Так неужели выходило, что изгнали Сиградда из-за обмана? То есть, колдун намеренно сломал прежнюю жизнь молодого охотника - чтобы заполучить его себе? И для каких, интересно, целей?
Сиградд едва подавил в себе первое же, последовавшее за этими мыслями желание. Оторвать голову истинному виновнику своего нынешнего положения. Старику, набивавшемуся теперь в друзья.
Сиградд готов был убить его - но сдержался. И не только потому, что испугался колдовства. Вдобавок, убив старика, он убил бы надежду. Наверное, последнюю свою надежду на жизнь, а не существование.
"В конце концов, он прав: терять мне нечего, - подумал изгнанник, - а значит, чего я боюсь? И на что могу рассчитывать… кроме этого колдуна? Даже если он злой и коварный, хуже сделать он все равно мне не сможет. Куда хуже-то?"
2
Громоподобный бой исполинских часов на соборе возвещал богобоязненным жителям Каллена о наступлении полдня. Не ахти какое важное событие для большинства горожан: очередной проживаемый день перевалил за середину. Но для Равенны этот звук нес особый смысл. По крайней мере, сегодня. Ибо этот полдень обещал быть последним в ее отнюдь не долгой жизни. Так что не покривил бы против истины тот, кто сказал бы, что звонили колокола собора по ней, Равенне.
Час назад приходил святой отец - исповедать. Равенна отказалась. Сказала, что не чувствует за собой грехов… по крайней мере, сокрытых. Ведь все, что она могла скрывать, и так уже выдала. Братьям священника по вере. Тем самым, смиренным, но не отступным, кого и стар и млад знают как Святую инквизицию.
Инквизитору и его помощникам не пришлось даже прибегать к орудиям пыток. Достало лишь продемонстрировать хрупкой женщине весь арсенал церковного дознавателя - и хрупкая женщина сломалась. Просто потому, что панически боялась боли. А чересчур живое воображение не преминуло подсказать, какая это могла быть боль… на дыбе, например. Или в "сапоге". Или в тисках. Или когда раскаленный прут касается голой кожи. Да и прикрытой одеждой тоже.
Равенна призналась во всем. И в занятиях колдовством. И в том, что якшалась с дьяволом… да-да-да, это был именно дьявол, а не так называемые "силы природы" и "духи стихий". С отца лжи станется выдать себя за кого угодно. Подвернулся бы человек подходящий. Слабый в вере, лишенный истиной веры - и потому подвластный любому лукавству и искушению, как сухие листья даже слабому ветру.
Не стала Равенна отрицать и то, что хранила, изучала и (о, ужас!) переписывала, дабы сберечь для потомков рукописи безбожных язычников. То есть, идолопоклонников и бесопоклонников. Про то, что многие из этих рукописей достались ей в наследство от матери, Равенна, правда, умолчала. Но лишь потому, что инквизитор не спрашивал.
Наверное, продлись допрос чуть дольше, пришлось бы Равенне рассказать, как она ездила на шабаш. Именно так: на шабаш с вызовом дьявола и гнусной оргией. А не просто на встречу с двумя женщинами, занимавшимися примерно тем же, что и она. И готовыми обменяться знаниями.
Страшно было представить, какие "подробности" приписала бы этой встрече фантазия инквизитора - как цветы на навозе разросшаяся на следствиях обета безбрачия. Но уж, по крайней мере, о ней, встрече Равенны с парой чудом обнаруженных коллег, дознаватель не знал. Поэтому и не спрашивал.
А ближе к окончанию допроса Равенна все-таки не удержалась. И напомнила, не без надежды на оправдание, что колдовством своим спасла жизнь соседскому мальчику, умиравшему от холеры.
Что ж. Кто-то мудрый вроде говорил: "Пока дышу - надеюсь". Вот только в данном случае всякие надежды были напрасны. Какой угодно реакции ждала Равенна от инквизитора. Кроме той, что последовала в действительности.
"Спасла? - со злым… нет, горьким сарказмом переспросил непоколебимый в вере церковный дознаватель, - ты спасла лишь тело мальчика. Волшбой своей и обращением к адским силам погубив бессмертную душу. И теперь я сам и братья мои молимся за то, чтобы эта невинная душа не досталась Нечистому на поругание".
Пришедший для исповеди священник был не чета давешнему инквизитору. Негромкий и мягкий голос. Добрые и понимающие глаза, в которых и в помине не было того фанатичного блеска, с каким дознаватель обращался к Равенне во время допроса. И, как признался сам святой отец, вовсе не за грехами он пришел к обреченной женщине. Но просто дать облегчить ей душу… а заодно хоть напоследок попробовать обратить в истинную веру. И тогда, быть может, Всевышний простит Равенну.
Как бы то ни было, но даже от предложенной душеспасительной беседы она отказалась. Сочла неразумным тратить на нее последний, отпущенный ей час жизни.
С другой стороны, подумала она с запоздалой досадой, когда священник ушел - а на что еще этот час потратить? Последний раз вдохнуть свежий воздух? Полюбоваться солнцем? Съесть что-нибудь вкусное? Ну, так в камере, где держали Равенну, не было даже крохотных оконец. Свежий воздух и дневной свет просто не могли проникнуть туда. С кормежкой в подвалах инквизиции дела обстояли не намного лучше, чем со свежим воздухом. Что до солнца, то его тем более Равенна не видела ни разу в жизни. Как и большинство тех, кто ныне топчет эту землю.
Часы на соборе продолжали бить, когда дверь в крохотную камеру с лязгом отворилась. Равенна успела насчитать семь или восемь ударов.
"Пора", - коротко велел женщине заглянувший монах. Плотный, коренастый и с простым лицом деревенщины.
Ослушаться Равенна не осмелилась. В противном случае пара увесистых кулаков напомнила бы женщине о ее месте в этом мире. И в предстоящем действе.
"Вот диво-то! - подумала Равенна, понуро двинувшись вслед за монахом, - что так, что эдак мне грозит смерть. А я еще чего-то боюсь…"
Раздумье было единственным отвлечением, или, если угодно, развлечением, пока она петляла на пару с коренастым монахом в темных коридорах. И покуда дожидалась этого "пора", прежде чем отправиться на свою последнюю прогулку.
Мысли Равенны крутились вокруг всего одного вопроса - как ей угораздило попасться. И по всему выходило, что не угодить на крючок Святой инквизиции она не могла.
И дело было не только в соседском сорванце и его недуге. Тем паче, и сам этот недуг в городах вроде Каллена - больших, тесных и грязных - был столь же в порядке вещей, как смена дня и ночи. На центральных улицах и площадях еще так-сяк, но там, где дома чуть ли не налезали один на другой, наверное, даже свиньи побрезговали бы жить. Но не люди! Собственно, большинство горожан именно там и жили. В этих теснящихся, просто-таки скученных домах. Так что, скорее, следовало удивляться другому. Как холера до сих пор не выкосила население Каллена поголовно.
И не само по себе доброе дело, Равенной свершенное, ее погубило. Даром, что говорила мать ей еще в детстве: "Ни один добрый поступок не остается безнаказанным". Да даже если б Равенна и отказала несчастной соседке, если б захлопнула тогда дверь перед нею, заплаканной и отчаявшейся - что бы это изменило? Скорее, появилось бы у Равенны на одного врага больше. И враг этот, соседка то бишь, первой бы побежала доносить на "злую ведьму".
А так… по крайней мере, Равенна могла утешать себя тем, что не соседка ее заложила. Не та соседка - несчастная мать, ее стараниями превратившаяся в мать счастливую. Но опять же, что это изменило? Ведь шила в мешке не утаишь.
Не заболей вообще несчастный малец, а кто-нибудь все равно заметил бы странное. Заметил бы, что живет поблизости женщина вроде взрослая, а до сих пор не замужем. И в церковь не ходит. И время от времени ночью не спит - свет горит в окне. Масло драгоценное тратит… и на что вообще живет, интересно?
А главное: выглядит эта особа как-то… не по возрасту. У сверстниц вон, у кого брюхо и грудь обвисли после очередных родов, у кого синяк в пол-лица - дражайший супруг жизни учил. А у кого-то уже и морщины, пряди седые. Тогда как Равенна какая-то гладкая, гибкая и стройная до сих пор. Словно девочка.
Странно? Несомненно. А любые странности, как известно, от Лукавого. Так что донести на Равенну мог, по большому счету, кто угодно. Поводов хватало. А уж когда святые братья нагрянули к ней с обыском, когда обнаружили рукописи и ее собственные записи, отпираться уже не имело смысла.
Так думала Равенна, следуя за монахом. И к тому времени, когда оба вышли из подземелья на площадь перед собором, пришла к неожиданно успокаивающему заключению. Что все-де предопределено. Вся жизнь каждого человека от рождения до смерти. Ни то, ни другое сам человек, ни выбрать, ни изменить не может.
А костер, ожидавший Равенну посреди площади, хотя бы отчасти подтверждал эти измышления. Хотя бы применительно к самой этой женщине. В том, что сегодня она умрет, причем именно на костре, Равенна не сомневалась.
Собственно, загореться костру еще только предстояло. Пока же на площади перед собором высилась лишь куча дров со столбом, торчавшим над ее вершиной. А еще, прослышав о предстоящем действе, пожаловала к собору целая толпа. Не меньше сотни горожан. Одни переминались с ноги на ногу в ожидании зрелища, другие стояли недвижно, точно статуи. Оцепенели, не иначе… от страха? От осознания того, что однажды могут сами угодить на костер? А может, они опасались, что безбожная ведьма в последний миг попробует спасти себя - призвав на помощь все силы Преисподней?
Подталкиваемая монахами, Равенна поднималась на кучу дров, время от времени оглядываясь на толпу. И сама не понимала - зачем. Ненависти к этому сборищу запуганных простаков женщина не испытывала. И тем более не ожидала от них ни помощи, ни хотя бы сочувствия. Что взять с детей? С вечных детей, желающих развлечься. Хотя бы таким вот, жестоким, зрелищем.
Пока монахи привязывали Равенну к столбу, к толпе с помоста обратился инквизитор. Тот самый, что допрашивал незадачливую ведьму. Тогда, во мраке пыточной камеры, при скудном свете факелов да в окружении сулящих боль "инструментов", дознаватель казался Равенне не человеком вовсе, а сущим чудовищем. Или злым духом… карающим божеством. Теперь же при свете дня ничего устрашающего Равенна в нем не видела. Просто человек - весь тощий, иссушенный, точно вяленая рыба. И с рябым обезображенным лицом да с темными кругами под глазами.
Равенне даже жаль его стало… немного. Зато самому инквизитору чувство жалости, как видно, было чуждо. Давно и полностью.
- Погрязли мы во грехе, братья и сестры! - кричал дознаватель, вскидывая руки, - погряз во грехе этот мир. И расплачивается теперь. Отвернулся Всевышний от нас - и солнце скрылось за пеленою дыма, что рождается в адском пламени. И усопшие пробуждаются, не находя вечного покоя. И твари из Преисподней вырвались на землю, чтобы терзать род людской. Поздно каяться, поздно! Время искупать пришло. И время карать.
И сегодня заслуженная кара настигнет эту женщину, занимавшуюся богопротивной волшбой! За то, что не приняла она Всевышнего, за то, что колдовала, силы темные призывая, за то, что ввела в грех и искушение нашу сестру в вере и отдала дьяволу невинную душу, дитя оной - приговаривается она, колдунья, нареченная Равенной, к очищению огнем!
"Ах, вот как это у вас называется, - подумала Равенна, со странной отрешенностью то на инквизитора косясь, то поглядывая на одного из монахов, уже подносившего к дровам горящий факел, - не казнь, а очищение!"
- …и да простит Всевышний ее заблудшую душу, - закончил, наконец, витийствовать церковный дознаватель.
Огонь факела соприкоснулся с дровами, перескочил на них. Дыхнуло жаром… и оцепенелость, отрешенность в тот же миг покинула Равенну. Как и утешительные мыслишки о покорности неизбежной судьбе. Остался лишь страх. Нет, ужас, в предчувствии боли, столь страшной, сколь и близкой. Боли, за которой ждет лишь окончательное Ничто. Конец всему.
И сама мгновенье назад того не ожидавшая, Равенна страстно захотела жить. Любой ценой. Готова была молить о пощаде, присягнуть на верность кому угодно и кого угодно выдать и предать. В рабство была готова отдаться. Готова была даже лизать деревянные башмаки и покрытые струпьями грязные ноги того оборванца, что стоял ближе всех к костру. Если б оный оборванец кинулся ее вызволять.
На все была готова Равенна. Но могла - лишь кричать. Кричать без слов, пока хватало сил. И с ужасом смотреть, как распространяется пламя, взбираясь все выше и выше. Все ближе и ближе подбираясь к ней, привязанной к столбу.
Внезапно Равенна уловила краем глаза какое-то движение в толпе. Кому-то вдруг надоело оставаться безликой частичкой этого сборища живых истуканов, равнодушных и жестоких.
Этим "кем-то" оказался здоровяк вида самого дикого. Лохматый, бородатый, в одежде из звериных шкур. Сущий варвар!
Взревев, варвар прорывался через толпу, как вепрь через хлипкий кустарник. И потрясал руками, в каждой из которых было зажато по топору. Распугивал зевак, вынуждая уступить ему дорогу.
Кто-то предпочитал посторониться сам. Кого-то здоровяк отшвыривал с дороги пинком или ударом обуха одного из топоров. Как, например, толстяка-монаха. Одного из святых братьев, поставленных стеречь место казни - ну, чтоб никто из горожан не подходил к костру и помосту слишком близко.
Кроме монахов, на площади перед собором дежурили и бойцы городской стражи. Один из них, поняв, что происходит что-то неладное, кинулся наперерез варвару, держа алебарду наготове. Но здоровяк едва обратил внимание на такого противника. Оружие стражника он вывел из игры походя - перерубил древко алебарды. Самого же незадачливого вояку отпихнул плечом. А затем…
Равенна, например, привыкла считать, что такие вот мужчины, здоровые как бык, должны быть неуклюжи и медлительны. Но выскочивший на площадь варвар медлительным отнюдь не был. С неожиданной для своей стати ловкостью он одним прыжком вскочил на дрова - едва ли не на огонь пятками. Но боли отчего-то не чувствовал.
Взмахнув топорами в руках - раз, другой - здоровяк разрубил веревку, удерживавшую Равенну у столба. А затем перед ошеломленными лицами зевак подхватил хрупкую женщину, взвалил на плечо. И времени не теряя, спрыгнул вниз. Обратно на булыжники площади.
Инквизитор на помосте вопил, призывая остановить святотатца. Но куда там! Зеваки опасливо расступались, давая дорогу варвару и его живой ноше. Монахи так и вовсе предпочли ретироваться. Разве что один из стражников, вскинув арбалет, выстрелил здоровяку вслед. И вроде попал. Но точно в камень. Арбалетный болт отскочил от спины варвара, даже не проделав дыру в его меховой куртке-безрукавке.
"Колдовство", - испуганно зашелестело в толпе.
А нежданный спаситель Равенны, хоть и остался невредим после выстрела, но шаг ускорил. Потому как зелье, делавшее его почти совсем неуязвимым, действовало всего две сотни ударов сердца. И большая часть из этих двух сотен уже миновала.
3
И от родителей, и от священника из церкви, где каждую седмицу собиралась вся родная деревня, Освальд еще сызмальства узнал, что значит жить честно. То бишь, правильно и праведно. Означало это… служить. Все равно как - с сохой ли, с кувалдою в руке или с оружием. И не так важно, кому. Главное, что честный человек большую часть жизни тянет лямку, гнет спину. Жертвует собой ради других. А если сил уже не остается лямку тянуть, человек поскорей умирает, избавляя ближних от лишнего рта. И уж тогда считается образцом и во всем примером. Чуть ли не героем, чуть ли не святым. Коему остальным смертным надлежало завидовать. Да искать в себе силы совершить такой же простой и незаметный подвиг самим.
В общем, раскрыли понятие честности Освальду более чем доходчиво. Другое дело, что стезя честного человека его так и не прельстила. Если о чем он и мечтал, то не о том, как будет гнуть спину, а как будут гнуть спину на него. А коль человеку кровей отнюдь не благородных такая участь и близко не грозила, пришлось Освальду по мере взросления свои мечты и желания несколько ограничить. Превратив во что-то, что под силу воплотить простому деревенскому шалопаю - без титула, богатства и покровителей.
А решил, в конце концов, что хлеб свой добывать ему придется хоть собственными силами, зато никому не служа. Не считаясь никому должным. Неправедным путем, проще говоря.
И для тех, кто встал на неправедную стезю, возможности имелись следующие.
Во-первых, Освальд мог перебраться в большой город. Где много народу. А значит, и много денег… лишних. Которые могли бы стать его. А чтобы стали, надо было проводить дни, сидя на паперти или на одной из тех улиц, где располагаются торговые лавки. И просить, вызывая к себе жалость окружающих голосом и внешним видом. Те же, кому и просить долго-хлопотно-унизительно, могли деньги потребовать. Угрожая их владельцу ножом. Ну, или тихо и незаметно взять самому. Стянуть, как говорят.
Во-вторых, счастья можно было попытать на одной из бесчисленных дорог, соединявших города и селения. Здесь уж без всяких просьб - просто нападать на путников или торговые караваны. И требовать свое с оружием в руках.
Но вот загвоздка. Даже в городе, чтобы избежать неприятностей, человеку, будь он хоть трижды нечестным и неправедным, все равно предпочтительней было примкнуть к объединению себе подобных. Чему-то вроде ремесленных цехов. К гильдии нищих, например, к гильдии воров. На дороге же, так и вовсе орудовать в одиночку было равносильно самоубийству. К шайке следовало прибиться - таких же любителей неправедной поживы.
Освальд же предпочитал быть сам по себе. А уж делиться добычей с кем бы то ни было… помилуйте, да чем оплата членства в той же гильдии воров лучше кабалы какого-нибудь работяги под рукой барона-бездельника или жирного скупого купчины?
И потому он выбрал третий путь. Мотался из селения в селение, из города в город, нигде не задерживаясь больше чем на пару суток. Но и за эти сутки успевал немало. Успевал сбыть добычу от предыдущей ходки и хоть отчасти ее промотать. Успевал забраться в чей-нибудь дом. И вылезти оттуда не с пустыми руками. А главное, успевал вовремя смыться. Прежде чем на него обратят внимание, что стражи закона, что местные ночные заправилы.
Еще Освальд не прочь был пристать к какому-нибудь каравану. Выдавал он тогда себя за наемника. Благо, оружием тоже научился владеть неплохо. А главное: соглашался сопровождать и защищать караван даже за самую мизерную плату. Никогда не торговался.
Купчины очень ценили это. И клинок лишний к своим услугам, и удивительную сговорчивость, покладистость его владельца. Особенно когда в очередном городе трудно бывало набрать охрану по сходной цене. Чуть ли не бегать за наемниками приходилось. А догнав - рядиться, тщась выторговать в свою пользу хотя бы лишнюю медяшку.
Если же наемник приходил сам, то принимали его, конечно, с распростертыми объятьями. А если еще и соглашался на все условия, тогда и вовсе почитали такого наемника за подарок судьбы.
Правда, радости у купчины обычно сильно убавлялось, когда в очередную ночь пути Освальд сбегал. Да не один, а прихватив имевшийся при караване запас денег.
Удрав, Освальд старался отойти подальше от пути, которым следовал караван. После чего находил какой-нибудь трактир, где и проматывал деньги, тратя их на еду, выпивку и продажных девок. Называл он это "отдыхом". А "отдохнув" таким образом - снова отправлялся в путь.