Он простер длинные темные руки к сияющему туману, к великому костру, щедро рассыпавшему угли на весь небосвод, и вдруг подумал, как претенциозно выглядит со стороны. Это была мысль из тех, что исподволь сломили его несколько лет назад, и назло ей он вытянулся в струну и стоял так долго-долго.
Он тонул в распахивающемся пространстве. Божественный трепет ниспадал оттуда. Звезды беззвучно мерцали, неуловимо тек через мир Млечный Путь. Наедине с небом Шут не был столь одинок, сколь среди всех этих. Он знал: оттуда тоже смотрят. Эй, меднокожие с Эпсилона Тукана, у вас девчонки тоже нашивают красные сердечки на юбки внизу живота? Оффа алли кор?
В кухне погасла лампа – тихо и плавно, как во сне. Исчез желтоватый отсвет на листьях яблонь. Лидка ждала. Когда кто-то ждет, покоя уже нет. Легче пойти, чем стоять и думать лишь о том, что уже надо идти и что за каждую секунду промедления – виноват. Шут пошел.
Было душно и смрадно, как в бардаке, – сигаретный дым, алкоголь, объедки. Пустые бутылки Лидка сгребла в угол, грязную посуду вынесла на кухню – и уже лежала; когда Шут приблизился, она с наивной кокетливостью подтянула одеяло к подбородку и улыбнулась.
– Проводил?
– Естественно, уже катят… Я сволочь?
– Что? – Лидка перестала улыбаться.
– Нет, скажи. Только честно. Я сволочь?
На ее лице мелькнуло беспокойство.
– Временами, как все… – она вновь улыбнулась растерянно и участливо.
Впрочем, это видел только я. Шуту казалось: она прячется за глупую улыбку, которая когда-то казалась ему нежной, лишь оттого, что ей нечего сказать. Но мне было легче, у меня были приборы. Контакты захлестывало ее отчаянным, преданным непониманием.
– Скажи: что ты обо мне думаешь?
– Я люблю тебя, – сразу ответила она.
Он безнадежно ссутулился и проговорил устало:
– Ради всего святого. Монтрезор…
– Ну какой же я Трезор? – она надула губы. – Я же девочка, значит, уж по крайности Трезора… Ма шер Трезора. Так?
– Что?
– Ну… почему мужского рода-то? – она покраснела, сообразив, что опять сказала не то и попала пальцем в небо.
– А… – Шут слабо улыбнулся. – Логично. Только это не собачья кличка в данном контексте, а имя. У По есть рассказ. Там говорят: ради всего святого. Монтрезор. Тебе надо было ответить: да, ради всего святого. И замуровать меня в стену.
– О! – воскликнула она, выпрыгивая из-под одеяла. – Это по мне, это я с удовольствием!
Она стала замуровывать его подушкой, наваливаясь и прижимаясь. Он нехотя отбивался. Она успокоилась, села поверх сбитого одеяла, подушка на коленях, на подушке руки.
– И устала же я, – сообщила она. – Хорошо, что день рождения только раз в году.
– Да, – ответил Шут, глядя мимо нее.
– А какую сказку нам Димочка рассказал замечательную, правда? – искательно спросила она, пытаясь заглянуть ему в глаза.
– Чудит, – вяло пробормотал Шут.
Она вздохнула.
– Странно. Он такой добрый, а ты такой злой.
– Примитивные категории, лебедь моя белая. Однобокие.
– Ничего не однобокие! Как Трезор. У, злюка! – она изобразила, как рычит Трезор. – Р-р-р! Хочешь, объясню, чего ты рычишь?
– Не очень, но валяй.
– Не можешь простить себе, что не гений, – сказала она с детской радостью отгадки. – Как это, мол, в двадцать четыре года я только аспирант, а не академик?
Он наконец взглянул на нее. С ненавистью.
– Половина всех бед человеческих оттого, что вы слишком легко прощаете себе негениальность! – заорал он, будто сам не был человеком. – Что там мыкаться с гениальностью, право слово… Государственной изменой попахивает! Вот скажи, Трезора… скажи. Неужто тебе не хочется быть гением?
Стало тихо. Потом Лидка улыбнулась.
– Как здорово, – произнесла она. – Одинокая фамилия. Трезор и Трезора, его половина…
Он громко, бешено дышал.
– Замуж мне за тебя хочется, – сказала она.
Он опустил глаза. Бесполезно. Каждый о своем.
– У нас выпить не осталось? – спросил он.
– Я припрятала для тебя "ркацетушки", – ответила она. – Вон, уже открыла.
Он поднес бутылку ко рту.
– Ну, зачем, Коленька? Вот же граненый друг стоит.
Он налил в стакан из бутылки, потом перелил из стакана в себя. Налил еще. Спросил:
– Будешь?
– Нет-нет, – поспешно отказалась она. – Ты, если хочешь… пожалуйста.
Он отпил, уже не чувствуя никакого удовольствия. И вдруг, держа стакан у лица, горько сказал:
– Пред кем весь мир лежал в пыли – торчит затычкою в щели!..
– Это ты, что ли? – спросила Лидка.
– Конечно, я.
– В какой же это ты щели торчишь? В Москве, вроде…
– Я тебе покажу, – пообещал Шут. – Лягу вот сейчас – и покажу.
Она захлопала ресницами, потом покраснела и отвернулась к стене.
– Дур-рак… Шут гороховый… – ее голос дрожал от обиды.
Шут поджал губы. Положил ладони Лидке на затылок.
– Истлевшим Цезарем от стужи заделывают дом снаружи… Ну прости, – легко сказал он. – Я просто хам неблаговоспитанный, прав Дымок. Прощаешь?
Лидка беспомощно улыбнулась в подушку.
– Как, наверно, Димочку хорошо любить, – мечтательно проговорила она.
– Послушай, молодая женщина, – медленно сказал Шут. – Скажи. Как на духу. Почему вы всегда любите тех, кто вас не любит?
Стало очень тихо. Казалось, Лидка даже дышать перестала. Потом она снова села, повернулась к нему. Спросила еле слышно:
– Ты меня совсем не любишь?
Он не ответил. Она подождала, потом перевела дух и вдруг храбро улыбнулась.
– Ты не думай, я про замуж просто так сказала. Твоей любовницей я тоже хочу быть. Очень.
Он не ответил. Глядел на ее мерцающее в слабом свете плечо.
– Только ты не гони меня, пока я сама не устану, – попросила она.
– Да?! – взъярился Шут. – А если я за это время к тебе привыкну?
Она легонько засмеялась.
– Тогда ты меня не отпустишь. Возьмешь за ошейник и скажешь строго так: Трезора, место! И я завиляю хвостом.
И волосы – черным пламенем в зенит…
У нее короткая стрижка.
– Черта с два, – сказал Шут. – Захочешь сбежать – никакие команды не помогут. Я знаю наверное: чем лучше я к тебе буду относиться, чем больше буду заботиться о тебе и переживать за тебя, чем больше буду тебе благодарен – тем менее ценен буду… В тот день, когда я скажу: я люблю тебя, Лида… – он сделал несколько нервных, клюющих глотков из стакана, потом откашлялся. – Именно в тот день ты мне ответишь: подлец, ты всю молодость мне исковеркал, видеть тебя больше не могу!
Она подождала секунду, потом плавно протянула к нему руку и провела ладонью по его щеке. Будто завороженная. Ее пальцы дрожали.
– Тогда не люби меня, любимый, – тихо сказала она. – Если только так можешь быть во мне уверен – не люби. Я не устану долго-долго.
Он смотрел на нее с ужасом и восхищением. И не знал, что сказать. Ему хотелось упасть перед ней на колени. Горло перехватило от нежности, которую нельзя, ни в коем случае нельзя было показать. Ведь, скорее всего, Лидка врала.
– Эхнатончик, – сказала она после долгой паузы, – что ты сегодня такой молчаливенький?
В это время Дима все-таки заснул. Ему снился вокзал.
Вокзал был набит людьми. Плотные реки тел текли медленно, затрудненно, перехлестываясь и перепросачиваясь; и, как положено рекам, несли и вертели угловатые валуны – чемоданы, баулы, рюкзаки. Дима юлил, прижав локти, время от времени прикрываясь портфелем. Он спешил. Это был уже не сон.
В начале его перрона расположилась на груде рюкзаков группа девиц в измочаленных джинсах и относительно белых водолазках с одинаковой нагрудной надписью "Лайонесс". Надписи были сделаны по-английски, шариковыми ручками, старательно. Посреди девиц, водрузив правую ногу на рюкзак, торчал хлипкий лысый бородач лет тридцати, с гитарой, в темных очках и стройотрядовской робе и однообразно тюкал по струнам. Девицы заунывно тянули:
…А кому эт надо, а кому эт нужно..
А някому ня надо, а някому ня нужно…
Их огибали, едва не падая на рельсы. Дима тоже обошел, девицы безразлично скользнули по нему взглядами. Дима поддал в их сторону смятый пыльный стаканчик из-под мороженого. Стаканчик угодил меж лопаток одной из певуний, та медленно обернулась, не переставая рассеянно ныть: "Прилепили хвостик…"
Бригадир поезда был толстый дядька с красным лицом. Он смотрел на Диму пустым взглядом, все время на что-то отвлекался, и Диме раз за разом приходилось прокручивать вранье от начала до конца. Чем дальше, тем тошней становилось – Дима терпеть не мог врать. Суть вранья была такова: имеющийся у него билет его не устраивает, ибо ехать надо не послезавтра, а сегодня – мама болеет. Несчастное лицо. На текущий день билетов уже нет. Опять несчастное лицо. В кассе посоветовали обратиться к вам. Во взгляде – легкая, робкая надежда.
Наконец бригадир почесал в затылке.
– Где билет-то? – спросил он с тяжким вздохом.
Дима извлек. Бригадир протянул пухлую мягкую розовую руку. Дима вложил билет во влажные пальцы. Бригадир, буквально засыпая, мельком посмотрел на просвет.
– Сдай, а потом подскакивай, пожалуй, в пятый…
– Есть!
Бригадир отер ладонью пот.
Дима, помахивая портфельчиком, полетел обратно. Душа его пела, все устраивалось. Он успеет сегодня позвонить. Он машинально лавировал в толпе, не глядя, миновал завывающих девиц, и вдруг ему в спину ударилось нечто. Он удивленно обернулся. У ног его лежал ком из нескольких папиросных пачек. Давешняя девица, невнятно продолжая петь, ухмылялась ему и показывала язык. Дима побежал дальше.
У касс толпа была особенно густой и распаренной. Дима набрал побольше воздуха и крикнул с пафосом:
– Дорогие товарищи! Друзья!
К нему обернулись, как к психу, надеясь хоть немного развлечься.
– Кто хочет послезавтра в Ленинград, прошу!
Ну, вот, думал Дима, в лавировку несясь обратно. Теперь вовсе без билета.
Львицы, завидев его, даже перестали петь. Они загоготали все хором. Дима приветливо сделал им ручкой, в ответ его подруга послала ему воздушный поцелуй. Лысый бородач смотрел ревниво.
Бригадир действительно был в пятом, в тамбуре. Проводник, разбитной мужичишка средних лет, что-то ему оживленно рассказывал, делая руками движения, будто открывает бутылки одну за другой, и приговаривая при этом что-то вроде: "уяк! уяк! уяк!" Бригадир осоловело слушал, как слушал и Диму – глядя потным взглядом куда-то в сторону. Дима пригладил волосы и с видом честного пассажира шагнул в тамбур. Бригадир не пошевелился даже, даже зрачки не дрогнули – только руку протянул. Дима вложил в нее, совсем уже взопревшую, вырученные за билет деньги. "А они – ни в какую!" – сказал проводник. Бригадир опустил руку с деньгами в карман брюк. Потом вынул ее уже без денег и отер пот. Проводник теперь делал движения, будто разливал. Звук тоже сменился. "Плюк-плюк-плюк!" – рассказывал проводник. "Посади", – сказал бригадир. "А чего сажать? Вон – одно свободное. Так вот я и говорю: плюк-плюк-плюк!.."
Дима вошел в вагон – там, как по заказу, отчетливо виднелось единственное свободное место – рядом с аккуратной, миниатюрной старушкой, уже углубленной в какое-то чтение. Дима двинулся к этому креслу, и тут пол мягко колыхнулся; перрон с идущими и прощально машущими людьми едва заметно, затем все быстрее и быстрее поплыл назад. Перегон начался.
Все. Теперь все. Дима сделал, что мог, вчерашний вечер стал, наконец, отодвигаться в прошлое. Еще стыдно было перед Ней, но это ненадолго. Дима чувствовал. Вперед наука, говорил он себе, чтобы окончательно успокоиться. Господи, как противно! Ничего. Сегодня я Ее увижу. Он затрепетал, поняв, что это так. Поезд довезет. Телефон дозвонится. Метро догремит, уверен. Спокоен и уверен. Это не сказка, не сон, не пустая мечта в час тоски – сегодня он Ее увидит.
Москва убегала. Дима откинулся на горячую спинку кресла, прикрыл глаза. Опять екнуло сердце – увижу. Позвоню и скажу… что скажу? Скажу, здравствуй. Он повторил Ее телефонный номер – медленно, сердцем целуя цифры; уже сегодня. Не завтра, как было вчера, а сегодня. При мысли о вчерашнем дне опять запылали щеки и уши. Он с ненавистью посмотрел на свою ладонь и в который раз стал ожесточенно вытирать ее о брюки. Хотелось о стены биться от стыда. Никому больше не верю, только Ей. Люблю. Он понял, что думает это серьезно. Почему нет? Люблю.
Сердце колотилось о ребра, как колеса о рельсы. Нет, так нельзя, семь часов еще, подумал Дима. Я спячу. Он нагнулся к портфелю за книгой и краем глаза увидел черные брюки, остановившиеся рядом. Поднял голову – бригадир улыбался добро и устало, как майор Пронин. Он махнул подбородком в сторону тамбура, и сам двинулся туда. Дима встал – о господи!
В тамбуре никого не было, но уже воняло папиросным дымом.
– Вот что, друг, – сказал бригадир и вытер пот. – Ты, – он поднял короткую руку к люку в потолке, – посидишь там с полчаса. Контроль…
– Вот те раз, – обеспокоился Дима. – А выпустить не забудете?
– Говорю – полчасика.
– Лады, – нерешительно пробормотал Дима. Бригадир вяло просиял – чувствовалось, эта процедура ему приелась.
– И прекрасненько. Сейчас лесенку припру… И еще сосед у тебя будет. Это… напарник.
– Это кто же?
– Да малец…
Бригадир ушел. Дима прислонился плечом к стенке, недоверчиво глядя на люк вверху. Странно, сколько же там места? Вроде бы нисколько. Куда он исчез-то? Дима разволновался. А если контроль уже?.. Лязгнула дверь, и Дима в панике обернулся. Бригадир нес короткую приставную лестницу, за ним двигался парнишка лет восемнадцати – длинная шея, угловатый, крепкий. Бригадир поставил лестницу, влез, поковырял большим ключом в замочной скважине люка, и тот отвалился, повис. Бригадир тяжко спрыгнул и стал отдуваться, протирая загривок, лоб и щеки.
– Поехали, – задыхаясь, сказал он.
В темной пазухе пахло гарью и смазкой, в горле сразу запершило. Дима хотел сесть и ударился затылком. Пришлось скорчиться, спрятав голову меж колен. Полчасика… Вспомнилось, как в детстве, желая сделать отцу сюрприз, он пытался спрятаться в ящике письменного стола.
– Пиджаки снимите, – заботливо вспомнил бригадир, – у меня повисят.
Дима, извиваясь, ухитрился снять пиджак и бросил его бригадиру на руки. А ведь там все мои деньги, с опозданием сообразил он, но смолчал: неловко было просить бросить ему сюда его кошелек, получилось бы, что он не доверяет бригадиру. Подозрительно принюхиваясь, снизу уже лез напарник.
– Чего тут? – он таращил глаза со света, стараясь сразу оглядеться.
– Кр-расотуха, – сдавленно ответил Дима. Напарник хмыкнул, стал размещаться. Люк закрылся, и наступила полная тьма. Я перешел на инфракрасное изображение – мне важны были лица.
– Успели, – облегченно пробормотал Дима.
– Куда?
– Ну… сюда. До контролеров.
– На кой бы им идти, пока мы не спрятались? Предупредили бригадира и ждут, когда он "добро" даст…
Поезд, дрожа от усилий, летел к Ней.
– Перемажемся вдрызг, – раздался голос из темноты. – Галстук бы не заговнять…
– Бог даст, ототремся.
– Тоже в бога веришь?
– С ума сошел!
– А чего, сейчас многие. Девчонки, вон… Блузку расстегает, там крестик…
– Одно дело – крестик…
Помолчали.
– Питерский? – спросил напарник.
– Учусь там.
– Где?
– В Репинке. А ты?
– Маляр, стало быть… что? А, я… Питерский. Ну и вонь, – он зашуршал, пытаясь слегка сменить позу. – Задыхаюсь на хрен, – ткнул Диму в бок острым, твердым коленом и успокоился. – Пардон с меня. Курить будешь?
– Да господь с тобой, и так духотень!
– Чего молишься? Не веришь, так не молись.
– Привык.
Уже извиняюсь, подумал Дима. Не он, а я. Как так получается?
Сухо, как сверхзвуковой истребитель, шаркнула спичка. Темнота, подрагивая, втянулась в углы: Дима увидел выпавшее из мрака мальчишеское лицо с плотной тенью, залегшей под глазами и на верхней губе, в пушащихся усиках. Сдавили взгляд проступившие ребристые стены. Напарник закурил и погасил спичку, все исчезло, и только оранжевый огонек перекатывался в черной спертой пустоте. В ноздри, в горло поползло невидимое теребящее удушье.
– Девчонку бы сюда, – вдруг проговорил напарник.
Дима не нашелся, что ответить. Напарник затянулся.
– У меня вот сбоку такая сидит, – задумчиво сообщил он. – Из благовоспитанных, вроде – не притронься. Смешно б ее тут в дерьме раскатать, на трансформаторах…
Напарника не было видно: казалось, это сама тьма цедит отравленные слова и шлет бомбить праздные города, забывшие о светомаскировке, давно пропившие радары ПВО. Несметные эскадрильи туманили ночной воздух, застилали звезды… Написать бы это. И назвать… как назвать? Что-нибудь вроде "Требуется противогаз". Или: "Противогазов сегодня не будет".
Экспресс, трепеща, рвал воздух, спешил.
– Знал одну такую. Приехала к дружку, а он свалил. Ну, покатили таун осматривать, впервые в Питере, хуе-мое… И, вроде, ничего ей не смей! А вечером я ее упоил чуток. Так она как полезет! Ох-ох, говорит, до чего жаль, что Кеши нет, я ведь рассчитывала заночевать у него, а теперь в затруднительном положении… понимаешь?
Понимаю, думал Дима. Сегодня я Ее увижу. Как Она там жила? Только бы не пустить это в себя, не оскорбить недоверием… Будь проклят, напарник.
– А вообще, они скурвились все, – говорила тьма. – Кулак засунуть можно, и еще хлюпать будет!..
Он ведь моложе меня, думал Дима. Года на три… Он попытался зажать себе уши коленями. Не получилось.
– Не, ну елы-палы, во жизнь пошла! То сопромат грызешь, то двигатели, то закон божий… Миром Ленину помо-олимся! Многие, конечно, херят это дело, так ведь олухи нигде не нужны, локти потом искусаешь. Свободная минутка выдастся – что делать? С чтива рвать тянет, брехня на брехне. Телик врубишь – или воспитание какое, или дурак с микрофоном прыгает, дурацкими шутками дураков веселит. Молодежная программа… Девку закуканить хоть приятно…
Если бы я так трепался, подумал Дима, а мой собеседник все время молчал, я не смог бы говорить. Как это он ухитряется не думать о том, интересно мне или нет? Он уверен, что интересно. Уверен, что я думаю так же…
– Порево, конечно, тоже поперек горла. Все они одинаковые…
– Ты философ, – сказал Дима.
– Да, – согласился напарник. – Задумаешься иногда – японский бог! Нет жизни! В техникуме пашешь, ждешь, когда учеба кончится. На сейнере будешь пахать, ждать, когда рейс кончится. Так и сдохнешь в зале ожидания! – он в сердцах ткнул окурок в стену. Огонек погас. – А ты кем будешь?
– Бог знает…
– Бог, бог, – проворчал напарник. – Афиши малевать за семьдесят колов?
– Может быть.
– Тоже в лямке…
Мутно-оранжевые, ласково отблескивающие капли с дрожащего жала падали и падали, и беззвучно уносились вниз, пропадая во мгле, и внизу люди задыхались, сходили с ума и умирали в конвульсиях, давясь воплем и рвотой, раздирая себе грудь ногтями среди иссушенных пожарами руин… Противогазов сегодня не будет. А когда? Прекратите это, кто-нибудь!
Заскрежетал ключ. Упал люк. Дневной свет и чистый воздух, ослепляя, ворвались в карцер.
– Живы? – спросил бригадир снизу.