Легенды древнего Хенинга (сборник) - Генри Олди 27 стр.


Жерару-Хагену не хотелось думать, что произойдет, если выяснится: ошибка. Выкидыш. Не хотелось. Думать. Но и заставить себя думать о другом – не получалось.

LXXII

– Дурень ты, Петер…

Наверное, впервые за всю жизнь красавец Дублон назвал себя настоящим, данным при рождении именем. А дурнем себя назвал уж наверняка впервые. Сын рыбника с Гентского въезда, он без сожаления бросил семью, едва ему исполнилось шестнадцать. Мать вскоре скончалась от сухотки; отец вслух отрекся от блудного сына. Невеста, бедняжка-швея, которую женишок совратил походя, даже не удосужившись ясно объявить день свадьбы, до сих пор ожидала его возвращения. Зато, едва честный город потерял Петера Зингреля, прелестного, словно статуя св. Бонифация, мутное Дно, в свою очередь, обрело Дублона, удачливого вора. Никто и никогда не замечал за этим малым признаков сострадания к ближнему или бескорыстия. Да он и сам полагал себя человеком блестящим, лишь по произволу судьбы рожденным среди черни, наподобие монеты, давшей красавцу прозвище и ценной даже в грязи.

– Дурень ты, Петер… дурнем и помрешь…

Дублон вытащил из-за пояса секиру, прописанную ему в сословной грамотке. Бросил оружье, знак позорной слабости и худородства, под ноги. Бросил так, чтоб звон пошел. Чтоб искры по булыжнику – веером. Постоял немного, глядя перед собой влажными глазами. Будто прощался.

А потом заступил дорогу первому сыскарю.

– Эх… – сказал Добряк Магнус. Сын кузины Большого Втыка, он с детства жил в относительном достатке, отлично зная, кто за этот достаток платит. И какими деньгами. Поэтому любой приказ благодетеля был для Добряка святым. Да что там приказ! – шутка! шевеленье бровью! намек!.. Сейчас верность семейным традициям властно советовала убираться отсюда. Подальше. Не ввязываясь в свару с властями. Исчезнуть, доложить Втыкам о случившемся, дождаться распоряжений… Действовать без указки Магнус не умел и не любил.

– Эх…

Дубовая палка со звездой на цепи – сей моргенштерн прописали Добряку Магнусу восемь лет назад – отлетела к лестнице, ведущей на набережную. Магнус еще успел подумать, что все это слишком похоже на толковище "по-благородному", когда подонки решают меж собой вопросы старшинства. Успел ухмыльнуться: криво, страшно. Прежде чем шагнуть навстречу троим сыскарям, обтекающим Дублона слева, между тюками и волнорезом.

А Молчун Юлих вообще ничего не сказал. Просто Добряк спиной понял, что идет не один.

– Беги, Витка!

Вражина Крысак, завопив дурным голосом, толкнул свой столик под ноги людям с серебряной борзой на рукаве. Покатились шарики, скорлупки; зазвенела, рассыпаясь, выручка. Рыжий Гейнц, подхватив горсть монет, швырнул их в глаза слишком ретивому сыскарю – и сразу, пользуясь минутой замешательства, стал опрокидывать штабель тюков. Дружки бросились на подмогу…

Путь в обход подонков оказался забитым наглухо.

– Витка! беги!..

Пальцы впились в камни стены. Мох, слизь. Мелкие, еле различимые щербины. Острые трещины. Впрочем, сунувшейся наружу букашке было все равно. Вит ринулся по стене, как лез тогда, впервые, по скале над теплым морем, желая подарить Матильде красивый цветок. Сейчас он желал подарить Матильде себя. Вернуться. Вернуться любой ценой. Убежать, скрыться, найти мейстера Филиппа, возвратиться в обитель, где скучно, но безопасно… Тильда с ума сойдет, если он не вернется.

В судороге броска достав основание парапета, Вит повис на левой руке.

Случайно бросил взгляд через плечо.

Внизу начиналась бойня. Сыскари Ловчего, согласно Аугсбургскому "Новому уставу о сословиях", имели привилегию – им разрешалось ношение малых поясных ножей, именуемых "скенами". И швырять их наземь сыскари не собирались, ценя пользу куда выше нарочитого благородства. Узкие и остроконечные, скены порхали в пальцах блестящими стрекозами; раны или порезы от них были зачастую неопасны, но надолго выводили противника из строя. А что еще нужно при задержании? Руки Дублона, задетые в двух-трех местах, при каждом ударе брызгали кровью; схватился за ногу тощий Ульрих, с ужасом чувствуя, как распадается надвое сухожилие. Лицо Крысака напоминало маску из порезов. Но подонки еще удерживали проход.

Еще загораживали.

Собой.

Вит не понимал, да и не мог понять причин этого сумасшедшего героизма. По всем законам, явным и тайным, обитателям Дна давно следовало смазать пятки салом. Своя шкура дороже. Еще в сентябре так и случилось бы. Но селюк-простак, будущий Бацарь, однажды явился в Хенинг, спутав все нити. Вместе с ним пришла сказка, заставив поверить в себя даже тех, кто давным-давно плевался при одном упоминании о чудесах, принцах и заколдованных замках. Сказка творилась на глазах подонков. Смешной мальчонка из глуши обыгрывает записных игроков в "хвата", таскает монетки из огня, обретает покровительство Глазуньи, братьев Втыков и, наконец, Хенингского Душегуба… Лестница ведет селюка в небеса. На самый верх. Наивный, добрый, слегка хвастливый, он обрастает совпадениями и дарами судьбы, как песчинка внутри моллюска, делаясь жемчугом. Значит, можно? Из грязи – в князи?! Значит, так бывает?! Пусть не со мной, но ведь я рядом! видел! касался!..

…и если сейчас сыскари заберут Бацаря…

…если сказка вывернется наизнанку, становясь грязной обыденностью…

…если выяснится однажды и навсегда, что так не бывает, не было, не будет и не должно быть!.. если мы, украдкой прикоснувшись к мечте, навеки останемся копошиться в помоях обреченности…

Подонки дрались не за Вита.

За себя.

За детскую, нелепую веру в чудо.

Вит вздохнул. Перед тем как разжать пальцы, мысленно извинился перед Тильдой. Жалко, конечно… За мытаря казнят небось, когда схватят. Ну и ладно. Казнят, значит, казнят. На миг задрав голову, он увидел над собой вместо неба – конские копыта и выше, над седлом, лицо. Верней, личину: из-под щегольского берета – полотно с дырками. Личина о чем-то спрашивала. Молча.

Вместо ответа Вит прыгнул.

Булыжник толкнулся в ноги… в лапы… в лапки.

И люди с серебряной борзой на рукаве подавились своими ножами, когда букашка заплясала среди них.

Preludium

I

– Но когда говорят, что бог, будучи благим, становится для кого-нибудь источником зла, с этим всячески надо бороться: никто – ни юноша, ни взрослый, если он стремится к законности в своем государстве, – не должен ни говорить об этом, ни слушать ни в стихотворном, ни в прозаическом изложении, потому что такое утверждение нечестиво, не полезно нам и содержит в самом себе неувязку.

– Я голосую вместе с тобой за этот закон – он мне нравится.

Платон. "Государство"

– К чему скорбеть о судьбе бродяги?
Дождь, и град, и пуста сума…
Я гол и чист, словно лист бумаги -
Ах, в пути не сойти б с ума!..

Обитель цистерцианцев располагалась на Дырявых Холмах, в предместьях. От черных кузниц, где по заказу магистрата ковалось казенное оружье, фратер Августин свернул левее, рассчитывая не позднее чем через час выйти к монастырю. Стемнело сразу, едва он оставил за спиной стены Хенинга. Выпав из богадельни, монах совершенно запамятовал о шутках времени, глумящегося над путниками в дверном портале. У теплого моря было светло (на юге летом – раннее солнышко), и в слякотном, промозглом Хенинге тоже было относительно светло. Это и смутило монаха: он успел позабыть, что зимой по утрам царят сумерки.

Значит, день.

"Вернее, уже вечер", – фратер Августин (…самозабвенный хор лягушек…) огляделся, пытаясь понять, насколько поздний вечер. От кузниц тянуло гарью и едким дымом. Дождь, накинув подбитый снегом плащ, рыбачил: поймав в сеть башни города, он тянул их в стылое небо, чертыхаясь и сплевывая через губу. Сандалии, облепленные грязью, казались пудовыми. Ноги не поднять. Хвастался мальчишке? февралями, значит, хаживал? Вот и иди теперь, святой отец…

Монах пошел.

– Мне нет удачи, мне нет покоя -
Дождь, и град, и пуста сума!
Пожму плечами, махну рукою -
Ах, в пути не сойти б с ума!..

Удивительно, но он ожидал худшего. Старая бродяжья песенка, мало приличествующая отцу-квестарю, но помогавшая коротать дороги, сейчас пригодилась вдвое. Раньше фратер Августин изредка удивлялся: что он нашел в немудрящем напеве? Ныне же, слыша за словами, знакомыми вдоль и поперек, тайную мелодию общей речи, цистерцианец всей душой чувствовал, как песенка вступает в беседу с зимой, непогодой, дождем, ветром… С его собственным телом. Повтор второй и четвертой строк в каждом куплете, ритмичный, слегка задыхающийся акцент на первом слоге – мерность шагов, защита от сырости. Просьба к хлопьям быстро тающего снега: расступитесь! минуйте! Укор грязи: зачем липнешь? отстань! Хлыст, обжигающий кожу: не замерзай! слышишь?!

Остальные строки, меняясь раз за разом, тоже содержали иной смысл, чем могло бы показаться случайному встречному.

Нити, думал монах. Нити. Пронизывающие все. Насквозь. Единая связь; единый язык всего со всем. Столп от земли до звезд, где любая пылинка знает отведенное ей место. Впору вспомнить Аристотеля: "Целое всегда больше своих составляющих частей!" Если знать: как стучать, чтобы открылось, как искать, чтобы обрести… Как говорить. Как молчать. Наверное, в этом кроется провал алхимиков, ищущих секрет Магистерия или увлеченных искусством спагирии. Читая в трактате: "Сведи луну с небосклона и сотри ее пятна понтийской водой. Такова тайна опрокинутой луны. Преуспей в этом, и секреты искусства откроются тебе!" – каждый мастер понимал это по-своему, а точней, не понимал вовсе. Если же знать наверняка и бесспорно, что стоит в тени за неуклюжими словами человеков, которые, подобно малышу, путаются в собственных ногах, падая и слезно зовя маму…

Обитель выступила из пелены мокрым боком.

Вот и ворота.

– Кто там?

Фратер Августин не ожидал, что на стук колотушки откликнутся столь быстро. Обычно старик Леонард, отец-привратник, в дурную погоду дремал в караулке. Добудиться его было делом сложным: Леонард давным-давно оглох на левое ухо, а спать предпочитал, увы, на правом, слышащем.

– Кто там?!

И голос другой… Густой, властный, но слегка надтреснутый, словно порченый кувшин. Монах вздрогнул: мурашки бегут по телу. Этот голос – или очень похожий – он уже слышал.

На аудиенциях у короля-изувера, Фернандо Кастильского.

– Я это, брат! Я! Смиренный Августин, квестарь сей обители!

Криком монах (…капустница пляшет над ромашкой…) пытался скрыть испуг. Фернандо мертв. Смеется в лицо Костлявой. Из праха выйдя, в прах обратился. Как мертв фармациус Мануэль де ла Ита; как жив цистерцианец Августин. Шпильманы поют на перекрестках: "И до Страшного Суда не сойтись им никогда!" Шпильманы – умницы. Не сойтись им никогда. Это морок непогоды, дождя и усталости. Это пустяки. Шутки безумия.

Он почти успокоил себя.

Но в укромных закоулках рассудка еще корчился беглец-страх: ни у кого из братии не было такого голоса.

– Открываю, открываю…

Скрежет ключа в замке.

– Входи, брат…

Привратник действительно оказался незнакомым. От наброшенного капюшона на лицо падала густая тень, но и увиденного оказалось более чем достаточно, чтобы озноб вернулся. Лицо под стать голосу: впалые щеки, рот сжат в ниточку. Глаза посажены слишком близко к переносице. Фратер Августин с ужасом ощутил: спина начинает сгибаться в поклоне. Помимо воли хозяина, одной памятью о прошлой жизни фармациуса-отравителя.

Узкий рот дрогнул. Улыбнулся.

Ямочки на щеках.

– Да, я знаю… мне говорили. Так ты, брат мой, и есть знаменитый Августин? А я – фратер Гонорий, скромный инок ордена босых кармелитов. Тебя испугало мое лицо?

– Н-нет… н-не испугало…

– Ты совершенно не умеешь лгать, брат мой. Люди, знакомые с покойным королем Кастилии, всегда пугались, встретясь со мной. Зато я сам ни разу не видел короля Фернандо. Даже на портретах. Хотя нет, вру. Смешно: ты не умеешь, но лжешь, я не хочу и тоже лгу…

– Где? Г-где ты видел Кастильца?!

– На монетах. На испанских дублонах. Нищим монахам редко подают дублоны, но случалось: от щедрот… Причем именно поздней чеканки. Смотрел, будто в зеркало из золота. Странная причуда судьбы, брат мой. Или лучше сказать: воля Господа? Идем, приор велел отвести тебя к нему, едва ты явишься…

Двигаясь через монастырский сад за Гонорием, за человеком с краденым лицом и голосом, цистерцианец старался укротить смятение чувств. Мало ли на свете похожих людей? Кастильцу не встать из могилы, ради шутки нарядившись босым кармелитом… Кстати, Гонорий и вправду босой. Только сейчас монах обратил внимание: если нищенствующие иноки позволяли себе носить сандалии на босу ногу, не считая это нарушением обета, то фратер Гонорий шел босиком по-настоящему. Даже в темноте видны его ноги: страшные, черные, в трещинах. Края рясы хлещут по жилистым голеням. Плоские ступни равнодушно топчут островки снега. Тезка папы Гонория II, в 1226 году заново утвердившего за орденом кармелитов устав нищенствования, новый привратник вполне оправдывал свое имя.

– А куда… куда делся брат Леонард?

Лишь бы спросить хоть что-то. Лишь бы не молчать. Взгляд не в силах оторваться от босых ног Гонория. Так подросток украдкой подглядывает за купающейся в лохани соседкой: с замиранием сердца.

Пожалуй, впервые встретился человек, чья воля сравнима с волей самого цистерцианца.

– Захворал. Кашель, грудь жжет… Приор велел ему лежать в келье. А я попросил дать мне ключи. Дабы, пока я здесь, блюсти устав в строгости.

Привратник говорил правду. Устав Цистерциума предполагал обязательность труда для всей братии. Хотя по-прежнему оставалось загадкой: что делает в обители босой кармелит? Остановился на ночь? Но ключи… Задержался на неделю? на месяц?

Зачем?!

Фратер Гонорий на ходу обернулся. По второму разу его сходство с покойником Кастильцем пугало меньше.

– Ты, милый брат, вернулся вовремя. Я ведь тебя ждал…

Постоял с отсутствующим выражением лица. Образ проклятого короля стерся, исчез, будто и впрямь на старой, затасканной монете. Вместо него явился лик тяжело больного человека. Ждущего, пока отступит давняя, знакомая, но от того не менее дикая боль. Страдание, бессильное исказить черты, с настойчивостью опытного палача билось изнутри в броню этого лица, стараясь выжать из кармелита хотя бы стон. Нет, не получилось. Минута, другая, и Гонорий начал оживать.

Снова зашлепал вперед, мурлыча на ходу:

– Мои две клячи в дороге длинной -
Дождь, и град, и пуста сума! -
Душа и тело, огонь и глина…
Ах, в пути б не сойти с ума!..

Фратер Августин еле сдержался, чтобы не начать подпевать.

Мертвые до весны яблони тянули к людям скрюченные руки.

Просили капельку тепла.

II

Монашеский орден кармелитов был основан в Палестине, на горе Кармель. Это случилось относительно недавно: времена первых Кружных Походов изобиловали учреждением новых орденов, как чисто духовных, так и духовно-рыцарских. Иоанниты, тамплиеры, Немецкая община… Братство Цистерциума, к которому принадлежал фратер Августин, также входило в число "новоделов" Святой Земли, но, числясь ветвью куда более древнего ордена бенедиктинцев, созданного самим Бенедиктом Нурийским, могло считать себя прадедом по отношению к кармелитам. Монахи различных братств нередко впадали в грех гордыни, кичась древностью орденов, строгостью устава или святостью основателя, но споры и похвальба разом умолкали, едва вблизи объявлялся босой инок в коричневой рясе.

Нищий кармелит вполне мог оказаться членом Белого капитула.

Тайного общества, чья цель – сделать Обряд монополией церкви.

Приоры и аббаты, зачастую пренебрегая рядовыми братьями, молча кивали, выслушивая с глазу на глаз требования "босяков". Грозные прелаты, пользовавшиеся бенефициями вольно и безраздельно, словно светские государи, молча отдавали часть средств на содержание Белого капитула. Епископы и кардиналы радушно пускали странников в пыльные хранилища, разрешая доступ к любым архивам, а временами, если требовалось покрыть некие темные дела, шли на подлог с обманом. Откажи князь церкви, рискни потешить кичливость – в тот же день он обретал целую армию странствующих врагов. По городам и весям, дорогам и трактам разбегалась худая слава: прелюбодей! вор! лицемер! еретик!!! И паства, веря "босякам" куда больше, чем проповедям жирных духовников, начинала плевать в спину обреченному.

Босые ноги с легкостью втаптывали в грязь бархат и парчу.

Фратер Гонорий, уже упомянутый в нашей истории, родился в семье франкского живописца Жакемена Грингонне, служившего при дворе Карла VI. Король, человек душевнобольной и скорбный рассудком, нуждался в особых развлечениях, и Жакемен создал для несчастного новую игру – карты. Говоря по правде, мавры играли в карты задолго до хитроумного живописца, рисуя на табличках изображения шахматных фигур. Но разнообразие правил, сочетания законов и исключений, мастерство составления партий, сами карты, разрисованные аллегорическими символами и отделанные золотом, – здесь Жакемену Грингонне не было равных. Третий в цепочке семейных Обрядов, он обладал уникальным даром: из обломков, намеков, случайностей и совпадений легко складывал цельную, непротиворечивую систему, что делало его великим мастером любой игры.

И довольно-таки посредственным художником.

Назад Дальше