Героиня рассказа – женщина, из тех, что "всю жизнь чего-то ждут, в девушках требовательно ждут, когда их полюбит мужчина, когда же он говорит им о любви, они слушают его очень серьезно, но не обнаруживая заметного волнения, и глаза их в такой час, как бы говорят: "Все это вполне естественно, а – дальше?" Проводив гостей, героиня садится на террасе дачи и вдруг замечает, что кто-то не ушел: вон сидит мужчина на скамье под деревом, несколько нелепый в летнем белом костюме, ведь стоит осень, и достаточно странный: героиня вдруг замечает, что он не отбрасывает тени (прием, понятно, не новый). Наверное это писатель Фомин, решает героиня. Ходит к ней такой назойливый тип, все время лезет с идиотскими рассуждениями. Указанный писатель действительно неприятен героине, он постоянно на глазах и "в то же время его как будто не было, а была толпа разнообразных мужчин, женщин, стариков и детей, крестьян и чиновников, все они говорили его голосом, противоречиво и смешно, глупо и страшно, скучно и до бесстыдства умно".
Но на скамье оказывается не писатель Фомин, а литературный герой, выдуманный и написанный им, некто Павел Волков – более или менее материализовавшийся в меру убедительности описаний. Воспринимая мир, как и следует воспринимать мир литературному персонажу, Павел Волков и героиню горьковского рассказа, живую, подвижную, думающую, принимает за литературный персонаж. "Я думаю,– говорит он, – что с этого, – вот с этой встречи – и начинается роман. Должно быть, так и предназначено автором: сперва вы относитесь ко мне недоверчиво, даже неприязненно, а затем..."
Правда, по-настоящему, это затем не случается.
Но героиня понимает всю тоску разговаривающего с ней персонажа.
"Мимо меня изредка проходят люди, они говорят о чем-то неинтересном, ненужном; какой-то рябой человек в чесучовой паре соблазнил толстенькую даму тем, что у него в парниках великолепно вызревают ананасные дыни и, между словами, кусал ей ухо, совершенно как лошадь, а она – взвизгивала тихонько. Страшно глупо все, надоело, бессмысленно! Сидишь и думаешь: как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди, и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их! Мы всегда и все гораздо более концентрированы духовно, в нас больше поэзии, лирики, романтизма. И как подумаешь, что мы, в сущности, бытийствуем только для развлечения этих тупых, реальных людей..."
И добавляет: "Вы ведь сами такая же".
На что героиня возмущенно отвечает: "Нет!"
Как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди.
Однажды покойный фантаст Дима Биленкин спросил меня: а кто, в сущности, реальнее – Робинзон Крузо, Гулливер, капитан Немо или твой реальный сосед по лестничной площадке?
Не слабый вопрос.
Герой Фомина-Горького – нечто нематериальное.
Нечто вроде флатландца, он и тени-то не отбрасывает.
В некоторых положениях он фактически вообще не виден, и все же реален, реален, он действительно реальнее соседа по площадке, о котором ты только и знаешь, что он в одно время с тобой выносит мусор к машине. Откуда-то издалека, из давних-давних лет доносился жалующийся голос: "Разве не кажется вам, что жизнь была бы проще, удобнее, менее противоречива, если бы в ней не было всех этих Дон-Кихотов, Фаустов, Гамлетов, а?..."
Рассказ очень горьковский.
"Где-то далеко поют девки и, как всегда, собаки лают на луну, очень благообразную и яркую, почти как солнце, лучи которого кто-то гладко причесал".
И отступления очень горьковские: "Она села к столу, поправила отстегнувшийся чулок и долго сидела, играя ножницами для ногтей. Потом стала полировать ногти замшей, – лучше всего думается, когда полируешь ногти. Очень жаль, что Иммануил Кант не знал этого".
Действительно...
Размышляя, героини рассказа приходи к выводу, что этот привязчивый Фомин в общем не так уж и глуп. Он некрасив, он неуклюж, но все же он самый интересный человек среди ее знакомых. И она пишет письмо Фомину, укоряя его в несовершенстве, в лени, в нежелании дописывать начатое. "Он даже не особенно умен, этот Волков, – говорит она об одном из литературных персонажей писателя. – Он не удался Вам, и Вы должны как-то переделать, переписать его. Во всяком случае Вам необходимо сделать так, чтобы это существо не шлялось по земле каким-то полупризраком, – я не знаю чем! – и не компрометировало Вас. Подумайте: сегодня он у меня, завтра у другой женщины, – он ищет женщину, как Диоген искал человека..."
"Лицо, измятое, как бумажный рубль" – Александр Грин.
"Улыбка, неопределенная, как теория относительности" – Александр Абрамов.
Право, не сравнимо с Н.Г. Чернышевским: "Долго они щупали бока одному из себя", хотя уступает в простоте М.Е. Салтыкову-Щедрину – "Летел рой мужиков".
Я уж не говорю о блистательной живописи Алексея Толстого: "В Тамани мы остановились на берегу моря у казачки и здесь в первый раз купались в соленой воде среди живых медуз в виде зонтика с пышным хвостом, плавающих посредством вздохов..."
В какой-то чайхане мы задержались.
Хорошо бы Антологию снабдить портретами.
Мы пили зеленый чай, обливаясь горячим потом.
Многие знают в лицо Михаила Афанасьевича или Ивана Антоновича, кое-кто знает Владимира Афанасьевича или Александра Петровича, но многие ли могут представить себе лицо профессора Н.Н. Плавильщикова или писателя Льва Гумилевского?
Два цыгана зазывно орали под неумолчный ропот Алайского рынка.
"Что им история? Эпохи? Сполохи? Переполохи? Я видел тех самых бродяг с магическими глазами, каких увидит этот же город в 2021 году, когда наш потомок, одетый в каучук и искусственный шелк, выйдет из кабины воздушного электромотора на площадку алюминиевой воздушной улицы..." (Александр Грин).
Мы не представляли Антологию без портретов.
Как можно больше портретов. Чтобы люди увидели, наконец,
расстрелянного Сергея Буданцева, счастливчика Льва Никулина, столетнего Абрама Палея, интеллигентного Александра Беляева, героического авиатора Николая Шпанова, загадочную Наталью Бромлей. А, может, и Эффа. Таинственного Владимира Эффа, радиста с такого же таинственного корабля.
На Владимира Эффа меня вывел библиограф и собиратель старой и новой фантастики Георгий Кузнецов. Его квартира напоминает сундук с книгами. Вместо мебели книги, и спит он на книгах. У него можно отыскать любую книгу любого года. Давние, многими уже забытые издания Натальи Бромлей, Валерия Язвицкого, редкостные, давно не выходящие журналы с рассказами и повестями Владимира Орловского, Бориса Анибала, Андрея Зарина я получил от Георгия. И тяжелую годовую подшивку журнала "Радио всем" тоже принес он. "Вот писатель, – сказал Георгий, – от которого остался только роман. И ничего, кроме романа. Ни биографии, ни портрета, ни даже свидетельства о рождении".
Журнал "Радио всем" выходил в двадцатые годы.
Печатался в два цвета, помещал недурные иллюстрации.
А главное, кроме основной своей цели – подробно знакомить подписчиков с успехами радио у нас и за рубежом, "Радио всем" печатал фантастику. "Элементы типа Лаланда", "Двухламповый усилитель с полным питанием от сети переменного тока", "Стабилизированный приемник с двумя каскадами усиления высокой частоты", и тут же роман Владимира Эффа. "Хроника радиорынка", "Рабочие Америки слушают радиопередачи из СССР", "В Смоленске убивают радиообщественность", "Как не следует преподносить радиообщественности ублюдочные идеи", и опять продолжение фантастического романа. А программа радиопередач, печатавшаяся в журнале, без всякого преувеличения, как в зеркале, отражала жизнь страны.
Вот, скажем, что слушали советские радиослушатели в среду 18 апреля 1928 года:
Через станцию им. Коминтерна.
12.10 – Центральный рабочий полдень.
4.00 – Радиопионер.
5.20 – Доклад: "Кружок военных знаний по радио".
5.45 – беседа: "Первомайские дни в кооперации".
6.17 – Рабочая радиогазета.
7.10 – Доклад т. Бухарина: "Алкоголизм и культурная революция".
В тот же день транслировалась опера "Богема", краткая медицинская лекция (по сангигиене), урок немецкого языка и, разумеется, как всегда, "по станции им. Коминтерна на волне 1450 м и по станции им. Попова на волне 675 м в 11.55 – бой часов с кремлевской башни".
В 1928 году в журнале появился и радиофантастический (именно так определил его автор) роман Владимира Эффа "По ту сторону".
С таинственного взрыва на Божедомке начались невероятные, может, все еще длящиеся приключения героев загадочного романиста.
"В эпоху мирного строительства социализма такое приключение, как наше, даже занятно", – без всяких хитростей замечал один из героев, совершенно не подозревая того, как далеко, как поистине далеко может завести человека такое, казалось бы, невинное увлечение как радиолюбительств. "Тов. Бухарин определенно заявляет, что при развитии фабрично-заводского производства в капиталистическом государстве людоедство возможно лишь как эксплуатация труда". Товарищу Бухарину тогда еще можно было верить. "Громов (один из героев романа) когда-то знал английский язык. Конечно, он не мог бегло говорить по-английски, потому что, как он сам говорил, язык не поворачивался в глотке для идиотского произношения. Кроме того, английский язык был тем самым языком, на котором Чемберлен писал свой ультиматум, и это обстоятельство в значительной степени расхолаживало филологические порывы Ивана Александровича Громова, считавшего себя честным комсомольцем".
Научно-фантастическая идея романа (хотя автор малость напутал с эффектами тяготения в летящей ракете и достаточно вольно истолковал некоторые положения теории относительности) не вызывала сомнений:
роман В. Эффа обязан был присутствовать в Антологии!
Очень гармонично рядом с героями Максима Горького появлялись ребята-комсомольцы – первая ненавязчивая модель будущего Нового человека!
В краткой заметке, предваряющей роман и, несомненно, выдуманной от начала до конца, говорилось, что Владимир Эфф – это радист с судна "Красное знамя", безвременно умерший от чахотки. Впрочем, ни Георгий Кузнецов, ни Игорь Халымбаджа, ни даже такой великий знаток советской фантастики, как Виталий Бугров, так и не докопались до настоящей биографии Владимира Эффа.
II
Прислушиваясь к шуму Алайского рынка, задыхаясь от волнения и горячего зеленого чая, мы называли имена, впрямую или косвенно связанные с развитием советской фантастики.
Максим Горький, Андрей Белый, Валерий Брюсов, Леонид Леонов, Алексей Толстой, Георгий Шторм, Андрей Платонов, Михаил Булгаков, Александр Чаянов, Сергей Буданцев, Владимир Маяковский, Виктор Шкловский, Евгений Замятин, Всеволод Иванов, Николай Асеев, Сергей Бобров, Александр Беляев, Сергей Беляев, Анатолий Луначарский, Мариэтта Шагинян, Вивиан Итин, Илья Эренбург, Ефим Зозуля, Михаил Розенфельд, Вениамин Каверин, Борис Лавренев, Валентин Катаев...
Несть им числа!
И кто-то будет утверждать, что фантастика – низкий жанр!
В нем очень недурно пробовали себя классики (А.Н. Толстой, М.А. Булгаков), крупнейшие ученые (геолог В.А. Обручев, этнограф В.Г. Богораз-Тан, энтомолог Н.Н. Плавильщиков), героические летчики (Георгий Байдуков и Михаил Водопьянов). Что уж говорить о Константине Эдуардовиче Циолковском (ему-то и карты в руки), сама Александра Михайловна Коллонтай, далеко не последний партийный деятель советского государства, опубликовала в 1920 году в журнале "Юный пролетарий Урала" фантастический рассказ под вызывающе авангардистским названием "Скоро". Ветераны Октябрьской и Мировой революций, встретившись через полвека, с удовольствием, но и с грустью, вспоминают дни революционных боев, принесших, наконец, счастье человечеству...
Фантастика – это мир,
в котором нам хотелось бы жить,
в котором мы никогда жить не будем,
и в котором, как ни странно, мы живем постоянно...
В маленькой чайхане под синим безумным азиатским небом мы вспомнили профессионалов – Александра и Сергея Беляевых, Григория Адамова, Александра Грина, Лазаря Лагина, Якова Окунева, Михаила Гирели, Виктора Гончарова, Александра Абрамова, Владимира Орловского, Валерия Язвицкого. Чтобы только их одних представить надо бы листов триста, помрачнел Гацунаев. Он-то знал реалии, все же член ЦК КПСС Узбекистана. Разве мы обязаны представлять всех? – возразил я. В Антологию должны войти произведения тех, кто действительно оставил след в фантастике. Одно дело, скажем, Александр Беляев или Алексей Толстой, и совсем другое – та же Александра Михайловна Коллонтай.
Нет, сказал Гацунаев. Так мы все запутаем.
Он был прав. Не знаю ни одного критика, который разобрался бы в том или ином явлении вовремя. Что, например, сообщала Литературная Энциклопедия, выходившая в 30-е годы в СССР, о писателях, чьи произведения уже тогда, без всякого сомнения, могли украсить любую Антологию?
О Михаиле Булгакове: "...Не сумел ни оценить гибели старого, ни понять строительства нового. Его частые идейные переоценки не стали поэтому источником большого художественного творчества".
О Сергее Буданцеве: "...Вопрос о подчинении подсознательного организующей воле далеко не всегда решается писателем в классовом пролетарском духе".
Об Евгении Замятине: "...Творчество Замятина приобретает с развитием нашего социалистического строительства все более и более остро выраженную контрреволюционную направленность".
Об Александре Грине (всегда одно и то же): "...Талантливый эпигон".
Об Андрее Платонове: "...Обнаружил ряд идеологических срывов в своих произведениях".
О Сергее Григорьеве: "...Не справляется с современными социальными заданиями".
Об Якове Окуневе: "...Создал ряд идейно расплывчатых произведений на случайные темы".
Цитировать можно еще, и еще. Но зачем? Ведь само понятие фантастика в той же Литературной Энциклопедии толковалось весьма недвусмысленно: "Изображение неправдоподобных явлений, введение вымышленных образов, не совпадающих с действительностью, ясно ощущаемое нарушение художником естественных форм, причинных связей, закономерностей природы".
Неправдоподобных...
Не совпадающих...
Вымышленных...
И хотя в заключение статьи, написанной Б. Михайловским, говорилось, что все же "в рамках литературы социалистического реализма можно мыслить материалистическую фантастику, фантастику как художественную форму с реалистическим содержанием", на деле вся советская критика встречала появление фантастических произведений, как правило, враждебно. Ведь речь, черт возьми, шла о создании Нового человека. Тут нельзя было промахнуться, тут все следовало держать под контролем. Да Ольга Форш, писатель далеко не бесталанный и человечный, в романе "Сумасшедший корабль" так рассказывала о поэте, задумавшемся о будущем. "В грядущих колхозах он предполагал внедрить поэтхозы, где творческий дар – величина вот-вот математически на учете – приспособлена будет для движения тракторов, причем творцам предоставлена будет наивысшая радость петь, как "певец" Шиллера, только о чем запоется и только потому, что им невозможно не петь. Выгода отсюда будет двойная: для индустрии сила отойдет максимально, а так как благодаря счетчику-обличителю эту творческую силу подделать уже нельзя, то само собой будут выбиты из позиций и "псевдописатель" и "кум-критик". Один настоящий творец, он же двигатель трактора, взят будет на полное хозснабжение. Те же писатели, от работы которых не воспоследствует передача сил и трактора от их словес не пойдут, как профессионально себя не нашедшие, кооптированы будут в отдел ассенизации города".
– Что такое непорзач?
– Непорочное зачатие.
– Звучит тревожно.
– А вы чего хотели? Это не костяшками домино греметь.
Деятели партии тоже внимательно приглядывались к творцам.
Были у них обиды. Обиды на писателей. Обиды на фантазии последних.
Анастас Иванович Микоян, например, на XVI съезде ВКП(б) страшно обижался: "Ведь это позорный факт, что под покровом Коммунистической академии могла выйти книжка о колхозном движении, в которой говорится о колхозах при аракчеевшине, Иване Грозном и т. д." Говорил Анастас Иванович о популяризаторской книжке, написанной неким Бровкиным, певцом, несомненно, увлеченным.
Лазарь Моисеевич Каганович обижался по другому поводу.
"В "Правде" – обижался он, – была помещена рецензия о семи книгах философа-мракобеса Лосева. Но последняя книга этого реакционера и черносотенца под названием "Диалектика мифа", разрешенная к печатанию Главлитом, является самой откровенной пропагандой наглейшего нашего классового врага. Приведу лишь несколько небольших цитат из этого контрреволюционного и мракобесовского произведения: "Католичество, которое хотело спасти живой и реальный мир, имело полное логическое право сжечь Джордано Бруно...", "Сжигать людей на кострах красивее, чем расстреливать, так же как готика красивее и конкретнее новейших казарм, колокольный звон – автомобильных воплей, а платонизм – материализма...", "Коммунистам нельзя любить искусство. Раз искусство, значит – гений. Раз гений, значит – неравенство. Раз неравенство, значит – эксплуатация...", "Иной раз вы с пафосом долбите: "социализм возможен в одной стране", не чувствуете ли вы в это время, что кто-то или что-то на очень высокой ноте пищит у вас на душе: не-ет!" И это выпускается в Советской стране. О чем это говорит? Это говорит о том, что у нас все еще недостаточно бдительности. Это выпущено самим автором, но ведь вопрос заключается в том, что у нас, в Советской стране, в стране пролетарской диктатуры, на частном авторе должна быть узда пролетарской диктатуры".