Именно в этот момент Пауэре ощутил это - неотступное, громоздкое, давящее воспоминание, которое росло и зрело в его напарнике. Но он ничего не сказал. Он просто лежал молча, прислушивался к дыханию Келлета и думал о том, что и Келлет наверняка знает, что его напарник не спит.
– Ты никогда не бывал в Пушматаге? - спросил Келлет немного погодя. Впрочем, вряд ли. Там есть одна речушка, называется Киамичи. В тот год я как раз уволился с ранчо у Крутых Ступенек и отправился бродяжить. И вот, переваливаю я через бугорок и направляюсь к этой самой речушке, как вдруг вижу - в воде что-то сверкает. Подъезжаю ближе, глядь - женщина!.. Я так и встал как вкопанный, до того удивился. И не мудрено, ведь она была в чем мать родила.
Наконец она накупалась и пошла к берегу напротив. Когда вода дошла ей до колен, она остановилась, чтобы отжать волосы, и вот тут-то заметила меня! Бедняжка рванулась к берегу и упала - поскользнулась, должно быть, или споткнулась о камень. Так и не знаю, в чем было дело, но она упала и осталась лежать.
Признаться, я почувствовал себя скверно, ведь я совсем не хотел ее пугать. Если бы она не увидела меня, я бы поехал дальше своей дорогой и скоро бы обо всем забыл, но теперь… Что мне было делать? Бросить ее? Но она запросто могла утонуть. К тому же, падая, она могла пораниться, даже убиться…
Короче, я мигом спустился к реке, от души надеясь, что она жива и здорова и просто стыдится. Мне даже думать не хотелось, что она может быть мертва. Но не все оказалось так хорошо, как я рассчитывал. Падая, она ударилась головой о камень.
К счастью, ярдах в ста ниже по течению стоял какой-то дом, вроде фермы. Делать нечего - поднимаю женщину на руки (а весила она не больше теленка) и несу туда. У крыльца я усадил ее на землю и покричал, но никто не вышел должно быть на ферме никого не было. Тогда я вошел внутрь, нашел кровать и перенес на нее женщину, а сам снова вышел во двор и посвистел моей индейской лошадке, чтобы снять седельные сумки - я как чувствовал, что они мне понадобятся.
Когда я вернулся в дом, у женщины снова шла кровь. Пришлось отыскать полотенце, подложить ей под голову и заняться раной.
Рана мне не понравилась - для женщины она, прямо скажем, была великовата. Падая, она рассекла кожу на голове прямо под волосами, и разрез был не меньше четырех дюймов длиной. Я промывал его чистым виски, а сам любовался ее волосами. Про такие говорят - "как вороново крыло"; обычно они кажутся черными, но на свету начинают отливать синевой. В общем…
Келлет не договорил и молчал довольно долго. Пауэре тем временем нашел трубку, набил табаком, выбрался из спальника и, достав из потухающего костра уголек, прикурил. Потом, так и не произнеся ни слова, снова вернулся в мешок.
Когда напарник улегся, Келлет сказал:
– Она была жива, но без сознания, и я, черт побери, совершенно не знал, что делать. К счастью, кровотечение скоро прекратилось, но я понятия не имел, то ли растирать ей запястья, то ли ходить перед ней на голове - я ведь не доктор! В конце концов я просто сел рядом и стал ждать. Чего? Я и сам не знал. Может, того, что она очнется; может, того, что кто-нибудь придет. В последнем случае меня, кстати, могли ждать крупные неприятности, и я отлично это понимал, но ведь не мог же я просто взять и уехать!..
Часа через два стемнело, и я зажег лампу - простой фитиль, который обмакнули в глиняную плошку с жиром, потом развел огонь в плите и сварил немного кофе из собственных запасов. Кофе был уже почти готов, когда мне послышался какой-то звук, донесшийся из ее комнаты. Я обернулся. Она сидела на кровати и смотрела на меня, крепко прижимая к себе одеяло, и глаза у нее были величиной с железное кольцо от коновязи. Когда я шагнул к ней, она пискнула и, забившись в самый дальний угол кровати, велела мне не приближаться.
"Я не трону вас, мэм, - сказал я как мог вежливо. - Вы поранились, так что вам бы лучше не делать резких движений".
"Кто вы такой? - спросила она. - И что вы здесь делаете?"
Я назвал ей свое имя, потом говорю:
"Смотрите, мэм, вот у вас опять кровь идет. Лягте-ка лучше обратно и дайте мне заняться вашей раной".
Не знаю, поверила ли она мне, или просто снова потеряла сознание. Как бы там ни было, она упала на подушку, и я положил на рану чистую тряпицу, смоченную холодной водой.
От этого она снова пришла в себя и спросила, что случилось, и я, как мог, рассказал ей, что произошло.
Тут она вроде как разозлилась.
"Я просто купалась, - говорит. - И если бы не вы, я бы не…".
Ну, дальше я не очень слушал. Впрочем, она ничего путного не сказала только верещала, как рассерженная белка.
Тогда я ей прямо так и говорю, как есть:
"Вы, мадам, упали и шибко ударились головой, и ничего другого не было. Я сделал для вас только то, что должен был сделать. Наверное, - говорю, - тут и моя вина есть, да только я вам вреда не хотел. И вот вам мое честное слово: как только здесь кто-нибудь появится, я сразу же уеду. Когда возвращается ваш муж, мэм?.."
Ну, это ее успокоило, и она немного рассказала мне о себе. Ее ферма была обычным участком поселенца: она владела им с правом первой очереди на выкуп, и до конца срока оставалось еще восемнадцать месяцев. Муж ее в прошлом году попал в горах под обвал, но перед смертью успел взять с нее клятву, что она сохранит землю за собой. Не знаю, что бы она делала с этой землей потом, но почему-то мне казалось, что свою землю она никому не отдаст и будет держаться за нее зубами и ногтями - столько в ней было мужества…
Тут Келлет снова замолчал. Свет, встающей из-за горизонта луны, уже давно разогнал непроглядную черноту неба, но цепь холмов на востоке была по-прежнему укрыта густой тенью. В трубке у Пауэрса неожиданно засипело.
– Когда-то у нее был сосед, в четырнадцати милях ниже по течению, но предыдущей зимой его ферма сгорела до тла, и он подался из тех краев. Другой фермер, который жил в восьми милях выше по течению, уехал с женой к Крутым Ступенькам табу-нить лошадей и должен был вернуться не раньше, чем через полтора-два месяца. Она жила тем, что выращивала и сушила кукурузу и горох, да держала про черный день немного картофеля. Посторонние в этих краях появлялись редко, почти никогда, поэтому было только естественно, что в жару она купалась нагишом.
Когда я спросил, не боится ли она бродяг - таких как я, или вооруженных бандитов, она сунула руку под кровать и со словами "это для всяких подонков", достала заряженный дерринджер. Потом она показала мне небольшой острый нож и добавила: "А это - для меня".
Да, именно так она и сказала, и я велел ей держать оружие под рукой, хотя мне было страшно даже подумать о том, что однажды ей, возможно, действительно придется пустить его в ход. Мне было жаль ее, но ее твердый характер тоже пришелся мне по душе.
Мы еще немного поболтали, и я испек на плите ржаные лепешки. На ночь я собирался устроиться во дворе под навесом, но она сказала, что я могу лечь в кухне. Тогда я велел ей запереть свою дверь, и она действительно закрыла ее на толстый деревянный брус, а я постелил на полу одеяла и отправился на боковую.
Краешек луны, показавшийся над посветлевшим челом холма, был похож на драгоценную бусину. Жемчужное зарево ночного светила делалось все ярче, превращаясь из призрачного нимба в плотную корону. Пауэре докурил трубку и убрал ее.
- Утром, - продолжил Келлет, - она не смогла встать. Когда она не откликнулась на мой стук, я, естественно, вышиб дверь, и сразу понял, что у нее лихорадка. Она так крепко спала, что никак не могла проснуться, потом на пару минут открыла глаза, но не успели мы обменяться двумя словами, как она снова отключилась. Я просидел с ней почти весь день и отлучался, только когда надо было задать лошади овса и приготовить что-нибудь поесть. Я ухаживал за ней, как за малым ребенком, постоянно обтирал ей лицо холодной водой, но я мало что мог. Раньше мне ни разу не приходилось ухаживать за больными, и я просто не знал, что полагается делать в таких случаях. Во всяком случае, я старался изо всех сил.
После полудня она начала бредить, бредить по-настоящему. Целый час или около того она разговаривала со своим покойным мужем, словно это он сидел с ней, а не я. Очень скоро я понял, что этому парню здорово повезло с женой. Она говорила...
Впрочем, неважно, что она говорила. Главное, я.., начал откликаться на ее бред. То есть, иногда, когда она принималась особенно настойчиво звать своего покойника, я просто говорил: "Да, дорогая" или что-то вроде того. Наверное, она сама не очень верила, что он действительно рядом - как-никак прошло уже больше года, с тех пор как ее муж погиб, и все же ей было капельку легче. Во всяком случае, она обращалась к нему так, как.., как ни одна женщина никогда не обращалась ко мне. И если я отвечал ей, она вроде как успокаивалась, а если нет - продолжала звать его снова и снова, начинала раздражаться и беспокоиться. Пару раз у нее даже снова открылось кровотечение, так что ничего другого мне просто не оставалось.
На следующий день ей стало лучше, но она была слаба, как новорожденный жеребенок в период засухи. Она все время спала, и у меня оказалось много свободного времени, которое я просто не знал, куда девать.
Я нашел оленину, которую она разложила на решетке для сушки, досушил ее над огнем и повыдергивал сорняки из гороха. Несколько раз я возвращался в дом, чтобы посмотреть, все ли в порядке, но она спала, и я решился съездить на холмы, где я заметил почти созревший боярышник. Набрав немного ягод, я рассыпал их на солнце, чтобы зимой она могла добавить их в пирог с сушеными яблоками.
Так прошло четыре или пять дней. Однажды мне удалось подстрелить оленя, и я содрал с него шкуру, а мясо разрезал на полоски на индейский манер и высушил. Потом я подправил навес и подремонтировал кое-что в доме, словом - делал, что мог. Пока я чинил дверь в комнату, которую выбил в первое утро, она внимательно наблюдала за мной с постели, а когда я закончил - похвалила меня.
"Вы - молодец, Келлет", - вот что она сказала. Сейчас кажется, что это не Бог весть что, но.., все же она это сказала.
Пауэре молча следил за тем, как полная луна, выбравшись, наконец, из-за холмистой гряды, цепляется за землю и дрожит в самой высокой точке, готовясь пуститься в самостоятельное плавание. Сухое дерево, одиноко торчавшее на вершине холма, четко вырисовывалось на лунном диске, напоминая прижатую к золотистому лицу руку в черной перчатке.
Келлет сказал:
- Взгляни на это старое дерево. Оно выглядит таким сильным и таким.., мертвым.
Когда луна, наконец-то оторвавшись от земли, поплыла над холмами, Келлет вернулся к своему рассказу.
- В общем, я починил эту дверь, поставил новый косяк и укрепил петли, так что каждому, кому вздумалось бы ее снова вышибить, пришлось бы как следует потрудиться. Она...
Пауэре молча ждал.
- ..Она ни разу не закрыла ее, даже когда окрепла настолько, что была в состоянии встать и дойти до кухни. Она просто оставляла ее открытой. Не знаю, может быть, ей это просто не пришло в голову. А может, наоборот...
Как бы там ни было, вечерами я по-прежнему стелил свои одеяла в кухне, ложился и ждал. Обычно она говорила мне: "Спокойной ночи, Келлет", или "Приятных сновидений, Келлет". Такие слова - они, брат, дорогого стоят, так что за них не жалко маленько поплотничать или поковыряться в земле...
Однажды ночью, на десятый или одиннадцатый день после того как я попал в этот дом, я неожиданно проснулся от какого-то странного звука. Сначала я не понял, что это такое, и только потом догадался, что она плачет в темноте. Я окликнул ее, спросил, что с ней, но она не ответила и продолжала реветь. Тогда я подумал, что у нее, верно, сильно болит голова, но когда я встал и спросил, не нужно ли ей что-нибудь, она опять не ответила.
Но я слышал, что она продолжает плакать. Нет, конечно, она не рыдала в голос и не выла по-бабьи, но я знал, что она плачет по-настоящему. А такие вещи всегда заставляют мужчину чувствовать, будто у него внутри все наизнанку выворачивается.
Я вошел в комнату и окликнул ее по имени. В ответ она только похлопала рукой по кровати - садись, мол. Я сел и потрогал рукой ее щеку, чтобы посмотреть, не вернулась ли лихорадка, но щека была прохладной и мокрой. И тут она сделала странную вещь. Она схватила мою ладонь обеими руками и так крепко прижала к губам, что я даже удивился. Я и не знал, что она такая сильная.
Так мы сидели минуты две или три; потом я осторожно высвободил руку и спрашиваю: "О чем вы плачете, мэм?" А она отвечает: "Просто хорошо, что ты рядом". Тогда я встал и говорю: "Вам надо бы отдыхать, мэм". А она...
Между этими и следующими его словами прошли целых две минуты, но, когда Келлет снова заговорил, его голос нисколько не изменился.
- ..А она снова расплакалась и плакала, наверное, целый час, а потом как-то внезапно успокоилась. Не помню, спал ли я после этого, или нет - так все в голове перепуталось. Помню только, что утром она встала очень рано и сразу принялась готовить рагу - впервые с тех пор, как упала.
"Эй, мэм, - говорю, - будьте осторожны. Вы же не хотите загнать себя до смерти?"
А она этак сердито отвечает, что могла, мол, взяться за эту работу еще третьего дня. Не знаю, на кого из нас двоих она тогда сердилась, но завтрак у нее получился - пальчики оближешь.
Словом, этот день вроде и похож был на предыдущие, да только не совсем. До этого мы если и разговаривали, то только о делах: о гусеницах, объевших помидоры, о щели в коптильне, которую надо было заделать, и о всем таком. И в тот день мы говорили, вроде, о тех же самых вещах, но разница состояла в том, то нам обоим приходилось очень стараться, чтобы поддерживать этот разговор. И еще: ни один из нас ни разу не обмолвился о делах, которые надо сделать завтра.
Около полудня я собрал свои пожитки, упаковал в седельные сумки, привел лошадь и поставил под навес, чтобы напоить как следует. Ее я почти не видел, но знал, что она наблюдает за мной из дома. Когда все было готово, мне вздумалось потрепать мою конягу по шее, но тут на меня словно что-то нашло. Я не рассчитал удара и так хватил ее по холке, что она попятилась и чуть не встала на дыбы. А я не мог взять в толк, что это со мной.
Тут она вышла, чтобы попрощаться. Стоит и смотрит на меня. Потом говорит:
"До свидания, Келлет. Да благословит вас Господь".
Ну, я тоже с ней попрощался, а она все стоит и молчит, и я тоже молчу. Наконец она говорит:
"Вы, наверное, думаете, что я - скверная женщина".
"Ничего подобного, - говорю, - мэм. Просто вы были больны, и вам, наверное, было здорово одиноко. Но теперь, надеюсь, с вами все в порядке".
"Да, - отвечает, - со мной все в порядке и, пока я живу, всегда будет в порядке. А все благодаря вам, Келлет. Вам, - говорит, - пришлось думать за нас двоих, и вы справились. Вы - настоящий джентльмен, Келлет", - вот как она сказала.
Потом я вскочил в седло и выехал со двора. На холме, правда, обернулся и увидел, что она все стоит подле навеса и глядит мне вслед. Ну, я махнул ей на прощание шляпой и поскакал дальше. Вот и вся история...
Ночь из черно-синей сделалась белой, ибо луна уже сменила золотую роскошь вечернего пеньюара на серебристое дорожное платье. Келлет заворочался, и Пауэре понял, что теперь и он тоже может что-нибудь сказать, если, конечно, захочет.
Где-то коротко пискнула мышь, попавшая в когти бесшумной летунье-сове, и голодный лай койота разбудил в холмах одинокое эхо.
- Значит, вот что такое джентльмен... - промолвил Пауэре. - Мужчина, который, когда надо, умеет думать за двоих, так что ли?
- Не-а... - насмешливо отозвался Келлет. - Она решила, что я джентльмен, потому что я ее не тронул.
- А почему? - спросил Пауэре напрямик. Человек иногда высказывает мысли, которые растут у него внутри, как мозоли на руках, и которые являются такой же неотъемлемой частью его самого, как разорванное ухо или след пулевого ранения на животе. И тот, кому он открывает душу, должен уметь молчать об услышанном и после того, как взойдет солнце, и после смерти напарника, и вообще - всегда. И Келлет сказал:
- Я просто не мог.
Руки Бьянки
Рэн впервые увидел Бьянку, когда мать привела ее с собой в лавку. Она была приземистой, широкой в кости, с редкими сальными волосами и гнилыми зубами. Из безвольно распущенного рта стекала на подбородок беловатая струйка слюны. Двигалась она так, словно была слепой, или же ей было совершенно наплевать, на что она налетит через следующие два шага. Ей и в самом деле было все равно, потому что Бьянка от рождения была идиоткой, и только ее руки…
Это были очень красивые, очень изящные руки - мягкие, гладкие, белые, как снежные хлопья, с едва заметным розовым оттенком, напоминавшим отблеск планеты Марс на снегу. Руки лежали на прилавке бок о бок и смотрели на Рэна. Полусжатые кисти, обращенные ладонями вниз, были чем-то неуловимо похожи на двух припавших к земле зверьков, и точно так же, как какая-нибудь лесная тварь, они слегка раздувались и опадали, словно дыша. И они смотрели на него. Не наблюдали - наблюдать и следить они будут потом. Пока же они только смотрели, и Рэн, отчетливо ощущавший на себе их пристальные взгляды, почувствовал, как сердце у него забилось сильно и часто.
Мать Бьянки скрипучим, резким голосом потребовала сыра, и Рэн не торопясь принес ей его. Пока он ходил, женщина честила его на чем свет стоит и, наверное, она имела на это право, как имеет право быть ожесточенной и раздражительной любая женщина, у которой нет мужа, а единственная дочь слабоумная уродина.
Рэн отдал ей сыр и взял деньги, и хотя женщина заплатила меньше, чем следовало, он не обратил на это никакого внимания. Виноваты в этом были руки Бьянки. Когда мать попыталась взять дочь за одну из них, руки отпрянули так, словно не желали этого прикосновения. При этом они даже не оторвались от прилавка, а, приподнявшись на пальцах, быстро-быстро отбежали к краю столешницы и, соскочив вниз, скрылись в складках платья Бьянки. Мать, однако, это нисколько не смутило. Схватив дочь за локоть, оказавшийся не таким норовистым, она выволокла ее из лавки.
Рэн остался стоять за прилавком, раздумывая о руках Бьянки. Он был здоровым, молодым, до красноты загорелым и не особенно умным парнем, которого никто никогда не учил различать прекрасное и удивительное, но ему это и не требовалось. Плечи у него были широкими, руки - сильными и крепкими, глаза большими и добрыми, а ресницы - длинными и густыми. Сейчас они были опущены, но несмотря на это Рэн продолжал видеть перед собой руки Бьянки, и отчего-то ему было трудно дышать.
Хлопнула входная дверь - это вернулся Хардинг, хозяин лавки. Это был крупный, полный мужчина с такими толстыми щеками, что они почти сходились посередине лица, совершенно скрывая нос, губы и все остальное.
– Прибери-ка здесь, Рэн, - сказал Хардинг. - Сегодня закрываемся пораньше.