- Вот. У Мэйси имеется в продаже мужская одежда. Или вы можете пойти к Роджерсу Питу, - добавила она, поворачиваясь ко мне; лица наши оказались совсем-совсем рядом, и она поспешно выпрямилась. - У Пита совершенно новый и большой магазин, - она вернулась на другую сторону стола, - и вы там, без сомнения, найдете все, что вам нужно.
В голосе ее проскользнул холодок отчуждения, и я, кажется, понял, в чем дело: мужская одежда представлялась ей темой слишком интимной для длительного обсуждения.
- Окей, пойду к Роджерсу Питу, - сказал я; еще вчера вечером я подметил, что словечко "окей" уже в ходу. И поднял чашку, чтобы сделать последний глоток кофе и поставить точку на разговоре.
Но когда я поднимал чашку, Джулия увидела мою руку. Рука была уже не такая красная, как вчера, зато распухла еще больше, и у костяшки среднего пальца появился синяк. Джулия ничего не сказала, но, по-моему, прекрасно все поняла; вполне возможно, что Пикеринг проделывал это и раньше. Она вспыхнула, и, заглянув ей в глаза, я увидел, что она возмущена.
- А вы хоть знаете, где магазин Роджерса Пита? - спросила она тихо, и мне ничего не оставалось, кроме как покаяться, что нет. - Это на углу Бродвея и Принс-стрит, напротив отеля "Метрополитен", но если вы никогда не бывали в Нью-Йорке, то где это, вы тоже не знаете…
Я действительно не знал, что за улица Принс-стрит, и в жизни не слыхал про отель "Метрополитен".
- Ну, так я сейчас собираюсь на "Женскую милю" и возьму вас с собой.
Я затряс головой, лихорадочно выискивая повод для отказа - Джулия присмотрелась ко мне и мягко спросила:
- Вас тревожит Джейк?
- Да нет, но ведь он сказал - "невеста"…
- Сказал, - подтвердила Джулия, глядя мимо меня, - и раньше говорил… - Она подняла глаза. - А я ему говорила, что ничья я не невеста, пока сама не соглашусь ею стать, а до сих пор я согласия не давала. - Она повернулась в сторону гостиной. - Так вы идете?..
Я уже понял, что не скажу "нет", чтобы она не подумала, что я и в самом деле боюсь Джейка. Но если говорить "да", то так, чтобы оно звучало убедительно.
- Что за вопрос! - воскликнул я, припомнив, что и это выражение слышал вчера вечером неоднократно, и отправился к себе за шапкой и пальто.
Поднявшись в комнату, я достал из саквояжа маленький блокнот для эскизов и два карандаша - один твердый и один мягкий. Мимоходом поймал свое отражение в зеркале над комодом и глянул на собственное лицо. Оно горело от возбуждения, сияло довольством - чувства явно брали верх над рассудком, и я лишь пожал плечами: события подхватили меня и понесли по течению, и уж если я ничего не могу с собой поделать, то по крайней мере хоть получу удовольствие.
Джулия ждала меня в передней в цветастом капоре, завязанном лентами под подбородком, темно-зеленом пальто и короткой черной пелерине; маленькая пушистая муфта висела, сдвинутая на кисть одной руки. Заслышав мои шаги, она взглянула в мою сторону и улыбнулась мне; она была восхитительна, я поневоле вернул ей улыбку и восторженно покачал головой.
Боже милостивый, чего только Нью-Йорк не лишился за эти годы! Мы пошли на север к Двадцать третьей улице, потом повернули к Мэдисон-скверу. Для меня, человека, живущего и работающего в Нью-Йорке, Мэдисон-сквер никогда не значил ничего особенного: летом - иссушенное солнцем, устланное пожухлой травой уныние стандартных скамеек, заполненное лишь в полдень, когда служащие понуро жуют здесь свои бутерброды, а в остальное время пустынное, если не считать каких-нибудь древних стариков и старух; зимой - еще грязнее, еще заброшеннее, а ночью во все времена города Мэдисон-сквер - пространство, старательно избегаемое людьми, как и все другие нью-йоркские скверы и парки. Бесцветное, безрадостное место без какого-либо понятного назначения.
Но теперь я просто не смог удержаться от восторженного возгласа - сквер впереди радостно бурлил. Под зимними деревьями, под еще не потушенными газовыми фонарями собралось бесчисленное множество детей. Они были в странных, непривычных для меня зимних одеждах, но это были дети, они бегали, падали, кидались снежками, таскали друг друга на санках, с разбегу кидались на них животом. По аллеям ходили няньки, одетые словно сестры милосердия, толкая перед собой коляски на высоких колесах с деревянными спицами. А взрослые - взрослые прогуливались, просто прогуливались по скверу, по снегу, по морозу, будто пребывание на свежем воздухе было для них развлечением само по себе. Лаяли, бегали, прыгали, кувыркались собаки. И вокруг бурлящего сквера, наполненного жизнью и движением, невиданным парадом катились экипажи всевозможных расцветок и форм.
Скромных черненьких среди них не было совсем. Были густо-вишневые, сочно-оливковые, а одна роскошная карета сочетала в себе канареечно-желтый кузов и ослепительно черные колеса и крылья. Были экипажи закрытые и открытые, и Джулия назвала мне некоторые их разновидности: виктории, ландо пятиоконные и ландо обыкновенные, фаэтоны, дрожки. Кучера были в ливреях, в блестящих цилиндрах, сверкающих сапогах и пальто с серебряными пуговицами - иные пальто по цвету точно соответствовали окраске экипажа. И позади карет - не одной, а довольно многих - восседали ливрейные лакеи, один, а то и два, скрестив руки на груди в величавом безделье.
А лошади, стройные, горячие, гарцевали, высоко вскидывая ноги и блистая упряжью; головы их были взнузданы высоко, спины выскоблены, гривы заплетены. Выезды, как правило, подбирались одной масти: вороные, гнедые, каурые, белые. А в самих экипажах сидели самые стильные, самые роскошные, самые притягательные женщины из всех, каких я когда-либо видел. Сделав несколько кругов возле Мэдисон-сквера, пояснила мне Джулия, они поедут по магазинам, растянувшимся вдоль "Женской мили" на юг по Бродвею. Нет, эти явно не принадлежали к числу тех, кто, чураясь взоров, откидывается на подушки, почти что прячется в своих дорогих автомобилях с неприметно одетыми шоферами. Эти сидели горделиво выпрямившись, эти смеялись, выставляли себя напоказ из-за сверкающих стекол, эти были царственны и абсолютно довольны собой…
И вообще все тут так не походило на Нью-Йорк, каким я его знал, что я улыбнулся Джулии и воскликнул:
- Париж!..
Она тоже улыбнулась, лицо ее отразило мое волнение, и она ответила горделиво:
- Нет, это не Париж! Это Нью-Йорк!
- И далеко тянется "Женская миля"? - кивнул я в сторону Бродвея.
- До Восьмой улицы. - И Джулия продекламировала покраснев: - "Вниз от Восьмой я нажил капиталы, вверх от Восьмой их жена промотала…" Вот так и живет великий наш город - от Восьмой улицы вниз и от Восьмой улицы вверх!..
В двойном потоке экипажей появился просвет, я схватил Джулию за руку, мы перебежали Мэдисон-авеню и вошли в Мэдисон-сквер. И вдруг сквозь резко очерченные голые ветви деревьев я увидел на дальней стороне площади какое-то строение, или нет, не строение, что-то еще со странно знакомыми очертаниями. Я как взял Джулию за руку, так и не выпускал, а тут сразу остановился и непроизвольным рывком развернул ее к себе лицом. Она замерла, удивленная и я замер, глядя вдаль во все глаза. Теперь я наконец понял, что вижу, - и это было невероятно.
Там, за дорожками, за спешащими людьми, за скамейками, за снегом и все еще горящими фонарями я видел то, чего там никак не могло быть - и что тем не менее было.
- Рука, - сказал я, как дурачок, и повторил, почти выкрикнул; какой-то прохожий даже оглянулся на меня: - Бог мой, рука статуи Свободы!..
На секунду я отвел взгляд в сторону - и ничуть не удивился бы, если бы за эту секунду она исчезла начисто, но нет, она стояла по-прежнему, весьма зримо и совершенно неправдоподобно: там, на западной стороне Мэдисон-сквер, среди деревьев, вздымалась вверх правая рука статуи Свободы, держащая факел.
Я не верил своим глазам. Я ускорил шаг, почти бежал, а Джулия семенила рядом, ухватив меня под руку, и никак не могла взять в толк, что же вызвало у меня такой интерес. Наконец, мы приблизились к ней, к гигантской руке, выраставшей из прямоугольного каменного основания, и я задрал голову, чтобы рассмотреть ее целиком. Я и не подозревал, что она так велика: она была чудовищной, исполинское предплечье заканчивалось колоссальной сжатой кистью - каждый ноготь размером в газетный лист - и огромным медным факелом высотой с трехэтажный дом. И оттуда, сверху, перегнувшись через декоративную ограду, опоясывающую площадку вокруг пламени факела, на нас глядели крошечные люди.
- Статуя Свободы, - бормотал я с недоверием. - Рука статуи Свободы!..
- Ну да, - воскликнула Джулия, смеясь над моим удивлением и поражаясь ему. - Она здесь уже не первый день, ее привезли с Филадельфийской выставки. - И Джулия в свою очередь окинула руку взглядом, но без особого интереса. - Говорят, со временем ее установят в бухте. Если, наконец, решат, в каком месте. И если умудрятся собрать необходимую сумму. Никто не хочет за это платить, так что некоторые считают, что ее вообще никогда не установят…
- Ну а я предсказываю, что установят! - заявил я пылко и необдуманно. - И, пожалуй, лучшее место для нее - остров Бедлоу!..
"Женская миля" производила впечатление: по тротуарам и у входов в большие сверкающие магазины толпились женщины - такие, каких мы видели на площади, чьи экипажи сейчас ожидали на мостовой, и попроще - женщины всех общественных положений и возрастов. Витрины, как правило, были низкие - нижний край сантиметрах в тридцати от земли, - огороженные полированными медными поручнями. Защита эта оказывалась совершенно необходимой: у иных витрин женщины глазели на выставленные товары, плечо к плечу, и едва одна поворачивалась, чтобы уйти, ее место немедленно занимала другая. Двигались мы медленно, да иначе и нельзя было в заполняющей тротуар толпе; жизнь на улице кипела просто фантастическая - мальчишки пробирались сквозь поток пешеходов, как рыбы против течения, и совали каждому встречному всякую рекламную ерунду, мужчины и женщины сновали туда-сюда или стояли в подъездах и тоже продавали любые мыслимые, а зачастую и немыслимые товары. У перекрестка возле Юнион-сквера играл, как назвала его Джулия, "немецкий оркестр": кларнет, труба, тромбон и еще каких-то два духовых инструмента. Играли они хорошо, по-настоящему хорошо, я бросил несколько монет в фетровую шляпу, лежавшую у ног одного из музыкантов, и повернулся к Джулии. Но она вдруг смерила меня странным взглядом и спросила:
- А как вы догадались, что это такое?
- О чем вы?
- О руке статуи Свободы.
На секунду я замешкался: действительно, как я догадался?
- Видел фотографию.
- Да? Где?
Действительно, где бы я мог ее видеть?
- В "Иллюстрированной газете Фрэнка Лесли". Просто я не сразу сообразил, что рука здесь, в Нью-Йорке.
Она кивнула, потом нахмурилась снова.
- Фотографию в газете?
- Ну конечно. Я уверен, что гравюра была сделана прямо с фотографии.
Теперь он была удовлетворена, и все же я на всякий случай решил сменить тему. У витрины фотоателье небольшая кучка людей разглядывала коричневатые снимки актеров и актрис в костюмах и трико, длинноволосых, усатых и бородатых политиков, писателей, поэтов, генералов времен гражданской войны. Но особое внимание привлекала, большая увеличенная фотография, установленная на треноге, - рядом с треногой стояла ваза с маргаритками.
Лицо на фотографии показалось мне явно знакомым: молодой человек с непокрытой головой, длинными до плеч волосами и едва заметной улыбкой на губах. На нем было длинное зимнее пальто с большим воротником шалью и меховыми манжетами сантиметров в тридцать шириной, в руке он держал пару белых перчаток.
- Оскар Уайлд! - воскликнул я. Джулия сказала самодовольно:
- А я была на его лекции…
- Какой лекции?
- Ох, и чудак же вы! Я думала, все знают. Он же лекцию читал недели две назад в зале Чикеринг-холл.
- Оскар Уайлд читал здесь лекцию? И вы его слышали? О чем он говорил?
- Тема у него называлась "Английский ренессанс". Но боюсь, я слушала не так внимательно, как следовало бы. Джейк был раздражен чем-то, а я была раздражена им…
На углу Бликер-стрит Джулия остановилась под фонарем у края тротуара, где нас не толкали пешеходы, и показала вдаль, квартала за два, на новый дом из красного кирпича, сообщив, что это и есть магазин Роджерса Пита и что здесь она меня покинет, чтобы отправиться за своими покупками. Я не знал, удобно ли подать ей на прощанье руку, но все-таки подал, и она протянула мне свою.
- Джулия, - сказал я, - это была одна из самых приятных прогулок в моей жизни.
Она улыбнулась - мои слова показались ей, вероятно, ужасным преувеличением - и ответила, что ей тоже было приятно. При этом она улыбнулась еще очаровательней. Ощутив какое-то подобие близости, на мгновение возникшей между нами, я вдруг набрался смелости и спросил:
- Джулия, неужели вы серьезно думаете выйти замуж за Джейка?
Она пристально посмотрела на меня:
- А почему бы и нет?
По-видимому, она искренне удивилась самой постановке вопроса, но я никак не мог поверить этому.
- Ну, почему… Он слишком стар для вас. И толстый, и неинтересный. Наконец, просто смешной.
- Это вы смешной, - сказала она после долгой паузы. - Он мужчина хоть куда. И вовсе не старый. И, кроме того, сможет обеспечить семью. - Она протянула руку, положила ее мне на локоть и опять улыбнулась. - Женщина должна думать о таких вещах, чудак вы. Лучше прослыть расчетливой, чем остаться в старых девах…
Быстро повернувшись, она пошла вверх по Бродвею. Я стоял и смотрел ей вслед: во второй половине дня я придумаю какую-нибудь причину для отъезда, и мы распрощаемся, так что вполне можно считать, что это была последняя наша встреча. Раньше я, разумеется, полагал, что девушка в платье с турнюром - зрелище по меньшей мере нелепое, однако Джулия выглядела отнюдь не нелепой, а изящной, совершенно очаровательной, и вдруг я отдал себе отчет, что одежда на всех прохожих, снующих мимо, включая даже блестящие цилиндры, уже не кажется мне странной.
Лиловое платье мелькнуло в последний раз и исчезло в толпе.
До ратуши было не близко - кварталов десять-двенадцать, но, хотя я шел не спеша, пришел я рано. Поднялся небольшой ветер, и стало слишком холодно для того, чтобы сидеть в парке и ждать, да я и не мог допустить, чтобы Пикеринг заметил меня. Надо было двигаться, однако я на несколько минут задержался подле маленького садика, глядя на здания ратуши и городского суда позади ратуши и поражаясь тому, что они точно такие же, какими я их знал. Насколько мне помнилось, весь парк выглядел точно так же, как в мое время, и я достал свой блокнот и зарисовал то, что вижу, чтобы потом сравнить. Я набросал ратушу, сад, аллеи, скамейки и зимние деревья и, осмотрев собственный эскиз, решил, что вполне мог бы сделать его во второй половине двадцатого века.
Тогда я пририсовал несколько торопливых пешеходов и экипажи на улице - карету, очередь двухколесных пролеток, ожидающих пассажиров на углу Бродвея, большой желто-зеленый почтовый фургон, запряженный четверкой лошадей. Потом я посмотрел через парк в сторону Сентр-стрит и постарался припомнить, как все это выглядело, когда я был здесь последний раз, то есть как это будет выглядеть, когда автомобили вытеснят с улиц другие средства транспорта. И пририсовал на том же листке лимузины, огромные дизельные автобусы, грузовики, которым суждено со временем запрудить и Сентр-стрит и остальные улицы Нью-Йорка; я изобразил их всех едущими в одну сторону, ко мне, словно они изгоняют со сцены повозки, запряженные лошадьми.
Я пошел дальше - это был деловой район в начале Бродвея, где мы уже проходили с Кейт; я пересек улицу и двинулся вдоль стены огромного нелепого почтамта, не забыв бросить взгляд наверх, на штандарт, реющий над куполом. Впереди, по ту сторону Энн-стрит, все прохожие поворачивали головы, чтобы заглянуть в какую-то двухметровую будку с двускатной крышей, похожую на будку для часового, только слишком узкую. Будка стояла на краю тротуара перед аптекой, и я мимоходом тоже заглянул туда. Оказалось, там установлен защищенный от ветра градусник, самый большой, какой я когда-либо видел. Он показывал семь градусов мороза, и я был доволен, что узнал точную температуру: почему-то погода интересовала меня сегодня гораздо больше, чем вчера или позавчера.
Теперь, при дневном свете, я обратил внимание на одну подробность, которой мы с Кейт не заметили в темноте: на неимоверное количество телеграфных проводов. Полквартала я, словно деревенщина, пялился на сотни и сотни черных проводов, протянувшихся по обе стороны улицы, пересекавших ее во всех направлениях, - невообразимая паутина, казалось, затмевала серое зимнее небо. Через каждые несколько метров из тротуара вырастали деревянные телеграфные столбы, некоторые из них - я даже остановился, чтобы пересчитать, - несли до четырнадцати поперечин; к каждому столбу была прикреплена бирка, сообщавшая, какая из конкурирующих компаний его тут поставила.
Народу на улице толкалось тьма-тьмущая, преимущественно мужчины. Среди них, на мой взгляд, попадалось гораздо больше толстых и попросту тучных, чем мы привыкли встречать во второй половине нашего века. В толпе носились десятки мальчишек - почему они не в школе? - в форме посыльных; видимо, им отводилась роль нашего телефона. Были и совсем маленькие, не старше шести-семи лет, многие буквально в лохмотьях, с давненько не мытыми руками и лицами. Одни из них продавали газеты, утренние - "Геральд", "Таймс", "Трибюн" - и первые выпуски вечерних - "Дейли грэфик", "Штатс цайтунг", "Телегрэм", "Экспресс", "Пост"; продавались также газеты "Стандарт", "Бруклинский орел", "Весь мир" и многие другие, названия которых я просто не запомнил. Другие мальчишки промышляли чисткой ботинок - через плечо у них болтались на лямках ящики со щетками и гуталином. И у всех, даже у шестилетних, лица были хитрые, многоопытные, настороженные. "Да и какими же им быть, - подумал я, - есть-то хочется каждый день…"
Внезапно несколько мужчин, шагавших по тротуару вместе со мной, разом остановились, отошли к бровке мостовой, вытащили из карманов часы и, запрокинув головы, уставились на противоположную сторону улицы. Не успел я спросить себя, что бы это значило, как остановились и другие, - и вскоре вдоль Бродвея в обе стороны протянулись шеренги людей, замерших с часами в руках и посматривающих то на циферблаты, то на крышу одного из самых высоких зданий.