Дом Людей Живых - Клод Фаррер 10 стр.


И я смотрел на любимые глаза цвета моря, смотрел на прекрасные смеющиеся уста, и без слов я кричал в отчаянии: "Это ты меня убиваешь, - ты! Ты вступила на мой путь, и я последовал за тобой, и ты привела меня, как будто за руку, к открытым дверям гроба. Это правда, ты была для меня блуждающим огоньком, который обманывает странника, слепого, и толкает его в пропасть. Я упал в эту пропасть. Все кончено! Но как же теперь ты не видишь, как ты не чувствуешь моей скорби, моей смертной тоски? Почему ты смеешься? Ведь это не было написано в моем сердце, что я исчезну, что я никогда не увижу тебя более. Увы! Это было написано: моя любовь, мой приговор, моя смерть… Ты не читаешь их потому, что не умеешь читать; и ты не умеешь читать потому, что не любишь меня. О, моя нежность, мой кумир! Ты не любишь меня, я это вижу… Но все равно, если ты меня не любишь, тебе будет не так тяжело потерять меня, ты скорее утешишься, твоя молодость заставит тебя скорее забыть и начать строить сызнова свое счастье… Так лучше! Это хорошо. Очень, очень хорошо. Но я, я люблю тебя, - и я тебя спасаю. Я люблю тебя…"

И я сказал громко, как будто отвечая одним этим словом на все слова, которые она говорила.

- Я люблю тебя…

Она замолчала, глядя с разинутым ртом, потом разразилась веселым смехом.

- Ты меня любишь? Ты меня любишь… Скажите!.. Надеюсь, что так, сударь!

И она насмешливо привлекла мои губы к своим для поцелуя, который длился, пока мой мозг не превратился в кипящее олово…

Когда я пошатнулся, она лениво откинулась назад, среди подушек. И веки ее, мигая, начали смыкаться.

- О, - сказала она, - вот когда я устала… устала… Милый, еще нет семи часов, скажи? Еще нет… семи…

И внезапно она упала навзничь, с закрытыми глазами.

Дверь отворилась снова.

XXIX

- Сударь, - сказал мне маркиз Гаспар, - я очень рад, что имел возможность предоставить в ваше распоряжение этот час, которого вы желали, и надеюсь, что он не обманул ваших ожиданий.

Он стоял посреди залы, куда я вернулся. Мне показалось, что он вырос, что стан его сделался более прямым, и глаза более повелительными.

На стенах все свечи были потушены. Горели только две стоячие лампы по сторонам камина. И граф Франсуа был занят тем, что уменьшал в них огонь.

- Не угодно ли вам, сударь, - сказал маркиз, - занять теперь место для того, что нам осталось сделать.

Он указал мне на глубокое кресло, в котором только что сидел сам.

Я не хотел выказывать никаких колебаний. Твердым шагом я прошел через залу и сел.

- Антуан! - позвал граф.

Я сидел в одном из двух дормезов, в том, который находился ближе к огромной чечевице Против меня, на расстоянии десяти или двенадцати шагов, я видел другой дормез. Он был пустым. Мое тело, опустившееся в изгибы спинки, сиденья, подлокотников и подпорки для головы, отдыхало, не испытывая никакого усилия или неловкости. Тем не менее, я поднялся, обеспокоенный движением виконта Антуана, который по знаку своего отца приближался ко мне, держа в руке потайной фонарь, значительно больших размеров, чем тот, которым он пользовался недавно, освещая нам дорогу в горах.

- Берегитесь ослепнуть, сударь, - сказал он, заметив, что я повернул к нему голову. Он направил на меня сноп лучей. Я был затоплен с ног до головы сиянием, тем более резким, что комната была теперь почти темной. В первый момент я зажмурил глаза. Потом, открыв их, я снова уклонился от снопа лучей, направленного на меня, и стал смотреть поверх него в сумрак зала, по направлению к просвечивающейся чечевице и другому дормезу, стоявшему напротив.

Внезапно я задрожал: в другом дормезе, пустом минуту назад, был кто-то или, скорее, "что-то": светящаяся тень сидящего человека, - тень меня самого.

Я тотчас убедился в этом, подняв руку жестом, который тень повторила в точности. И я понял: моя недавняя гипотеза была верной, один из двух дормезов помещался там, где образовалось оптическое изображение другого, преломленное чечевицей. Как только меня ярко осветили в темноте зала, это изображение сделалось видимым. И мне стало досадно за мое глупое волнение. Секунду спустя, виконт закрыл свой фонарь, и светящаяся тень исчезла. Только тогда меня поразило одно обстоятельство, необъяснимое и в первый момент незамеченное мною: отраженное обыкновенной чечевицей, мое изображение должно было бы явиться перевернутым вверх ногами, - тогда как я видел его прямым. В этом явлении я не мог отдать себе отчета ни в тот момент, ни впоследствии.

Между тем, тонкий голос маркиза спросил:

- Отчетливо ли изображение?

И низкий голос виконта ему ответил:

- Очень отчетливо, сударь.

Моя голова лежала в подпорке, которая наполовину обхватила ее, поддерживая в таком положении, что я мог потерять сознание, не согнув шеи. Поле моего зрения уменьшилось. Я видел только графа Франсуа, все еще занятого своими лампами, пламя которых он спустил до того, что они казались двумя ночниками.

Маркиз задал еще вопрос, обращенный на этот раз ко мне:

- Сударь, удобно ли вы сидите, без стеснения и достаточно мягко? Предупреждаю вас: это важно.

Я попробовал эластичность пружин и коротко сказал:

- Мне хорошо.

Отвечая, я коснулся обивки дормеза. То не был ни шелк, ни бархат, но род шелковой парчи, очень плотной, которая должна была представлять собой изолятор. Я заметил далее, что нижняя часть ножек была из толстого стекла.

Когда я снова поднял глаза, я увидел маркиза Гаспара, стоявшего передо мной.

- Сударь, - сказал он мне с какой-то странной мягкостью в голосе, - день наступит через несколько минут. И мы не можем медлить более. Не имеете вы никаких возражений против того, чтобы операция началась?

Последнее волнение сжало мне горло. Резким движением головы я дал, однако, понять, что не возражаю.

- Очень хорошо, - сказал маркиз, - я не могу выразить, сударь, насколько я вам обязан.

Он смотрел на меня с каким-то странным волнением.

- Сударь, - сказал он после паузы, - я не хотел бы, чтобы когда-либо в вас могла зародиться мысль, что сегодня вы имели дело с существами бесчеловечными.

Я широко открыл глаза. Он продолжал:

- Операция, которую я произведу - в первый раз - над вами, опасна: откровенно предупреждаю вас об этом. Не от меня зависит избежать этого. Тем не менее, вы, сударь, не будете испытывать ни малейшего страдания. Чтобы увеличить число благоприятных шансов, я вас не усыплю предварительно, хотя мне это и будет стоить лишней усталости и даже физической боли. Но если ваша мускульная и нервная сила останется в состоянии бодрствования, вы лучше перенесете ту потерю субстанции, которую вам предстоит перенести.

Он склонил голову набок и, облокотившись щекой на три своих длинных пальца, сказал тихим голосом:

- Я думаю о том…

Казалось, он соображал про себя.

- Я думаю вот о чем, сударь; вы, очевидно, имеете при себе какие-нибудь бумаги на ваше имя? Я хочу сказать: на ваше прежнее имя… Или, быть может, даже бумажник? Не откажите в любезности вручить мне все, что могло бы служить препятствием.

Молча я отстегнул две пуговицы своего вестона и стал шарить во внутреннем кармане. Я вынул оттуда маленький сафьяновый бумажник, заключавший в себе мое удостоверение личности, несколько карточек, два-три конверта, потом смятую в кармане бумагу - отношение полков-ника-директора артиллерии. Все это я отдал ему.

- Благодарю вас, сударь, - сказал маркиз Гаспар.

Его голос зазвучал торжественно.

- Теперь, сударь, все в порядке, и так как я вас не усыпляю, мне остается только попросить вас: соблаговолите, если можно так выразиться, изобразить смерть, ослабив совершенно все пружины вашего тела и ваших членов, также как вашей воли и даже рассудка. Держите себя так, как если бы вы спали. Вы увидите, что я вас прошу об этом в наших общих интересах.

Я сомкнул веки.

Он серьезно поклонился мне.

- Теперь все, - провозгласил он. - Прощайте, сударь.

XXX

Он исчез. Но, спустя минуту, я почувствовал позади себя его присутствие. И я знал с достоверностью, что он стоит во весь рост, и что он на меня смотрит. Его взгляд ударил в мой затылок и мои плечи, и я снова чувствовал давление тока, подобное тому, какое уже испытывал дважды, под взглядами виконта Антуана и графа Франсуа, когда первый нашел меня в горах и когда второй встретил меня в Доме Людей Живых…

…Подобное, но неизмеримо более могучее и тяжелое. Это были настоящие удары, сыпавшиеся на меня со страшною силой, которой я был в одно время и оглушен, и раздавлен. Под влиянием этих ударов, моя голова начала кружиться. Я видел чечевицу с блестками золота, и дормез, который был против меня, и сундук, и часы, и фрески на стенах, несущиеся в безумном хороводе, центром которого я был. Несмотря на подпорку, поддерживавшую меня, жестокое головокружение колебало землю вокруг меня, и руки мои судорожно цеплялись за подлокотники, ибо мое кресло, попеременно то падая в бездонные пропасти, то взлетая как мяч на незримые высоты, по временам наклонялось до того, что вот-вот должно было перевернуться. И я видел головокружительные бездны подо мной и не мог понять, почему я туда не падаю.

Это было ужасно, но непродолжительно. Вскоре состояние онемения, все возраставшее, умерило мое головокружение, потом прекратило его совсем. И я испытывал только ужасающую слабость. Моя голова, как будто опустошенная от мозговой субстанции сокрушительными ударами, действию которых я подвергался, бессильно лежала во впадине своей подушки, и глаза мои едва могли двигаться в орбитах, когда я хотел направить их на часы, чтобы узнать время. Это мне не удалось, настолько мои зрачки были оцепенелыми и мутными.

Тогда мурашки забегали в моих пальцах, откуда перешли выше, в руки и ноги. Это было похоже на начало судорог. Но судорог не последовало. Мне было очень холодно, и я перестал уже разбираться как следует в своих ощущениях, с каждой минутой все более смутных. Мне только казалось, что тело мое истощалось мало-помалу, наполнялось какой-то неведомой жидкостью, более легкой, чем кровь, в которой плавали все мои органы, свободные от мускульных связей.

И мне казалось, что я умираю…

Лучше было не писать дальше.

Прошло много времени, как я положил мой карандаш. Тетрадь с черной каймой лежит на каменной плите. Я еще колеблюсь, осматриваясь кругом…

Полуденное солнце золотит вершины черных кипарисов. Зимний ветер едва колышет ветви. В синем небе я не вижу ни одного облачка. И несмотря на жестокий холод, который леденит и пронизывает до самого мозга мои старые кости, я почти испытываю наслаждение, созерцая блеск этого прекрасного дня.

Лучше было не писать дальше.

Зачем? Я знаю хорошо, что мне не поверят. Я сам колеблюсь перед этими сказочными, невозможными воспоминаниями. Если б я не был здесь, если б я не читал букв, высеченных на этой плите, к которой я прислонился, и если б моими немеющими пальцами я не касался моей седой бороды, - я сам не поверил бы. Я подумал бы, что я в бреду, или сошел с ума. Но очевидность налицо.

И я не имею права молчать. Надо писать дальше, надо, чтобы я кончил, - ради покоя, мира и безопасности всех мужчин и всех женщин, которые были моими братьями и сестрами…

О вы, читающие это завещание, мое завещание, - ради вашего бога, не сомневайтесь… Поймите! Поверьте!..

Да, мне казалось, что я умираю.

Ощущение бегающих мурашек, единственное из моих ощущений, в котором я с грехом пополам отдавал себе отчет, испытывалось теперь во всем теле, от корней волос и до пят. Но оно не походило более на начинающиеся судороги. Оно было теперь и более правильным, и более своеобразным. И я опять вспомнил Мадлену и наши утренние прогулки верхом, и наши остановки на песчаных прогалинах в лесу, и игру, которую она любила: погружать голые руки в песок, сравнивая два ощущения - от теплого тонкого песка и от теплой, тонкой и гладкой кожи. Мельчайшие песчинки скользили между пальцами с непрерывным шумом, и шум этот был похож на тот, который я слышал теперь под моей кожей, во всем моем теле: шум невидимого песка, наполнявшего мои вены и нервы, скользившего ровным потоком от сердца и внутренностей к рукам и ногам. В кистях и лодыжках этот странный поток ускорял свое течение, также и в пальцах… И далее… далее… Они были влажны и холодны, мои пальцы, как сосуды из пористой земли, из которых вода вытекает капля за каплей и которые охлаждаются при испарении…

И все время на мой затылок и спину между плечами сыпались градом бешеные удары, беспрерывные удары этого ужасного, всемогущего взгляда…

Я слабел все более. Минуту назад я напрасно пытался поднять глаза к часам на стене. Теперь даже веки мои были парализованы. И, не в силах более ни прикрыть, повернуть моих зрачков, я видел только, прямо перед собой, просвечивающуюся чечевицу, волокна которой таинственно блистали, дормез, в котором я только что видел мое изображение, - и часть стены, расписанной фресками, - и все это в очертаниях смутных, как бы струящихся…

И с каждой минутой я чувствовал, мне казалось, жизнь вытекает в молчании из этого опустошенного тела…

Вдруг произошло что-то необычайное. И я был поражен до такой степени, что смог, непонятно какой вспышкой энергии, открыть шире мои глаза, мигая ресницами.

В дормезе, где только что обрисовывалось мое изображение, я видел… видел ясно, отчетливо, без всякого сомнения, с непреложной и ужасающей очевидностью, другой образ, тоже светящийся, но иным светом… колеблющуюся и фосфоресцирующую тень… Тень, которая рождалась из пустоты…

XXXI

…Которая рождалась из пустоты…

Сначала она почти не существовала. Поистине, менее, чем тень… она была почти прозрачна, как кристалл: я продолжал видеть все детали дормеза, подпорку для головы, подлокотники, спинку… И она была совершенно бесформенна и бесцветна… Просто молочно-белый свет, неверный и изменчивый, подобный флюоресцирующим волнам Гесслеровых трубок…

Однако, она существовала. Она существовала гораздо реальнее, чем мое изображение, преломленное чечевицей перед тем: существовала существованием материальным, весовым… Я его угадывал, я его чувствовал, я знал. Она жила, быть может…

Она жила, да. Ибо в ткани, в субстанции светящейся тени, я начинал видеть, - я видел, - я видел ясно! - настоящую сеть вен и нервов, более светящуюся, чем само вещество тени… И я видел, как во всех венах и нервах бежала, равномерно пульсируя, фосфоресцирующая жидкость, которая изливалась из центра… которая изливалась из сердца…

Я видел, но что значит видеть? Я угадывал, я чувствовал, я знал - знанием верным, непреложным. Я знал, что эта тень жила, как знал, что живу я сам. И я чувствовал, как бьется ее сердце, как течет эта жидкость в этих фосфоресцирующих артериях - подобно тому, как знал, что бьется мое собственное сердце, и течет в моих артериях моя собственная кровь. И я постигал, что Существо это рождалось не из пустоты, а из меня, - из меня самого, - и что поистине оно было я сам…

И из глубины моей слабости и моей агонии, из глубины смертельного оцепенения, поглотивших мое сознание и мой разум, возникла эта единственная уверенность, и ясное, ясное понимание всего, что мне было сказано в словах, еще недавно темных и непонятных…

Да, это был я сам, эта Тень, сидящая передо мной, эта Тень, светящаяся и уже не такая прозрачная…

Я слабел все более. И я перестал видеть, потом слышать. Черная, непроницаемая завеса окутала меня. Казалось, я умер…

Позже я пришел в себя. Много позже, вероятно. Впрочем, я не знаю, но когда я пришел в себя, вся моя жизнь, предшествовавшая этому обмороку, представилась мне отошедшей на расстояние вечности, отошедшей за пределы всех возрастов…

Холодные руки сжимали мои виски. На мой лоб падали капли с мокрого носового платка. Граф Франсуа стоял передо мной, стараясь привести меня в чувство.

Я испустил вздох и, открыв глаза, разжал пальцы, впившиеся в подлокотники дормеза… Граф снял руки с моих висков, пощупал мой лоб и отошел.

Тогда я увидел…

Я увидел сидящего на другом дормезе человека. Человека, как я. Одинакового. Совершенно одинакового.

Меня самого. Я смотрел и не различал более, он или я был мною. Я не знал также, были ли мы два человека, или один в двух лицах. С трудом я поднял руку и довел движение до конца, потому что рука эта весила теперь не больше, чем рука куклы, - я ее поднял, чтобы увидеть, заставит ли мой жест другого человека - другого меня - поднять руку одинаковым жестом. Но нет! Он не шевелился. Итак, нас было двое. Двое разных людей. Два существа…

Два существа. И тем не менее, несомненно, две половины одного целого. Одного целого, да. И вся моя разреженная плоть стремилась к этой другой плоти, экстерриоризированной, исторгнутой из меня.

Другой человек. Человек, не галлюцинация, но фантом. Ни савана, ни струящихся очертаний вместо платья. Одежда. Такая же одежда, как моя. Я посмотрел на свою одежду, еще сейчас бывшую новой; теперь она сделалась старой, изношенной, изношенной до нитки.

Ветхой, как я сам.

Увы! Зачем?.. Зачем?.. Я знаю хорошо, о, вы, читающие, - я знаю, что вы не поверите…

Подумайте, однако, о том, что я не безумен. Разве сумасшедший говорил бы так, анализировал, рассуждал с такой правильностью? Нет! И вспомните, что я умираю. Две причины, по которым я не лгу, две причины, по которым не может быть сомнений в моей правдивости…

И все-таки, увы! Зачем? Я знаю, я хорошо знаю…

XXXII

Человек поднялся с дормеза и подошел к двери.

Я видел, как он шел моим шагом. Когда он поднимался, я почувствовал напряжение в мускулах колен и крестца, как будто это я сам делал усилие, чтобы подняться. И каждый из его шагов вызывал короткие сокращения в моих бедрах, икрах и лодыжках.

У двери в прихожую он остановился и стоял неподвижно, положив руку на щеколду.

И тогда я услышал голос маркиза Гаспара - голос, который я едва узнал: до такой степени он был слабым, тихим, надломленным, - скорее вздох, чем голос:

- Бумаги!

Высокая фигура виконта Антуана встала между Человеком и мной. Тем не менее, я видел - не знаю, как, - что виконт сунул в карман Человека мой бумажник и письмо полковника-директора…

- Сделано, - сказал виконт.

Человек отворил дверь и ушел.

Но когда он был в прихожей, отделенный от меня стеной, я продолжал его видеть. Не через стену, не моими глазами… но, так сказать, другими глазами, которые сопровождали его, которые его не покидали также, и еще более, чем мои глаза не покидали меня самого… И этими глазами я видел яснее и отчетливее, чем моими собственными глазами…

И когда он вышел из прихожей в сад, под деревья с перепутавшимися ветвями, я продолжал его видеть. И когда он вышел из сада и пошел по равнине, среди дрока и тощих мастиковых кустов, я продолжал его видеть…

Еще раз - в последний раз - послышался фальцет маркиза Гаспара. И я чувствовал, что он собирает все силы, всю звучность этого голоса, почти мертвого, чтобы торжественно заявить:

- Сударь… этот Человек, которого вы видели, который ушел, - будьте свидетелем: я сотворил его, - как Бог сотворил меня. И, сотворив, я имею право его уничтожить, - как Бог вправе уничтожить меня, - если сможет!

Назад Дальше