Киммерийская крепость - Вадим Давыдов 2 стр.


Гурьев вздохнул и понял: дочитать "Известия" он сможет только вечером. Если сможет вообще. Ты правильно угадала, милая, я умею приказывать, подумал он. А приказывать у нас может только тот, у кого есть власть. Никому даже в голову не приходит, что и обычный человек должен уметь приказать власти оставить его в покое. А если она не захочет – свернуть ей шею ко всем чертям.

– У вас есть выбор? – спокойно спросил Гурьев, медленно и аккуратно складывая газету.

– Что?! – голос женщины сорвался. Он увидел, как задрожали её руки, и как на побледневшем лбу мгновенно выступили капельки пота.

– Я спрашиваю, какой у вас есть выбор? – повторил Гурьев, по-прежнему не повышая тона. – Даже если я и в самом деле следователь. Что это меняет в нашей ситуации? Поверьте, ровным счётом ничего. Вот совершенно. Кто у вас там? Муж?

Конечно, она поняла, о чём он. Кивнула и съёжилась. Гурьев на миг прикрыл глаза. Ни у кого из нас нет выбора, подумал он. Ни у кого. Это лишь кажется, будто ты высоко и у тебя есть выбор, – ещё и потому, что ты высоко. На самом деле всё не так. Очень давно нет у нас выбора. Может, он и был у нас раньше. А теперь – весь вышел.

– Ну, будет, – он опять вздохнул и посмотрел в окно. – Извините, если я вас напугал. День такой выдался. Никакой я не следователь. Я учитель. Еду на работу в Сталиноморск.

– Довольно глупо, между прочим, придумано, – вскинулась вдруг женщина, и Гурьев услышал в её голосе истерические нотки. – Да какой же вы учитель?! Вам… Вы… Вон какой… Да видно же… Сразу же всё видно! А в Сталиноморске у меня мать живёт… Господи, Господи, как же это…

Женщина прижала кулачки к щекам и зажмурилась. И слёзы, которые Гурьев никогда не мог переносить, так и брызнули у неё из глаз.

Ох, женщины, грустно подумал Гурьев, всё-то вы чувствуете, хорошие вы мои. Учитель. Наставник заблудших. Всё видно, да? Так-таки прямо и всё? Распустился. Дисквалифицировался. Раньше кем угодно мог притвориться – хоть японским богом. А теперь – сразу видно. Сразу видно: хочу – убью, хочу – помилую. Советский начальник. Это была с самого начала очень глупая идея – ехать поездом. С самого начала. Надо было лететь – как обычно. До самого места. Почему, почему?!

– Мама, я кушать хочу, – вдруг сказала девочка, пододвигаясь поближе к женщине. – Дай мне хлебушка…

– Катюша, потерпи, солнышко, – женщина словно опомнилась, быстро провела мысками ладоней по скулам, ловко, привычно взяла дочь на руки. – Потерпи, золотко, ладно? Приедем к бабушке, она нам пирогов испечёт…

– А пироги вкусные?

– Вкусные, вкусные. Потерпи, ладно?

– А мы далеко ещё до бабушки поедем?

– Нет, лапонька, недалеко. День да ночь, сутки прочь. Да, маленькая? Потерпишь? Ты ведь у меня умница, доченька моя золотая, да?

Девочка, вероятно, очень хотела, чтобы мамочка похвалила её, но голод был куда сильнее желания быть хорошей и умной. Катюша негромко захныкала с опаской посматривая на дядю, которого мама назвала страшным словом "следователь".

Гурьев взялся рукой за горло, в котором в этот момент что-то еле слышно пискнуло – давя этот писк, Гурьев негромко кашлянул, поведя головой из стороны в сторону, – и, сохраняя вид весёлого безразличия, вышел из купе.

Если я убью его когда-нибудь, подумал Гурьев, то вот именно за это. Ни за что другое. Он замер, вцепившись в поручень под окном. Когда всё кончится, я его убью. Или всё-таки не стану? Ведь я же дал слово. И я никогда не обещаю того, чего не могу. И всегда могу то, что обещаю.

Он оглянулся, зашёл в туалет. Поморщился от неистребимого аммиачного амбре и решил, что заставит дедушку Мазая драить очко без перерыва как минимум до Харькова. Посмотрел в зеркало, достал расчёску, пригладил волосы, – видом своим остался вполне доволен. Плотно затворив за собой дверь, Гурьев зашагал в направлении вагона-ресторана.

Подойдя к стойке буфета, Гурьев натянул на лицо самую обольстительную из имеющихся в его арсенале улыбок:

– Девушка! На два слова.

– Да, – не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.

– Как вас зовут, милая?

Таким тоном – и таким голосом – не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:

– Рита…

– Замечательное имя, – Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. – Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.

– А что случилось? – участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, – и тогда, она, Рита, – о, тогда!..

– Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?

– Поможем, – важно кивнула Рита и просияла: – А я вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я вас в кино видела, да ведь?

Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова. Сегодня – на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару – тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство – безупречное, разумеется – вызывало у него скуку. Оскомину, – вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:

– Точно, – серьёзно подтвердил Гурьев. – "Броненосец Потёмкин", помните, там коляска прыгает по лестнице?

– Помню!

– Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, вы, Ритуля, не поверите.

– Вам бы всё шуточки, – притворно нахмурилась Рита. – Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?

– Две, – улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. – Умоляю вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!

Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:

– Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!

В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, – ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, – пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, – и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.

– С сахаром?

– А как же! И с лимоном!

– Ритуля, вы – просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?

– Конечно, – Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме – "в угол – на нос – на предмет": незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.

– Даже ананасы! Только дорогие очень.

– Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!

Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:

– Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.

– Ой, что ы, – Рита потупилась, но деньги взяла – алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. – Ой, вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!

– Не теперь, – торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс. – Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, – и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку – непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.

Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.

* * *

В купе он вывалил добычу на столик, где уже исходил крутым паром исправно доставленный кондуктором чай. Женщина посмотрела на Гурьева круглыми от изумления глазами:

– Учитель Вы, да?! – губы у неё прыгали, как сумасшедшие. – Учитель, да? Учитель…

– Да, – Гурьев опустился на диван. – Покормите ребёнка и сами поешьте, у вас лицо зелёное – невозможно смотреть.

Женщина разрыдалась. Гурьев не успокаивал её – молча сидел, выбивая пальцами по столешнице замысловатую дробь и смотрел в окно. А лицо было таким, словно не происходит ровным счётом ничего интересного.

– Мама, не плачь, – девочка подёргала её за рукав. – Мама, я очень кушать хочу… Давай покушаем, мама, мам… Посмотри, какие красивые, это яблоки, да? Мама, а это что такое? – Катя схватила ананас за зелёный хвост.

Женщина перестала всхлипывать и посадила дочку на колени. Он расставил судки, достал нож – несмотря на то, что Гурьев раскрыл его за спиной под пиджаком и совершенно бесшумно, при виде хищного, матово-чёрного клинка попутчица всё равно вздрогнула – и приступил к разделыванию заморской диковины. Выложив кусочки ананаса на блюдце, Гурьев придвинул лакомство Катюше:

– Ешь. И подружку свою не забудь покормить, она, наверное, ужас какая голодная.

– Ага…

– А как её зовут?

– Машенька, – еле слышно прошептала девочка.

– Ешьте, ешьте, Катенька и Машенька, – Гурьев улыбнулся. – Ехать нам целый день и целую ночь, так что следует хорошенько подкрепиться.

Глядя на негаданных своих попутчиц, Гурьев щурился и делал вид, что пристально и с интересом разглядывает чеканку на подстаканнике, – мужественно сражаясь с непреодолимым желанием смять его в кулаке, как фольгу.

Закончив с едой, женщина уложила Катю спать. Та не нуждалась в долгих уговорах – уснула тотчас же, крепко прижав к себе куколку. Женщина достала платок, вытерла глаза и несмело улыбнулась Гурьеву:

– Извините меня… Вы… Вы ведь не следователь, правда?

– Нет. А что – похож?

– Не знаю… Не очень. То есть… Нет, нет, совсем не похожи!

– Ну и замечательно, – Гурьев нарочито рассеянно провёл рукой по щекам, будто проверяя, не сильно ли отросла щетина. – Вы успокойтесь. Приедете домой, всё будет нормально. Не станут вас там искать.

– Откуда вы знаете?

Гурьев только плечами пожал:

– Знаю. Как вас зовут?

– Вера.

Гурьев назвал себя и скользнул глазами по стоптанным в прах Вериным туфлям:

– И давно вы так… скитаетесь?

Что-то было в его тоне, голосе, взгляде такое, что Вера заговорила безо всякого страха. Как это назвать словами, она не знала. Просто почувствовала, как тоненькая золотая паутинка протянулась от Гурьева к ней. Просто поняла: Гурьеву – можно.

– Полтора года. Почти…

– Что?!

– Когда Серёжу – мужа моего – арестовали, мы с Катей к моей подруге жить ушли. Просто она человек очень хороший, понимаете? С работы меня выгнали почти сразу, а из квартиры мы сами ушли. Если б не ушли, нас бы через неделю забрали бы следом, а то и скорее ещё… Да что я вам… Вы же знаете. Вот. Сергей инженер, он в конструкторском бюро Лифшица работал, они Днепрострой проектировали, их всех вместе и забрали, в одну ночь… А в квартире опечатано было всё, деньги, документы, вещи – в чём были, в том и ушли. Пока у Марии жили, я ей по хозяйству помогала, подъезды меня взяли убирать… Правда, когда заплатят, а когда и… Иди, говорят, вражина, а то в милицию сейчас! Я возвращаюсь позавчера с уборки, а Мария стоит в дверях и Катю одетую за руку держит – уходите, говорит, час назад участковый заявлялся, спрашивал, кто такие, почему без прописки? Две ночи на путях ночевали, прятались, чтобы наряд не застукал, а сегодня почему-то у входа на перрон не было контроля, я и решилась – будь что будет, всё одно не дадут жить нам.

– Ясно.

Гурьев коротко кивнул и стиснул зубы. Интересно, в "шарашку" или в расход? Они же не все попадают в "шарашку". Мы не можем взять всех. Почему, чёрт подери, почему не всех?! Ну, ладно, рабский труд на благо Родины, даже если это рытьё канав, дороги в никуда, прииски или дурной, без разбора и смысла, лесоповал, истребляющий не только деревья, но и всё живое вокруг, – это я ещё могу хоть как-то осознать. Не простить, не понять, – но уяснить это ещё как-то возможно. Но стрелять-то зачем?! Это вечное, вечное, неизбывное, не то византийское, не то ордынское, не то из обоих зловонных колодцев сразу – "бей своих, чтоб чужие боялись". И никак не понять им, убогим: чужие не боятся, когда свои лупят своих же. Они злорадствуют. Мы наш, мы новый. Вот за это, Степан? За это, Сан Саныч?! Ничего нового. Всё старое, как тлен.

– Знаете, я, когда вас увидела…

– Не надо, Верочка. Я понимаю. Всё в порядке.

– Яков Кириллович… Вы… Как вы не побоялись с этим… с кондуктором? А если бы он не послушал… или в милицию… – Вера запнулась. – И не страшно вам?

Гурьев посмотрел на Веру, и едва заметная усмешка тронула уголки его резко очерченных жёстких губ.

– Отчего вы молчите? – тихо спросила Вера. – Я глупые вопросы задаю, да?

– Это в вашем положении простительно. А молчу я вовсе не по причине природного хамства, поверьте. Давайте на "ты", хорошо? Я если и старше, то совсем не намного.

– Хорошо.

– Ты на Кузнецком была?

– Это в справочной? Была. У меня передачу даже ни разу не приняли.

Гурьев покачал головой и полез за папиросами. Потом поднялся:

– Отдыхай, Веруша. Тебе выспаться надо как следует. Приляг, я выйду воздухом подышать.

Вот так всегда. Всегда и со всеми. До дна быстротекущих дней, – он стоял в тамбуре, слушая свист ветра, перемежаемый громыханием колёс на стыках. – Где же мне сил на всё это взять?! Лучше б ты был, Господи. Ей-богу, так было бы для всех лучше. И для меня, наверное. Как и для всех остальных. Ну, а поскольку Тебя нет… На нет, как говорится, и суда нет. Только Особое совещание. Так что придётся самим. Самостоятельно. С помощью лома и такой-то матери. Ничего, ничего. Мы исправимся. Мы обязательно исправимся и всех их передавим. Мы исправимся. Исправимся. И справимся.

Гурьев сжал кулаки, закрыл глаза и медленно сел на корточки, прижимаясь к стенке вагона. И долго ещё сидел так.

Симферополь. 28 августа 1940

Когда длинная зелёно-голубая змея состава вползла в просыпающийся город, солнце едва показалось из-за горных вершин. Гурьев разбудил Веру.

– Мы выходим здесь.

– Почему?!

– Так нужно, Веруша. Вставай.

Та хотела было поднять девочку, но он не дал:

– Не надо, я её понесу.

– Давай, я тогда твои вещи возьму.

– Это тоже лишнее. Я справлюсь, не волнуйся.

На привокзальной площади он осторожно передал Вере спящую Катю, вернулся в вагон, вытащил на перрон свои вещи. Поманил пальцем носильщика, молча указал на чемодан – довольно внушительный, кстати. А вот тубус взял сам. На привокзальной площади расплатился со служащим, снова передал Вере девочку и, кивком велев не двигаться с места, ушёл куда-то.

Через несколько минут Гурьев возвратился. Увидев его, выходящего из автомобиля, Вера, несмотря на строгое предупреждение ничему не удивляться, прижала ладонь ко рту.

По указанию Городецкого в Симферополе Гурьева встречал шофёр, чтобы отвезти в Сталиноморск – Гурьев хотел проверить, каковы автомобильные дороги на второстепенном направлении. Предполагалось, база перевалки грузов будет именно в Симферополе: и не в Сталиноморске, и на виду, а значит – хорошо спрятано. Стандартная синяя горкомовская "эмка", и шофёр – разбитной парень в лихо заломленной шестиклинке, явно гордящийся русым чубом из-под козырька. Он посмотрел на Веру с удивлением куда большим, чем она на него – уж очень не вязался её затрапезный вид с холёным московским гостем, явно серьёзным начальством, даром, что на артиста похож. А может, артист и есть. Во дела, подумал шофёр. Интермедия. Привязалось к нему это недавно услышанное в кино слово.

Гурьев усадил Веру с ребёнком на заднее сиденье, уместил свои вещи в багажнике авто – чемодан был изготовлен на заказ таким образом, чтобы помещаться в тесных багажниках отечественных "эмок" и "ГАЗов" – и сел рядом с шофёром.

– А в Сталиноморске куда, товарищ Кириллов? – спросил шофёр.

Услышав, как шофёр назвал Гурьева чужой фамилией, Вера вздрогнула и закусила нижнюю губу едва не до крови.

– Краснофлотская, тридцать два, – откинувшись, Гурьев обернулся и указал подбородком на Катю: – Спит?

– Да. Спасибо.

– Что?

– Спасибо, – повторила Вера и не отвела взгляда, отважно встретив всплеск расплавленного серебра со дна гурьевских глаз.

– Это службишка, не служба, – Гурьев усмехнулся.

И, отвернувшись, за всю дорогу не проронил больше ни слова.

У калитки "эмка" остановилась. Гурьев помог Вере выйти:

– Ну, вот вы и дома.

– А ты сейчас куда?

– В гостиницу.

– Ты не сердись на меня, – тихо попросила Вера. – Я просто забыла уже, что это такое, когда рядом кто-то, – она помолчала и добавила шёпотом: – Как ты.

– Я понимаю, – Гурьев прищурился, глядя поверх её головы. – Я не сержусь, Веруша. Ни капельки. Вот совершенно.

– Может, хоть вещи у нас оставишь? – Вера крепко держала за руку Катю, норовившую вырваться и помчаться навстречу обещанным вкусным пирогам. – Пожить не предлагаю, понятно, откажешься…

– Понятно, откажусь, – Гурьев достал из кармана пиджака плотный конверт. – Здесь три тысячи, – видя, как Вера отшатнулась, он взял женщину за руку и вложил в неё деньги, сказал резко: – Ну же, это не милостыня. Отдашь потом… когда-нибудь. Лишними не будут, а у матери, смею предположить, фамильные бриллианты по полу не раскиданы.

Назад Дальше