираются делать нечто похожее на то, что делал я. У них есть камеры, есть хорошие ядерщики – Пикеринг, например, есть инвертор; во втором квартале они хотят исследовать эффекты микровзрывов в мономолекулярных слоях Лягушачьей Икры. Аппаратура у них автоматическая. Они будут делать по паре тысяч снимков в день, и эффект сам бросится им в глаза.
– В будущем году, – сказал я.
– В будущем году, – повторил он.
Не очень-то ясно было, что еще можно к этому добавить. Мы молча шли среди дюн; на горизонте едва светился краешек багрового солнца. Помню, что я видел все окружающее так отчетливо и оно казалось мне таким прекрасным, словно я вот-вот должен был умереть. Я хотел было спросить Дональда, почему он именно мне решил довериться, но не сделал этого. Действительно, тут уж нечего было сказать.
XIII
Без скорлупы профессиональных терминов эта проблема выглядела просто. Если Протеро не ошибся и его первоначальные результаты подтвердятся, значит, можно будет со скоростью света перебрасывать разрушительную энергию начавшегося ядерного взрыва в любую намеченную точку земного шара.
При очередной встрече Дональд показал мне принципиальную схему аппаратуры и предварительные расчеты, из которых следовало, что если эффект останется линейным, то увеличивать его мощность и радиус действия можно будет беспредельно. Можно будет даже Луну взорвать, сосредоточив на Земле достаточное количество расщепляющегося материала и сфокусировав реакцию распада на Луне.
Ужасные это были дни, и, может, еще хуже были ночи, когда я ворочал в уме всю эту проблему то так, то эдак. Протеро требовалось еще некоторое время, чтобы смонтировать аппаратуру. За это взялся Мак-Хилл; мы же с Дональдом занялись теоретической обработкой данных, причем, естественно, речь шла о чисто феноменологическом подходе. Мы даже не договаривались, что будем делать это вместе – сотрудничество возникло как-то само собой. Впервые в жизни пришлось мне соблюдать при расчетах некий "минимум конспирации" – уничтожать все заметки, стирать записи в памяти цифровой машины и не звонить Дональду даже по нейтральным поводам, ибо внезапное учащение наших контактов тоже могло пробудить нежелательный интерес. Я несколько опасался проницательности Бэлойна и Раппопорта, но мы теперь виделись реже. Айвор был очень занят в связи с приближавшимся визитом влиятельного сенатора Мак-Магона, который имел массу заслуг и был приятелем Раша; Раппопортом же в это время завладели информационисты.
Я был членом Совета, одним из "большой пятерки", но "без портфеля", а значит, не принадлежал ни к одной из групп и мог свободно распоряжаться своим временем; поэтому мои долгие ночные бдения у главного компьютера не привлекали ничьего внимания. Выяснилось, что Мак-Магон приедет раньше, чем Дональд закончит монтаж аппаратуры. Не желая подавать подозрительных заявок в администрацию, Дональд попросту одалживал необходимые приборы в других отделах, что нередко случалось и раньше. Однако для остальных своих сотрудников ему пришлось придумать другую работу, вдобавок такую, которая не вызывала бы сомнений в ее целесообразности.
Трудно сказать, почему, собственно, мы так стремились ускорить эксперимент. Мы почти не говорили о каких бы то ни было возможных последствиях положительного (следовало бы сказать – отрицательного) результата опытов в большом масштабе; но должен признаться, что в ночных раздумьях, ища выход, я взвешивал даже возможность объявить себя диктатором планеты или захватить эту власть вдвоем с Дональдом – разумеется, для всеобщего блага. Хотя известно, что ко всеобщему благу стремились чуть ли не все исторические деятели; известно также, чем обычно оборачивались эти стремления. Человек, обладающий аппаратом Протеро, в самом деле мог бы угрожать аннигиляцией всем армиям и странам. Однако такой вариант я не принимал всерьез. Не потому, что мне не хватало отчаянности – положение все равно уже было отчаянное, – но я был убежден, что эта попытка обязательно завершится катастрофой. Таким путем не утвердишь мира на Земле.
О всяком мировом кризисе можно рассуждать, применяя стратегическую терминологию, до тех пор, пока следствием такого подхода не становится перспектива нашей гибели как биологического вида. Когда же интересы вида становятся одним из членов уравнения, выбор уже автоматически предрешается, и апелляции к американскому патриотизму, демократии и так далее теряют всякий смысл. Того, кто занимает другую позицию в этом вопросе, я рассматриваю как потенциального убийцу человечества. Развитие технологии нарушает равновесие нашего мира, и ничто не спасет нас, если, осознав положение, мы не сделаем из этого практических выводов.
Сенатор наконец появился в сопровождении свиты и был принят с надлежащими почестями; он оказался человеком тактичным и не пускался с нами в разговоры наподобие тех, что белый ведет с туземцами.
Близился новый бюджетный год, и поэтому Бэлойн был крайне заинтересован в том, чтобы максимально расположить сенатора к работе и достижениям Проекта. Веря в свои дипломатические способности, он старался полностью оккупировать внимание Мак-Магона. Но тот ловко вывернулся и выразил желание побеседовать за обедом со мной. Как я позже понял, дело было в том, что в Вашингтоне среди посвященных меня уже считали "лидером оппозиции", и сенатор хотел выяснить, каково же мое votumseparatum.
Во время обеда я об этом вообще-то и думать не думал. Бэлойн, более искушенный в такого рода делах и комбинациях, все пытался преподать мне соответствующую "установку", но между нами сидел сенатор, так что Бэлойн молча сигнализировал мне, строя мины; он старался сделать их и красноречиво-многозначительными, и таинственными, и предостерегающими в одно и то же время. Он раньше не удосужился дать мне инструкции и теперь хотел исправить эту ошибку, так что, когда мы вставали из-за стола, он было рванулся ко мне, но Мак-Магон дружески обнял меня за талию и повел в свои апартаменты.
Он угостил меня отличным мартелем, который, видимо, привез с собой – в ресторане нашей гостиницы я такого что-то не приметил. Передал мне приветы от общих знакомых, поговорил о том, что он, к сожалению, не способен даже прочесть те работы, которые принесли мне славу, и вдруг, небрежным тоном, словно бы от нечего делать, спросил, расшифрован или все же не расшифрован сигнал. Тут-то он и попался.
Разговор шел с глазу на глаз – всю сенаторскую свиту в это время водили по тем лабораториям, которые мы называли "выставочными".
– И да, и нет, – ответил я. – Смогли бы вы установить контакт с двухлетним ребенком? Конечно, смогли бы, если б преднамеренно обращались к нему, – но что поймет ребенок из вашей бюджетной речи в сенате?
– Ничего не поймет, – согласился он. – Но почему же вы сказали "и да, и нет", когда на самом деле есть только "нет"?
– Потому что мы все же кое-что знаем. Вы видели наши "экспонаты"…
– Я слышал о вашей работе. Вы доказали, что Письмо является описанием какого-то объекта, правильно? Значит, Лягушачья Икра представляет собой частицу этого объекта, разве не так?
– Сенатор, – сказал я, – пожалуйста, не обижайтесь, если то, что я скажу, прозвучит для вас не слишком ясно. Тут я ничего не могу поделать. Для неспециалиста самое непонятное в нашей работе – а точнее, в наших неудачах, – это то, что мы частично вроде бы расшифровали сигнал, и на этом застряли, хотя специалисты по кодам утверждают, что если код удалось расшифровать частично, то уж дальше все пойдет как по маслу. Верно? Но, видите ли, существуют, в самом общем смысле, два типа языков: обычные языки, которыми пользуются люди, а кроме того, языки, которые не были созданы человеком. На языке второго типа беседуют друг с другом организмы: я имею в виду так называемый генетический код. Этот код не является разновидностью обычного языка, ибо он не только содержит информацию о строении организма, но сам способен превратить эту информацию в такой организм. Следовательно, этот код находится вне рамок культуры. Чтобы понять естественный язык людей, необходимо хоть немного ознакомиться с их культурой. А для того, чтобы понять код наследственный, вовсе не нужно знать хоть что-нибудь о свойствах культуры. Для этого хватит соответствующих сведений из области физики, химии и так далее.
– Ваш частичный успех означает, что Письмо написано на языке, похожем на язык наследственности?
– Если б было только так, мы не испытывали бы серьезных затруднений. В действительности дело обстоит хуже, потому что, как обычно, все гораздо сложнее. Математическое доказательство, о котором вы упоминали, свидетельствует лишь о том, что Письмо написано не на такого рода языке, как тот, которым мы с вами пользуемся в данный момент. Мы не знаем никаких других языков, кроме наследственного кода и естественного языка, но из этого еще не следует, что их нет. Я допускаю, что такие "иные языки" существуют и что на одном из них написано Письмо.
– И как же выглядит этот "иной язык"?
– На это я могу вам ответить только в самых общих чертах. То, что порождено культурой, и то, что порождено "природой", то есть самой действительностью, можно обнаружить в любом произвольно взятом высказывании как двухкомпонентную "смесь". В языке политических лозунгов республиканской партии процентная примесь "культуры" весьма значительна, а то, что не зависит от культуры и идет "прямо из жизни", находится там в незначительном количестве. В языке, которым пользуется физика, все обстоит наоборот – в нем много "естественного", того, что происходит "из самой природы", и мало того, что сформировано культурой. Но достигнуть полной "акультурной" чистоты языка в принципе невозможно. Представление о том, что можно, посылая другой цивилизации модели атомов в конверте, изгнать из подобного "письма" всякие культурные примеси, – это представление, основанное на иллюзии. Такие примеси можно значительно уменьшить, но никто и никогда во всей Вселенной не сможет свести их к нулю.
– Значит, Письмо написано на "акультурном" языке, но содержит примесь культуры Отправителей? Да? В этом и состоит трудность?
– В этом состоит одна из трудностей. Отправители отличаются от нас как культурой, так и познаниями – назовем их природоведческими познаниями. Поэтому трудность по меньшей мере двойного порядка. Догадаться, какова их культура, мы не сможем – ни сейчас, ни, я полагаю, через тысячу лет. Это они должны отлично понимать. Поэтому они почти наверняка выслали такую информацию, для расшифровки которой не требуется знакомства с их культурой.
– Но тогда этот культурный фактор не должен вам препятствовать?
– Мы даже не знаем, что, собственно, больше всего нам препятствует. Мы оценили Письмо в целом с точки зрения его сложности. Эта сложность приблизительно соответствует классу известных нам систем – общественных и биологических. Никаких математических теорий общественных систем у нас нет; поэтому нам пришлось использовать в качестве моделей, "подставляемых" к Письму, генотипы – точнее, не сами генотипы, а тот математический аппарат, которым пользуются при их изучении. Мы выяснили, что объектом, наиболее адекватным сигналу, является живая клетка, а может быть, и живой организм в целом. Из этого вовсе не следует, что Письмо действительно является каким-то генотипом; но только из всех известных нам объектов, которые мы для сравнения "подставляем" к Письму, генотип наиболее пригоден. Вы понимаете, какой огромный риск порождает подобная ситуация?
– Не очень понимаю. Не очень. Может, весь риск состоит в том, что если это все же никакой не генотип, то вам не удастся его расшифровать?
– Мы поступаем, как человек, который ищет свою пропажу не всюду, а только под фонарем, потому что там светло. Вы знаете, как выглядят ленты для пианолы? Для автоматического пианино?
– Да. Это ленты с соответствующей перфорацией.
– Так вот, для пианолы может случайно подойти лента с программой цифровой машины, и хотя эта программа не имеет совершенно ничего общего с музыкой – она может относиться, например, к какому-нибудь уравнению пятой степени, – но, если ее введут в пианолу, она будет порождать звуки. И может случиться, что не все эти звуки будут абсолютно хаотичны, что там и сям послышится какая-то музыкальная фраза. Вы догадываетесь, почему я выбрал этот пример?
– Пожалуй. Вы думаете, что Лягушачья Икра – это музыкальная фраза, которая возникла, когда в пианолу заложили ленту, предназначенную в сущности для цифровой машины?
– Да. Именно так я и думаю. Тот, кто использует цифровую ленту для пианолы, совершает ошибку, и вполне возможно, что мы именно такую свою ошибку приняли за успех.
– Но две ваши лаборатории совершенно независимо друг от друга синтезировали Лягушачью Икру и Повелителя Мух, – а ведь это одна и та же субстанция!
– Если у вас дома есть пианола и вы ничего не слыхали о существовании цифровых машин так же, как и ваш сосед, и если вы где-то найдете цифровые ленты, то оба вы, вероятно, поступите одинаково – сочтете, что эти ленты предназначены для пианолы, так как о других возможностях вы ничего не знаете.
– Понимаю. Это, наверное, ваша гипотеза?
– Да, это моя гипотеза.
– Вы что-то говорили о большом риске. В чем он состоит?
– Спутать ленту машины с лентой для пианолы – это, разумеется, неопасно, это всего лишь безобидное недоразумение, но в нашем случае может получиться иначе и ошибка может привести к непредвиденным последствиям.
– Каким образом?
– Этого я не знаю. Я имею в виду ошибку такого рода: допустим, кто-то прочел в поваренной книге слово "сахарин" как "стрихнин" и приготовил блюдо, от которого умрут все участники пиршества. Прошу помнить – мы делали то, что могли делать, и таким образом навязали сигналу наши знания, наши, быть может, упрощенные, быть может, ложные суждения.
Мак-Магон хотел выяснить, как же это возможно, если наша работа так похожа на расшифровку. Он видел Повелителя Мух. Разве можно неправильно расшифровать код и все же получить такие поразительные результаты? Разве отрывок перевода, каковым является Повелитель Мух, может быть совершенно ошибочным?
– Может, – ответил я. – Если б мы переслали по телеграфу генотип человека, а получатель смог бы на основе этого текста изготовить только лейкоциты, то он имел бы что-то вроде амеб и множество неиспользованной информации. Нельзя утверждать, что тот, кто синтезирует лейкоциты на основе генотипа человека, правильно прочитал сообщение.
– Так велика разница?
– Да. Мы использовали от двух до четырех процентов всей информации сигнала, но и это еще не все, – потому что и эти немногие проценты могут состоять, скажем, на одну треть из наших же домыслов, из того, что мы сами вложили в перевод на основе наших познаний в стереохимии, физике и так далее. Если бы человеческий генотип расшифровали на таком же низком уровне, то и лейкоцитов не удалось бы получить. В лучшем случае, создали бы что-нибудь вроде мертвой белковой взвеси, не больше. Впрочем, я думаю, что провести такие эксперименты на человеческом генотипе, который уже расшифрован процентов на семьдесят, было бы для нас необычайно поучительно. Но у нас на это нет ни времени, ни денег.