Парадокс заключался в том, что, являясь как бы представителем демократической части парламента, я был вынужден в значительной мере поддерживать действия местных властей – на мой взгляд, партийных функционеров самой твердой закалки. Например, в кабинете у председателя горисполкома, словно вызов, висел портрет товарища Брежнева. Как положено, с пятью "Золотыми звездами" на партийно-правительственном пиджаке. И товарищ Брежнев внимал, когда произносилось: "Прежде всего – порядок!". А я должен был кивать, соглашаясь, или, по крайней мере, не возражать. Потому что главное сейчас было – удержать ситуацию. Оппозиция же эту ситуацию несомненно раскачивала, и, сочувствуя ей в душе, я никоим образом не мог свое сочувствие демонстрировать. В результате меня одинаково ненавидели и те, и другие.
Причем, дело, как выяснилось, было вовсе не в демократах и коммунистах. Просто две враждующих стороны принадлежали к разным семейным кланам. Здесь имели значение не гуманизм и права человека, а лишь степень родства и многовековые традиции кровной мести. Это были отношения, мне совершенно неведомые. Я, наверное, на всю жизнь запомню парня из местного Народного фронта – здоровенного, в разорванной до пупа грязной рубахе, с бородой от уха до уха, в обтягивающей бритую голову зеленой повязке. Он был арестован по подозрению в убийстве четырех человек; был поэтому обречен и прекрасно сознавал это. Я часов пять, по меньшей мере, втолковывал ему необходимость только законных действий – что жестокость рождает жестокость и что выхода из этого тупика не будет. Мы с ним вместе обедали, хлебая клейкую рисовую баланду; он, оказывается, был на третьем курсе местного университета; попросил, если можно, дать ему в камеру некоторые книги, рассуждал о веротерпимости, о современном просвещенном исламе, об отказе от применения силы, о философии нового европейского гуманизма, говорил, какое впечатление произвел на него академик Сахаров, но когда я, слегка размякнув, спросил его в конце беседы: "Предположим, тебя освободят. Что ты тогда будешь делать?" – парень посмотрел на меня, как на законченного идиота, а потом, не задумываясь ни на секунду, ответил: Убью Меймуратова. (Меймуратов был тем самым председателем горисполкома). И тогда до меня дошло, что никому и ничего здесь не объяснить, все это бессмысленно, и я попусту трачу в этом городе время и силы.
Кстати, именно там я впервые, наконец, понял, что СССР развалился вовсе не по чьей-то злой воле. И не потому, что собрались в Беловежской пуще руководители трех "братских" республик. Нравится нам или не нравится, это был исторически объективный процесс. Тормозить его силой, значило развязывать национальные войны. Мы могли получить бойню в масштабах всего Союза.
В общем, состояние у меня было такое, что либо громогласно рявкнуть на всех с трибуны Съезда, либо, наоборот, очень тихо и незаметно уйти отсюда. Уйти и больше не возвращаться. Я весьма остро ощущал свое бессилие и ничтожность. И поэтому, еще перемалывая в сознании события последней недели, подводя в горячке итоги и действительно набрасывая проект особого мнения, я не сразу обратил внимание, что Герчик мой чем-то обеспокоен, что он слушает меня с некоторой рассеянностью и замедленно реагирует на то, что я ему говорю. Он как будто все время думал о чем-то другом.
– Что случилось? – прервав темпераментный рассказ, спросил я.
– Наведались гости, – презрительно улыбаясь, сказал Герчик. – Те, которые приходят без приглашения. – А, увидев, что я по-прежнему не схватываю суть разговора, сильно сморщился и добавил, прищелкнув пальцами. – У нас был обыск.
Тут я уже включился полностью.
– Обыск? Здесь, в кабинете? Откуда ты знаешь?
– У меня авторучки не так лежат, – объяснил Герчик. – А потом, смотрите, Александр Михайлович, вот комментарии к Федеративному договору. У меня они были: пятая статья, двадцать седьмая, тринадцатая. А теперь, смотрите: пятая, тринадцатая, двадцать седьмая. По возрастанию номеров. Вероятно, о н и любят порядок.
Без особого интереса я глянул на сколотые скрепками компьютерные распечатки. Верить ему было можно. Герчик у нас педант. Если он говорит, что – пятая, двадцать седьмая, тринадцатая, значит, именно так – пятая, двадцать седьмая, тринадцатая. Ошибка здесь исключается. Однако, хотя Герчик педант, но учитель его, то есть я, еще больший педант. Можно без преувеличений сказать, что я фанатик порядка. К этому меня приучила многолетняя работа в науке, длящиеся месяцами эксперименты, ежедневное увязывание мелочей, которые противоречат друг другу. Каждая вещь должна лежать на своем месте. Протянул руку и взял. Нельзя терять время попусту. Поэтому я, молча глянув на Герчика, цепким взглядом обежал поверхность стола, осторожно выдвинул ящики, тронул папки, фломастеры, которыми люблю пользоваться, заглянул в коробку с набором резинок и карандашей, а затем откинулся на спинку стула и побарабанил пальцами по гладкой столешнице.
Герчик с интересом наблюдал за моими действиями. А когда я закончил, вопросительно поднял брови.
– Да, – сказал я.
– Что будем делать?
– Ничего.
Разумеется, это был скандал. Тайный обыск у депутата, пользующегося по закону неприкосновенностью. Это был произвол, это было явное превышение полномочий, это был повод к запросу и немедленному парламентскому разбирательству. Я чувствовал себя лично задетым. И тем не менее, я сказал Герчику: "Ничего". Потому что я понимал: разбирательство будет на руку только коммунистической оппозиции. Поднимется дикий вой, потребуют к ответу лишь недавно назначенного руководителя ФСБ. Отзовется это прежде всего на положении Президента. Я считал, что не вправе так поступать. И к тому же доказать ничего нельзя. Только наши голословные утверждения, что фломастеры лежали не в том порядке. Да с такой аргументацией нас просто поднимут на смех.
Любопытно, что с папкой, переданной неделю назад, я это тогда не связал – попросил у Герчика список звонивших за время моего отсутствия, просмотрел, сделал кое-какие пометки, натолкнулся в самом конце на фамилию Рабикова и вяло поинтересовался:
– Этот мне что-нибудь передавал?
– Нет, – сказал Герчик. – Сразу же повесил трубку.
– Ладно...
Тем дело и ограничилось.
И, однако, уже ближе к ночи приехав в Лобню, будучи вследствие последних событий несколько настороже и поэтому присматриваясь к окружающему с обостренным вниманием, пообедав и поднявшись к себе на второй этаж, я остановился, как пес, почуявший на своей территории чужую метку, и вдруг с отвращением понял, что дома у меня тоже был обыск.
Это вытекало из деталей, известных лишь мне одному: цветок на окне был повернут изгибом не в ту сторону, фотография (я в стройотряде) упиралась на полке не в Ленца, а в двухтомник Лескова. И так далее и тому подобное – чего нельзя учесть ни при какой выучке. Я сразу понял, в чем дело, но на всякий случай позвал снизу Галю и, поглядывая строго сквозь стекла очков, спросил, не трогала ли она тут чего-нибудь. Галина округлила глаза и заверила, что не только не трогала, но даже не входила в мою комнату.
– Что ж я, Саша, не понимаю? Ты посмотри – пыль не вытерта...
Пыли, кстати, набралось значительно меньше обычного. Все было ясно. Я испытывал гадливую дрожь нечистого чужого присутствия. Словно в супе, который наполовину съел, обнаруживается неопрятный волос.
И даже тогда я был далек от прозрения. Я решил, что обыск связан с моей работой в Комиссии. Но на другой день ко мне в кабинет зашел Гриша Рагозин (между прочим, ни много ни мало, из группы советников при Президенте, и, довольно мило поговорив о том, о сем, заглотив чашку кофе и рассказав свежие политические сплетни, пролистнув отчет, который я в этот момент готовил, как бы невзначай спросил, не попадалась ли мне на глаза некая папка. Понимаешь, серая такая, с тесемками. Ну там еще на обложке – буквы карандашом. "ПВЛ", кажется... "ЛПЖ", точно не помню...
Удивительно, но я сразу понял, что речь идет именно о той папке.
– А что в ней было?
– Ну... документация всякая, – сказал Гриша Рагозин. – Справки исторические, доклады, несколько фотографий... Кажется, что-то связанное с Ближним Востоком...
Я индифферентно пожал плечами.
– Вроде, не попадалась...
– Вот ведь незадача, – сказал Гриша. – Поездочка намечается, надо бы подготовить бумаги. Главное, что эта хреномотия на мне числится. – Он с досадой заглянул в чашку, увидев, что кофе там нет, – почесал в затылке, скривился, будто раскусил что-то кислое, покряхтел, бесцельно побренчал чайной ложечкой, и сказал, рассеянно кивнув на полки у меня за спиной:
– Слушай, я у тебя посмотрю? Чем черт не шутит...
Только тут я понял, что дело серьезное. И пока Гриша под насмешливым взглядом Герчика копался в моем архиве, пока что-то листал и переставлял с места на место, я, как идиот, сидел над протоколами некого давнишнего заседания, даже подчеркивал кое-что, хмурился, изображая сосредоточенность, делал выписки, снова что-то подчеркивал, но при всей этой деятельности не улавливал ни единого слова.
А когда Гриша, наконец, от нас отвязался, на прощание с досадой пробормотав, что, хрен его знает, чем приходится заниматься, я прошел в закуток, где были свалены документы Комиссии, и под монографиями по истории тюрков далеко не сразу раскопал эту папку. Кстати, действительно серую, с полустертыми карандашными буквами на лицевой стороне.
Лучше бы, конечно, я тогда этого не делал. То, что находилось в папке, как выяснилось, заключало в себе не просто секретную, особо секретную, сверхсекретную документацию. Не таинственные, но вполне обычные ужасы, имеющиеся у любого правительства. Не обман и не лицемерие власти, хотя трактовать это можно было и так. Прежде всего оно заключало в себе жизнь Герчика. И еще жизни многих людей, о которых я тогда даже не подозревал. Ей действительно было бы лучше оставаться в архивах Комиссии – переехать в запасники, через какое-то время быть списанной, затеряться, в конце концов, среди бумажного хлама. Может, и не выползло бы тогда на свет то жуткое, с чем мне теперь приходится существовать – эти порождения темноты, эта сумрачная изнанка вселенной. Но в те дни я об этом, разумеется, не догадывался, и поэтому довольно-таки небрежно бросил папку в портфель, щелкнул замками, предупредил Герчика, что сегодня уже не вернусь, и, как сейчас помню, усталой неторопливой походкой направился к остановке автобуса. Был как раз час пик, тысячи москвичей хлынули с предприятий и из учреждений, меня толкали, плескалось море дряблых физиономий, чувствовалась всеобщая озабоченность предстоящими выходными, все спешили, протискивались куда-то, обгоняли меня, и никому даже в голову не могло прийти, что я несу с собой бомбу огромной разрушительной силы.
Сам я об этом тоже еще не догадывался. Я открыл папку около десяти часов вечера и сначала, быстро просмотрев содержимое, решил, что – это бред сивой кобылы. Я был даже готов смеяться над своими дневными страхами. Ну не может же подобной нелепостью интересоваться такой человек, как Гриша Рагозин. Вероятно, он все же искал что-то другое. Но чем дальше я вчитывался в выцветшие, ломкие документы, чем прочнее, дополняя друг друга, связывались они в единую логическую картину, чем яснее звучали голоса очевидцев, возникающие из прошлого, тем я отчетливей понимал, что от этой папки так просто уже будет не отмахнуться, и что это либо чудовищная невероятная и дикая ложь либо точно такая же чудовищная невероятная и дикая правда. И теперь от меня зависит будет ли эта правда (ложь) явлена миру.
А когда, наверное, уже часа в три ночи я, наконец, поднял голову и сквозь распахнутое окно увидел сад в мертвенном лунном свете: серебряные ломкие яблони, черноту малины, вспученную над дорожкой, опустившийся почти до соседней крыши яркий холодный месяц, то немедленно закрыл рамы и до упора повернул оконные шпингалеты. А потом тщательно, как при затемнении, задернул плотные шторы.
Я не хотел оставлять ни одной щели в ночь, потому что это была не ночь, а нечто совсем иное. Теперь я знал все, и мне стало по-настоящему страшно.
Утром же меня огорошил Герчик. Потирая от удовольствия руки, морща лоб и вздергивая светлые брови, иронически улыбаясь и вообще всем видом своим изображая причастность, он, чуть ли не подмигивая мне, сообщил, что дома у него тоже был обыск, тоже тщательный, и работали, по всей видимости, тоже профессионалы.
– Знаете, шеф, как я их вычислил? Как в шпионском романе: приклеил паутинки между отдельными книгами. А вчера возвращаюсь к себе – нет паутинок. Интересно, что мы там такое раскопали?..
Он ждал ответа, но вместо ответа я сухо предупредил, что если мне будет звонить некий Рабиков, то меня надо звать сразу, немедленно, где бы я в это время ни находился. Хоть на голосовании в Верховном Совете, хоть в кабинете у Президента.
– Александр Михайлович!.. – обиженно протянул Герчик.
Отвернулся и с видом мученика уткнулся в экран компьютера. Он был, разумеется, прав. Происходило нечто загадочное, а от него скрывали, как от мальчишки. У него даже губы задрожали от разочарования.
– Я набрал ваш отчет. Могу распечатать...
Несколько мгновений я колебался, но с Герчиком мы работали уже три года. Он единственный, кто остался из моей первоначальной команды. Может быть, чересчур порывистый, но надежный. Я ему доверял. И поэтому, открыв "дипломат", выложил на стол проклятую папку.
– На, ознакомься...
Герчик выразительно пожал плечами.
– Я вовсе не претендую...
– Ладно, не выпендривайся, – сказал я.
Терзал он ее, наверное, часа полтора – цыкал, хмыкал, недоверчиво кривил рот, ерзал на стуле, делал загадочные пометки на отдельном листочке, а когда закончил, всем телом повернулся ко мне и, неопределенно сморщившись, заключил:
– Этого не может быть.
– "Потому что этого не может быть никогда", – процитировал я.
– Я в это не верю, – сказал Герчик.
И буквально в ту же секунду раздался телефонный звонок.
Удивительно, что мы оба сразу поняли, кто звонит. Герчик посмотрел на меня, я – на него, пауза затянулась, грянул второй звонок и я, будто что-то живое, схватил трубку.
Звонил, разумеется, Рабиков. Он не стал тратить время и спрашивать, кто говорит, он не поздоровался и в этот раз не счел нужным назваться, он не полюбопытствовал даже, успел ли я прочесть его папку. Он просто сказал, что на днях послал мне письмо – на официальный адрес, ознакомьтесь, Александр Михайлович. Было бы желательно не опаздывать. Все, до свидания.
И сейчас же затытыкали гудки отбоя.
Герчик глядел на меня, как на ожившую статую. Его сплетенные пальцы хрустнули.
– Почту! – потребовал я.
Письмо действительно было. Состояло оно всего из одной фразы: "Место – минус семь остановок, время – через полчаса после контакта по телефону". Подпись – Рабиков. Обратные данные, конечно, вымышленные.
– Александр Михайлович, возьмите меня с собой, – умоляюще попросил Герчик.
Разумеется, с собой я его не взял. Это слишком напоминало детективные сериалы, транслирующиеся нынче по телевидению: язва взяточничества, кейсы, набитые долларами, махинации власти, тщательно скрываемые чиновниками, честный сотрудник полиции, сражающийся против мафии. Только в случае с нами ощущался какой-то совсем иной привкус. Разбираться, что это за привкус мне было некогда. До вокзала (минус семь остановок от Лобни) я добрался действительно через полчаса. Рабиков меня уже ждал – вынырнул из толпы, будто материализовался, на ходу бросил: "Быстрее, Александр Михайлович, не отставайте! – устремился к неброской двери, на которой было написано: "Багажное отделение". В пыльном свете давно не протираемых лампочек дорогу нам попытался загородить некто в форме.
– К Захарченко! – рявкнул Рабиков, не останавливаясь.
Через черный ход мы выскочили в путаницу московских двориков: проходные парадные, сонные солнечные переулки. Я довольно быстро утратил всякую ориентацию. Рабиков же несколько раз уверенно и быстро свернул, протащил меня сквозь щель между какими-то гаражами, пересек пару улиц, прошил вестибюль некой конторы, и, наконец, в тихом садике, стиснутом кирпичными стенами, облегченно вздохнул и плюхнулся на стоящую под двумя тополями скамейку.
– Все, здесь мы можем поговорить.
Сегодня он опять был одет под депутата Каменецкого. Правда, в этот раз – без плаща по случаю наступившей жары, в легком светлом костюме, по-моему, из дорогого материала, фатовская рубашка с заклепками, множество мелких карманчиков. А на голове, не прикрываемой кепкой, – коричневая загорелая лысинка.
Он мне, вообще говоря, не понравился. Было в нем что-то бесчувственное, словно у робота, что-то мертвенное и механическое, что-то будто из пластика, равнодушное до мозга костей – в том, как он, не прекращая говорить, жадновато закурил, в его черных зрачках, словно приклеенных к глазному яблоку, в абсолютном отсутствии мимики на тусклой физиономии, в жемчужных ногтях, в скульптурных сочленениях пальцев. Точно он уже давно умер и ходит, лишь повинуясь некоему непонятному долгу. Сигаретный дым, исчезал в его легких, будто впитывался, и на выдохе обнаруживалась только обесцвеченная жидкая струйка. Говорил он, впрочем, тоном деловым и очень серьезным, только по существу, избегая ненужных подробностей. Я спросил его, почему он именно мне принес эти материалы, и как раз впитавший дым Рабиков коротко объяснил, что, например, к Президенту или к главе правительства ему просто не пробиться – выявят уже на начальном этапе и незамедлительно ликвидируют. А моя кандидатура его вполне устраивает: человек, с одной стороны, как бы слегка на виду, а с другой – еще не слишком плотно обложен различными службами. Хотя очень-то не обольщайтесь, Александр Михайлович, за вами тоже присматривают...
– Ну, таких фигур, наверное, десятка полтора или два, – сказал я.
– Тогда, видимо, потому, что вам я верю. Глупо, правда? И в политике, и в моем... роде занятий... доверие исключено. Существуют лишь деловые, сугубо профессиональные отношения. Вы, однако, кажетесь мне человеком, который не продаст эти бумаги, не использует их как орудие шантажа, не попытается обменять на карьерные льготы. Короче, вы человек, извините, порядочный.
– Благодарю, – сухо сказал я.
Почему-то слышать это от Рабикова было не совсем приятно. Словно хвалит тот, кого нисколько не уважаешь. Правда, в своих ощущениях я разобрался несколько позже, а тогда лишь старался схватить суть дела, которое он мне излагал. По словам Рабикова, ситуация сейчас была крайне благоприятная. Только что произошла очередная реорганизация российских секретных служб. КГБ превратился сначала в АНБ, а потом в ФСК. Каждый раз это, естественно, сопровождалось сменой начальников. Ну а с новым начальником, конечно, приходят и новые люди. Следуют кадровые перестановки, раздел сфер влияния. В результате работа, как он выразился, "крысятника", парализована. Появились зазоры, в которые можно выскочить. Тем не менее, он дважды очень строго предупредил, чтобы я ни в коем случае не пытался его разыскивать. Хаос хаосом, а профессиональная деятельность продолжается. Я принес вам секретные документы, такого у нас не прощают.