Дьявол среди людей - Стругацкие Аркадий и Борис 2 стр.


Она - это Нина Востокова, двадцати лет, студентка Московского института журналистики и единственная дочь Николая Васильевича Востокова.

Николай Васильевич Востоков - русский советский литературовед, профессор, весьма известный в известных кругах специалист по журналистской деятельности Ульянова-Ленина, а также один из достаточно гласных руководителей Московского института журналистики.

Нина Востокова прибыла в наш огромный Ташлинск на практику. Вероятно, ей ничего не стоило устроиться в любой газете первопрестольной, но то ли профессор счёл, что дочке пора нюхнуть провинции, то ли сама она настояла на этом, но только в один прекрасный день она появилась в протабаченном кабинетике редактора нашей районки. Встречена она была с надлежащим вниманием, выразила приличествующую радость по поводу встречи и надежду на помощь со стороны столь опытных коллег, но, что делать, не смогла скрыть по молодости лет простодушного превосходства своего над ними, и даже ещё менее лестных для них чувств. Коллеги обиделись, но обиды не показали, а просто свели её с рабкором К. Волошиным. Дескать, мы здесь тоже не лыком шиты, и зреют в толще наших читательских масс активные наши помощники, и мы их активно выискиваем и привлекаем к активному сотрудничеству. А вот из вас, милочка, ещё неизвестно, что получится.

Встреча с рабкором К. Волошиным произвела на заносчивую девочку огромное впечатление. У неё-то, как выяснилось, была за душой пока что одна-единственная заметочка в "Московском комсомольце", и та петитом, по пустячному поводу и без подписи, а этот работяга предъявил ей целый альбом с вырезками. Нина Востокова была изумлена. Она была восхищена. С папиной подачи она всегда верила в творческие возможности трудовых масс, но увидела творческую трудовую личность своими глазами впервые. И где! Во глубине башкир-кайсацких руд! Она, бедняжка, даже позавидовать не сумела. Она расцеловала Кима, расцеловала редактора и, не говоря ни слова, помчалась в горком комсомола. И весь свет узнал.

И конечно же, согласно всем законам этого жанра жизни они мигом влюбились друг в друга.

Вот как описал её редактор "Ташлинской правды", старый друг моего покойного отца и мой пациент. Не шибко красивая, смуглая, скуластенькая, крепенькая, всегда в выцветшей саржевой курточке, комсомольский значок, огромный нагрудный карман, из которого торчат блокнот с авторучкой.

- Суетливая, болтливая, - раздумчиво вспоминал он. - Идеалистка. Павка Корчагин, Олег Кошевой и всё такое. Энтузиастка. Глуповата. Разумеется, при таком папаше… - Тут он несколько неожиданно прервал себя, закряхтел и сообщил: - Что-то меня пучит сегодня. Не иначе как от молочной каши. Закормили меня этой молочной кашей…

Своевременно она отбыла к себе в столицу, а ещё примерно через месяц Ким получил уведомление о зачислении его на первый курс Московского института журналистики. Состоялась напутственная беседа в райкоме, состоялось тихое застолье у редактора, состоялась довольно безобразная отвальная в мастерских, и Ким Волошин уехал. И очень скоро был в Ташлинске забыт. Года два в райкомовских докладах продержалась фраза:

"Об уровне культурной работы в районе свидетельствует хотя бы тот факт, что один из наших механизаторов, Волошин К.С., проявивший себя в качестве постоянного рабкора нашей газеты, был замечен в Москве и принят без вступительных экзаменов на один из факультетов Московского института журналистики".

Но пришёл в райком новый Первый, и фраза эта нечувствительно выпала.

Так что, когда я вернулся в родную хату врачом "скорой", - имя Волошина было прочно забыто, да я и сам, признаться, вспомнил о нём только из-за случайной обмолвки моего пациента-мастера. Вспомнил и, натурально, заинтересовался, стал даже расспрашивать. А годы шли, интерес мой стал угасать, и я вновь и очень прочно забыл про Кима. Настолько прочно, что, когда снова встретился с ним, не сразу понял, с кем имею дело.

6

Скоро, скоро мы ляжем

К северу головой,

Скоро, скоро укроемся

Северною травой…

К тому времени я уже несколько лет как оставил беспокойную, но столь необходимую для настоящего медика практику на "скорой помощи" и стал в нашей больнице терапевтом, причём ведущим, едва не вторым лицом после главврача. Как-то я дежурил, и дежурство, помнится, было спокойным, только вечером получился срочный вызов из РТС "Заря" на маточное кровотечение у женщины тридцати двух лет. Ночь была тихая, лунная, с небольшим морозцем. До "Зари" километров пятнадцать, так что я с лёгким сердцем отослал туда наш драндулет, ибо всегда считал, что лошадок наших надо поелику возможно беречь. После обхода я, как всегда, угнездился в ординаторской, приказал дежурной сестре чаю, а сам занялся приведением в порядок своей довольно запущенной документации. Не тут-то было. Мой Вася-Кот (врач "скорой") позвонил из "Зари" и сообщил, что положение больной тяжёлое и он решил везти её к нам. Ну, дело привычное, я позвонил хирургу, он же гинеколог, он же уролог и прочая, разбудил его и велел явиться, затем распорядился насчёт операционной.

Через час её привезли. Как оказалось, её сопровождал муж, и это было кстати, потому что больная была в беспамятстве, а историю болезни надлежало заполнять. Все наличные силы мои были задействованы в смотровой, и историей болезни пришлось заняться мне самому. Я вышел в "предбанник"; на драном диване сидел там, уткнувши лицо в ладони, мужчина в потрёпанном костюме, на полу возле него неопрятной грудой громоздились тулупы, невзрачных расцветок платки, ещё какое-то тряпьё. Поверх валялись скомканные, окрашенные кровью то ли полотенца, то ли разорванные простыни.

- Вы - муж? - спросил я громким деловитым голосом.

Он поднял голову и посмотрел на меня. Лицо у него было узкое, обтянутое, желтоватого цвета, светлые волосы острижены наголо, из-под щетины виднелись зажившие шрамы, и широкая чёрная повязка пересекала это лицо и череп, закрывая левый глаз. "Билли Бонс", - промелькнула у меня ненужная мысль.

- Да, - сипло отозвался он и воздвигся. Был он высок, немного выше даже, чем я, но неимоверно худой. До болезненности. И ещё я механически отметил, что на потрёпанном пиджаке его не хватало пуговиц. И что под пиджаком у него сероватый свитер грубой вязки с растянутым воротом.

Я завёл его в ординаторскую, усадил на табурет перед собой, достал бланк и отвинтил колпачок авторучки.

- Имя? - спросил я.

- Моё? - спросил он и прокашлялся.

- Нет, пока не ваше. Имя больной.

- Да, конечно, извините. Имя - Волошина Нина Николаевна.

- Год рождения?

- Тридцать девятый.

- В браке?

- Да. Со мной. Больше десяти лет.

- Беременна?

- Нет. Нет-нет. Точно - нет.

Он заёрзал на табурете, устраиваясь удобнее, и положил перед собой на стол сцепленные руки. Огромные мосластые конечности, окрашенные въевшейся ржавчиной и машинным маслом. Что-то было с ними не в порядке, с этими конечностями, но приглядываться я не стал. Я положил ручку и спросил:

- Что с нею случилось?

- Точно не знаю, - ответил он звонким голосом, и я понял, что он на грани истерики. - Наверное, подняла что-нибудь тяжёлое, не под силу. У нас там в бараках… Да вы вот что, доктор. Отметьте: в шестьдесят пятом у неё был выкидыш на нервной почве, и потом она на учёте… Да, и ещё у неё резус отрицательный.

- Так. А на каком учёте?

- Психиатрическом. Два года в психушке сидела.

Я записал и снова посмотрел на его лапы. Вот оно что… На правой руке не было безымянного пальца. Культяпка, почти под корень.

- Так, - сказал я. - А прежде у неё такие кровотечения были?

Он не успел ответить. Дверь приоткрылась, просунулась дежурная сестра и деловито произнесла:

- Алексей Андреевич, вас срочно.

Я встал.

- Вы здесь посидите, - сказал я. - Подождите минутку.

Я уже знал, в чём дело. За дверью сестра подтвердила шёпотом:

- Умерла…

В смотровой уже было пусто, только хирург мылся над раковиной в углу. Когда я вошёл, он повернул ко мне виновато-агрессивную физиономию и пробубнил:

- Ничего не получилось. Клиническая.

Я подошёл к столу. Она лежала на спине, вытянутая во весь невеликий рост, голая, серовато-голубая, до изумления тощая, так что все рёбрышки проступали сквозь кожу, и коленные мослы не давали сомкнуться прямым, как палки, бёдрам, и светло-коричневые пятаки плоских сосков казались нарисованными на ребристой поверхности груди. Глаза были закрыты, личико с кулачок было совершенно кукольное, синеватые зубы сухо блестели меж полураскрытыми белыми губами, и роскошные чёрные волосы, разбросанные по изголовью, были пронизаны седыми прядями…

- Как её фамилия, Алексей Андреевич, не знаете? - спросил хирург, присев у столика и раскрывая блокнот.

- Кажется, Волошина, - машинально пробормотал я. - У меня там записано…

Я ещё не договорил, когда сумасшедшая, но точная догадка озарила меня, и я внезапно понял, чей это труп лежит передо мной и кто дожидается меня в ординаторской. Никогда я не понимал и не пойму, наверное, как работает подсознание. Мало ли Волошиных на свете? И ничто не было столь далеко от меня той январской ночью, как Ким Волошин, и никто не мог меньше напомнить мне о Киме, чем тощий человек в пиджаке с оторванными пуговицами, с чёрной повязкой через глаз, с изувеченной рукой…

- Что? - спросил я.

Сестра стояла с простынёй в руках и вопросительно смотрела на меня. И хирург смотрел на меня с любопытством.

- Да, - произнёс я нетвёрдо. - Конечно. Вывозите.

Сестра накрыла труп, отступила от стола и перекрестилась.

- Алексей Андреевич, - сказал хирург, - а как насчёт анамнеза? Говорят, с нею муж приехал, хоть бы с его слов составить…

- Я сам, сам, - проговорил я поспешно. - Это я сам. А ты пока набросай диагноз и прочее, потом впишешь…

Я стиснул зубы и вернулся в ординаторскую. Когда я вошёл, он поднял голову и уставился на меня своим единственным глазом. Я глотнул всухую, медленно обошёл стол и сел напротив него. Затем проговорил, глядя в сторону:

- Вот, значит, как. Такое, понимаешь, дело, Ким…

Он перебил меня. Голосом чуть ли не деловитым.

- Умерла?

Я кивнул и стал торопливо объяснять, что подробности покажет вскрытие, могло бы помочь переливание крови, она потеряла массу крови, но у неё же резус, ты сам знаешь, а такой крови не то что в Ташлинске - в Ольденбурге, пожалуй, не найти, а то и в самой Москве.

Он слушал, не перебивая, прикрыв глаз тяжёлым тёмным веком, а когда я, запыхавшись, умолк, подождал несколько секунд и сказал:

- Не надо оправдываться, Лёшка. Ничто бы её не спасло. Ни Ольденбург, ни Москва… Не сегодня, так послезавтра бы, всё равно. Отмучилась бедняжка.

Я сейчас же полез в тумбочку стола, извлёк ёмкость со спиртом и стакан, налил граммов сто, долил водой из графина и протянул ему.

- Выпей, Ким.

Он усмехнулся деревянно:

- Ну, раз медицина не против…

Он залпом выпил, вытер заслезившийся глаз, а я, суетясь, развернул прихваченные из дома бутерброды.

- Закуси.

Он отломил корочку, понюхал и стал жевать.

- В сущности, - произнёс он почти рассудительно, - она была давно уже обречена. Любовь, доброта, великодушие - они жестоко наказываются, Лёшка. Жестоко и неизбежно.

Я разозлился. Должно быть, уже пришёл в себя.

- Это всё философия, Ким. По три копейки за идейку. Но как она дошла до такого состояния? Ты что - голодом её морил?

Он медленно покачал головой.

- Это история долгая, Лёша. А в последнее время Нина почти ничего не ела. Не могла. Ничего в ней не держалось. Пытался наладить её к медикам. Ни в какую. Там в бараке бабы пытались лечить её насильно. Ворожей каких-то позвали, знахарок… травки, настойки, заговоры… Очень её любили. Да ничего не вышло, как видишь. Она же психическая была, что ты хочешь…

Он постучал пустым стаканом по ёмкости со спиртом. Я налил. Он выпил и отколупнул ещё одну корочку, стал жевать через силу. Вид у него сделался задумчивый.

- И давно ты здесь? - спросил я.

- В Ташлинске? Да не так уж чтобы… Прошлым летом мы приехали. Слава Богу, в бараке сразу комнатушку дали, мыкаться не пришлось.

- А я и не знал, - проговорил я и добавил неискренне: - Так ведь не всё же время ты в этой "Заре" околачивался, в город, наверное, не раз набегал… Чего же ко мне не зашёл?

- А зачем я тебе? - спросил он равнодушно. - И ты мне… Конечно, если бы тётя Глаша была жива… (Покойную маму мою звали Глафира Фёдоровна.)

- Не сразу узнал тебя, - промямлил я, чтобы что-нибудь сказать.

- А я так сразу.

Он взял ёмкость, налил полный стакан и залпом выпил и с клокотанием запил из графина прямо из горлышка. Вода полилась ему на грудь, и он, ещё не оторвав горлышка от губ, стал растирать её искалеченной рукой.

- Ну и будет, - сказал я решительно и спрятал ёмкость.

- Будет так будет, - вяло пробормотал он и прикрыл глаз тёмным веком.

Затем он сделался слегка буен и обильно слезлив, заговорил непонятно и бессвязно и вдруг на полуслове заснул, уронив голову на стол. Я кликнул сестру и Васю-Кота, и мы выволокли его на диван, устроив ему постель из тулупов и шалей. Во время этой тягостной процедуры он только раз отчётливо произнёс: "А что мне на неё смотреть? Я уже насмотрелся. И попрощались мы давно уже…" Произнёс и впал в глубокое беспамятство.

Утром его уже не было в больнице. Он исчез вместе со своими тулупами, да так ловко, что даже нянька не уследила. И Ким Волошин снова ушёл из поля моего зрения. После того дежурства мне пришлось отлучиться из города, и как раз в это время из "Зари" приехали на санях забрать тело на похороны. Говорили, был вполне приличный гроб, и было человек десять тепло укутанных женщин - вероятно, соседок Волошиных по неведомому мне бараку. Поезд из трех саней потянулся за Ташлицу на Новое кладбище, и говорят, первые сани, те, что с гробом, вёл сам одноглазый Ким, шёл впереди, тяжело переставляя ноги, ведя под уздцы заиндевевшую лошадь. Похоронили Нину Волошину и, не возвращаясь в Ташлинск, уехали по правому берегу прямо на свою "Зарю".

Работы у меня, как всегда, было выше головы, и лишь иногда я вспоминал рассеянно и недоумевал, как это могло случиться, что питомец прославленного Московского института журналистики очутился в мастерских заштатной РТС в глубокой провинции, а журналистка и дочка профессора Востокова нашла себе могилу в промёрзшей башкир-кайсацкой земле… И ещё испытывал я нечто вроде обиды на выскочившего вдруг из небытия Кима, который вполне мог бы мне всё сам объяснить, а вот не соизволил, ну и Бог с ним, насильно мил не будешь. Да и не желал я быть милым насильно.

В общем, из-за деловой текучки и этого ощущения лёгкой неприязни Ким, скорее всего, снова выпал бы из моей памяти, но тут получилось одно неожиданное обстоятельство.

Однако сначала я введу в рассказ ещё одного героя. Имя ему - Моисей Наумович Гольдберг.

7

Летят по небу самолёты-бомбовозы,

Хотят засыпать нас землёй, ёксель-моксель.

А я, молоденький мальчишка, лет семнадцать,

Лежу почти что без ноги.

Ко мне подходит санитарка, звать Тамарка:

"Давай тебя я первяжу, ёксель-моксель,

И в санитарную машину "стундербекер"

С молитвой тихо уложу…"

Был это в те времена наш несравненный прозектор, "лекарь мёртвых", талантливейший старик, неизбывная гроза новоявленных специалистов, сопляков, путающих перитонит с перитонизмом и забывающих в операционных ранах салфетки. Он умер в прошлом году, старый труженик и мученик, с закрытыми глазами и довольной улыбкой: должно быть, рад был уйти от кошмара, от фантастического дела Кима Волошина.

О прошлом его я знаю немного. Был он учеником и пользовался благосклонностью самого Давыдовского Ипполита Васильевича, главного патологоанатома Советского Союза. Того самого, добавляю для непосвящённых, который был инициатором и автором знаменитого Указа от 35-го года о непременном вскрытии всех больных, умерших в лечебных учреждениях. Войну Моисей Наумович прошёл от звонка до звонка. Служа под знамёнами генерал-лейтенанта Кочина главным патологоанатомом армии, удостоился Красной Звезды и именного оружия за предупреждение возникшей в войсках эпидемии менингита, обнаруженной и блокированной им на основании материалов вскрытия. Надо полагать, отчётливая была работа.

После войны "Звёздочку" свою он, конечно, потерял, именной пистолет у него отобрали, а тут подоспели и настоящие неприятности, и Моисей Наумович стремглав покатился вниз. И докатился, на наше счастье, до Ольденбургского облздрава, который и стряхнул его в Ташлинск. И стал он патологоанатомом больницы, а также - по совместительству и по бедности нашей - судмедэкспертом. И все четверть века, всю оставшуюся жизнь, прожил в комнатушке, отведённой ему судебным ведомством (!) в так называемом районном пансионате. Впрочем, насколько я знаю, был он совершенно одинок, без единого родственника на всём белом свете.

Довольно долгое время были мы с ним в состоянии насторожённого нейтралитета. Но, слава Богу, никаких претензий к моей работе у него не случалось, и понемногу стал он захаживать ко мне домой - сыграть в шахматы, попить чайку, а то и отобедать. Я к нему привязался, а Алиса (жена моя) просто души в нём не чаяла. Но у нас с ним такие отношения сложились, повторяюсь, не сразу, а вот с так называемыми простыми людьми, в частности, со страдальцами, которых пользовала наша больница, он сходился необычайно легко. Конечно, доброе слово для больного - великое подспорье, но не одни только добрые слова имелись в бездонном арсенале Моисея Наумовича. Его, "лекаря мёртвых" высочайшего класса, вызывали проконсультироваться в сложных случаях и к живым, - вызывали, разумеется, те из моих коллег, что были постарше и поумнее. "Я - старый врач, Алексей Андреевич, - говаривал он мне с усмешкою. - А покойник - тот же больной, только в лекарствах больше не нуждается и в сочувствии тоже". Так или иначе, за четверть века своего служения городу он обрёл множество добрых знакомых, особенно людей пожилых, и его охотно приглашали на семейные праздники, даже и на крестины всевозможных внуков и правнуков ("несмотря что еврей"), а уж на похороны и поминки - непременно. К слову, популярности ему немало прибавляло и то, что он никогда не волынил с выдачей родственникам усопших патологоанатомических справок, без которых, как известно, предание земле у нас категорически не допускается.

Вот пока и всё о Моисее Наумовиче Гольдберге, светлая ему память, а в тот день, в первое, кажется, воскресенье после похорон Нины Волошиной, мы с ним сидели у меня дома в кабинете и играли в шахматы. И вдруг задребезжал телефон.

Назад Дальше