* * *
Петр Иванович вовсе не был таким уж нелюдимым и злобным, как можно было бы вообразить, глядя на завязанную узлом никелированную трубку. За жизнь он даже обзавелся одним настоящим другом, а это уже, согласитесь, немало.
Коренной петербуржец, Петр Иванович вырос в приюте. Там имелось много странных детей, например, мальчик без левой ушной раковины, дикий мальчик, полунегр-полукитаец, мальчик неизвестной кавказской народности, языка которого никто не понимал, а также дюжина обычных русских беспризорников с акварельно-тонкими лицами и льняными волосами. Эти последние были красивы странной, неброской красотой вырождения: едва лишь детская абсолютная чистота сменится подростковой угловатостью, как в облике русского ангела роковым образом проступит русский же алкоголик, существо порочное, хитрое и плаксивое.
Петька жалел таких. Сам он был коренастый, с каменно-крепкими мускулами, с некрасивым, но удивительно здоровым лицом. В его облике не угадывалось ни эфемерности, ни хрупкости; кем он казался, тем и был: прочно стоящим на коротких, кривоватых ногах, черномазым, хватким.
Он никогда не придумывал себе родителей, не мечтал о том, что рано или поздно объявятся красавица-мать и богач-отец и все-все объяснят: про кораблекрушение, про многолетние поиски, про коварную няньку, укравшую барчука из колыбели и продавшую в рабство, про то, как отчаяние родителей сменялось безумной надеждой.
Вместо этого юный Петр раздумывал над тем, как бы ему обзавестись собственным обувным магазином. Название "Антигона" он увидел во сне. Слово пришло к нему, как приходит женщина, и сперва оно казалось недостижимым. Оно шествовало сквозь темноту, источая легкий аромат. Следовало основательно постараться, чтобы пахнуть вот так, естественно и вычурно-ненатурально в одно и то же время. Это был какой-то очень изысканный и дорогой запах.
В первый раз Петька проснулся именно из-за этого запаха. Он долго лежал в темноте, наслаждаясь воспоминанием.
Вторично слово проникло в его сновидения с большей легкостью. Едва уловив знакомое благоухание, Петька с радостью распахнул слову свой сон, и оно выступило на свет, сверкающее, переливающееся, серебряное. Оно было ласковым и красивым.
Петька знал, что это не женщина, а слово, потому что в явлении все время оставалось нечто отвлеченное, нематериальное. Его нельзя было потрогать, подергать за край рукава или подол, потыкать пальцем в бок. Оно не взвизгнет, не обзовется. Оно вообще не может говорить, потому что оно – одно слово, не несколько.
Одно, зато заветное. Антигона. Как удар колокола, когда он, приплыв издалека и наполнив целительным звоном широкие пространства, уже успел растерять часть своей могучей силы. Звон, который можно взять на ладонь, вложить в уши и сохранить в себе.
Антигона. Колокол, настолько растративший себя, настолько ослабевший, что ему стала необходима поддержка другого живого существа.
Мысль о подобном колоколе растрогала Петьку, и он проснулся в слезах. Он облизал свое лицо длинным языком – таким длинным, что Петька без труда доставал им до кончика глаза. Слезы оказались сладкими и обильными. "Просто компоту не нужно! – подумал Петька в восхищении. – Вот это слезищи! Вот бы так всегда!"
Естественно, этими историями Петька ни с кем не поделился. Он сберег их для себя. Два волшебных сна. Этого ему хватило на целых десять лет.
* * *
Петру исполнился двадцать один, и он только что потерял работу. Он жил в комнате в общежитии. Под окном бугрился пустырь, а за пустырем стояло второе общежитие, точная копия первого: трехэтажное здание барачного типа.
Несмотря на молодость Петра, обстановка вокруг него выглядела так, словно его жизнь уже заканчивалась. Он с ужасом посматривал на соседа, который прожил в этом общежитии пятнадцать лет.
В коридорах было безнадежно даже по сравнению с приютом, взрастившим Петра.
Оставшись без работы, он не слишком горевал. Ему не нравилось на заводе.
Внезапно у него появилось свободное время. Больше ему не нужно было торчать по девять часов там, где стоял механический шум и повсюду находились люди, а потом не требовалось тащиться "домой", в барак, где даже стены, кажется, ополчались на человека и вместо того, чтобы придавать ему сил, отнимали последнее.
Петр просто ходил по улицам, втягивая расширенными ноздрями запах города.
Город окружал его, высокомерный, молчаливый. Город уважал безумие Петра, его одиночество. Город пестовал его странности и вопиющую непохожесть на других людей. Город был настолько строг и строен, что то и дело позволял себе внезапные квазимодовские гримасы: ведь никто не посмел бы заявить прилюдно, что некто, обладающий Эрмитажем и Петропавловским шпилем, не имеет права на "эксцентричность".
И Петр очень быстро понял: этот город имеет право на что угодно. И если стать плотью от плоти этого города, то частица его права – на безумие, на снобизм, на безобразные выходки, на изысканность, на страстную любовь, на ледяной холод – перейдет и к тебе.
"Проклятье, я должен был догадаться об этом раньше", – подумал Петр с досадой на самого себя. Он никогда не читал "Медного всадника", ему было не до того.
Во время одной из прогулок Петр внезапно уловил давно забытый запах, острый, возбуждающий. Наконец-то он понял, что это был за запах: так пахнет кожа дорогих ботинок.
Слово "Антигона" приближалось, в этом не оставалось никаких сомнений.
Петр остановился и начал ждать.
Он был терпелив и мог ждать часами – как прежде ждал годами.
Теперь Антигона предстала перед ним в образе женщины, но все равно она оставалась словом: для реальной женщины она была слишком условна с этими ее длинными черными прядями, каждая из которых заканчивалась серебряной папильоткой, с раскосыми черными глазами и раздутыми, словно в сладострастном порыве, ноздрями.
Она размеренно шагала по мостовой. Их встреча произошла в одном из тех чумазых питерских переулков, что совершенно неожиданно отходят от какой-нибудь улицы-красавицы и ползут на задах, открываясь подворотнями на безликие желтоглазые флигели. Забытый мусор был единственным пестрым пятном в каменной подворотне.
Антигона была одета в растрескавшееся клеенчатое пальто, как будто вытащенное из мусорного бачка, а на ее босых ногах, словно святотатство, хлопали гигантские мужские ботинки без шнурков.
Все то время, пока она приближалась к нему, Петр слышал отдаленный, уставший звон колокола и все более отчетливо сознавал, что перед ним – Антигона.
Она шла очень медленно, позволяя ему в полной мере насладиться старым сном. И когда их разделяло всего десять шагов, она вдруг остановилась и чрезмерно длинным языком слизнула слезы, выступившие в уголках ее глаз.
А потом она сказала:
– Петр Лавочкин – ты, и это не ошибка.
Он молча кивнул. От волнения у него перехватило горло.
В здешнем мире слово "Антигона" все-таки превратилось в женщину, которая держалась так неуверенно, так неловко, что в груди щемило и жгло глаза.
Она как будто стояла на веревке, натянутой в метре над землей, и размышляла о том, как бы не свалиться на потеху толпе, как бы не сверкнуть в падении панталонами и не потерять с ног ботинки.
Петр молчал, чтобы не смущать ее еще больше.
Она взяла одну свою прядку и сунула папильотку в рот. Ее крупные желтоватые зубы с хрустом разгрызли серебряную вещицу. Антигона выплюнула кусочки себе под ноги, но прядка осталась у нее во рту, красиво оттеняя смуглую щеку.
Потом Антигона сказала:
– Ты имеешь возможность видеть ту женщину, мать.
Она протянула руку, как будто просила о помощи, и Петр схватил ее. До самого последнего мгновения, пока их руки не соприкоснулись, Петр не знал, каким будет это прикосновение, нежным или крепким. Но когда он дотронулся до Антигоны, то понял: эту женщину нужно держать изо всех сил, иначе она захочет вырваться.
И вцепился в ее ладонь изо всех сил, даже помогая себе ногтями.
Она зашаркала по переулку и нырнула вместе с ним в подворотню.
Лифты ползали по желтым стенам дома.
С натугой они карабкались все выше, к невозможному небу над двором-колодцем, к недостижимой цели. Они были похожи на паразитов, внедрившихся под кожу и двигающихся вдоль позвоночного хребта, как в фильме ужасов.
Петр впервые ездил в таком лифте. Он понял вдруг, что слишком мало успел за свою жизнь, чтобы позволить ей закончиться в общежитии.
– Здесь.
Они очутились перед крашеной дверью без номера.
Антигона позвонила, потом постучала, и дверь тихо раскрылась, и в полумраке проступила бледная женщина в стареньком халате. У женщины не было возраста. Она как будто находилась за пределами собственной судьбы. Петр восхитился, потому что это было хитро придумано – жить потихоньку, предоставив судьбе возможность самой вершить свой жестокий и страшный суд!
Не обращая внимания на вопрошающие глаза женщины, Антигона повернулась к Петру и сказала:
– Вот эта – мать, Петр Лавочкин. Ты получаешь возможность глядеть.
Петр оглянулся на Антигону, но она уже входила в лифт, готовая растаять в нереальной вселенной "колодца", а между тем женщина шагнула к двери с явным намерением изгнать Петра и не допустить его в свое обиталище.
Поэтому Петр быстро шагнул вперед и схватил женщину за локти. К этой женщине следовало прикасаться нежно и бережно, ее кости ощущались как нечто чрезвычайно хрупкое.
– Хотите чаю? – слабым голосом произнесла она.
Она заварила для него на кухне слабенький чаек. На поверхности чашки плавали чаинки. Они были такими жалкими, что у Петра пропало всякое желание задавать этой женщине какие-либо вопросы.
Она заговорила сама:
– Я сразу узнала тебя. Ты и был таким – грязнокожим. Я ни у кого не видела такого ужасного оттенка кожи. Прости.
Петр покачал головой. Он вовсе не считал свою внешность ужасной и в словах матери не видел ничего обидного. К тому же некоторые девчонки уже находили его весьма интересным. "В тебе есть опасность и тайна, – сказала ему одна из его подруг. – Если бы у тебя была еще своя жилплощадь, то я бы даже не задумывалась".
Поскольку Петр молчал – а молчал он потому, что думал о множестве разных вещей, и все они разом захватывали его воображение, – женщина торопливо продолжила:
– Я отказалась от тебя прямо в роддоме. Я не могла принести тебя домой. Мой муж… – Она судорожно вздохнула. – Он сказал, что ты – не от него. Мы потом все равно развелись.
Петр подумал о муже этой женщине, о ее любовнике, о том, как она ложится в постель и смотрит на мужчину в ожидании. Он почти въяве видел ее печальное лицо, слышал ее вздохи. Есть женщины, которые в постели смеются, а эта – вздыхает. И в конце концов ее любовникам это начинает казаться пресным.
Он посмотрел на ее руки и увидел, что они увяли.
"Наверное, нельзя думать такое о матери", – мелькнуло у Петра, и в тот же миг он понял, что эта женщина ему не мать.
– Ты не простила его? – спросил ее Петр. – За то, что он заставил тебя оставить ребенка?
Она пожала плечами.
– На самом деле это он не простил меня.
– Но ведь ты ему не изменяла!
– Изменяла.
– Ну, он же не знал…
– Знал.
Ее быстрые уверенные ответы сбили его с толку, и он замолчал.
Она принялась пить чай как ни в чем не бывало. Петр с интересом смотрел, как она вытягивает губы трубочкой и высасывает содержимое чашки, точно птичка. "И целуется наверняка как клюет, – представил Петр. – У таких губы в момент поцелуя твердеют, а соски остаются мягкими…"
– У тебя есть дети? – спросил Петр.
Она кивнула.
– Значит, ты счастлива, – сказал Петр.
Она пожала плечами.
Петр сказал:
– Знаешь, я только сейчас понял одну вещь.
Она испуганно смотрела на него.
Он накрыл ее ладонь своей.
– Ты не настоящая моя мать. Поэтому никогда больше не печалься из-за того, что сделала.
– Я не понимаю… – произнесла она медленно.
– Это правда.
Он встал.
– Я рад, что мы увиделись, – сказал Петр. – Ты хорошая.
* * *
Антигона ждала его во дворе. Он даже надеяться не смел, что она там окажется, но она бродила по мостовой и слушала, как разношенные ботинки шлепают ее по пяткам. Эхо, обитавшее в этом дворе, старое разжиревшее эхо делало этот звук гулким.
Заслышав шаги, Антигона обернулась.
– Ты понял? – спросила она, увидев, что лицо Петра сияет.
Он кивнул ей, еще издалека, а потом добавил словами, чтобы не оставалось сомнений:
– Не она – моя мать.
Антигона расхохоталась:
– Да, ты это понял!
Петр взял ее лицо в ладони и, поскольку Антигона попыталась вырваться, ухватил ее покрепче за уши.
– Кто ты?
– А ты как думаешь? – засмеялась она и ударила его прядью волос с тяжелой папильоткой.
– Скажи!
– Сказать твои мысли?
– Ты была словом – "Антигона". Давно.
– О, я – слово! – кивнула она, заставляя его выпустить ее уши. – Я слово "Антигона", и я слово "сестра". Ты видел меня во сне?
Он молча улыбнулся ей.
Она с восхищением посмотрела на его зубы, а потом сказала:
– Я тоже. Ты был в моем сне. Но ты не был словом.
– Кем же я был?
– Кусок мяса.
– И я молчал?
– Ты молчал и был мой брат. Ты – немой, ты – никто. Называется – подменыш.
– Почему?
– Необходимость. Жертва.
– Почему? – опять спросил он.
– Это в крови, – ответила Антигона. – Понимание сроков. Женщины знают, когда пора это сделать. Если не добавлять людей, наш род прервется. Нужен был человек. Она подменила детей. Ты – подменыш.
– А тот, второй… мой двойник? – не выдержал Петр.
– Что? – удивилась Антигона. Ее черные глаза сияли, как будто в них налили по ведру света.
– Какой он? На кого он похож?
Антигона удивленно подняла брови.
– Он похож на человека. Он не похож на брата.
– Он слабый? – жадно поинтересовался Петр.
– Ты – очень сильный, – сказала Антигона.
– Он слабый! – повторил Петр.
Антигона пожала плечами:
– Он человек. Он – мешок со свежей кровью. Он не похож на брата. Ты – другой. Ты больше не кусок мяса.
– Кто же я? – допытывался Петр.
Самым важным для него было сейчас понять, каким видит его Антигона.
– Ты – кусок камня, – сказала она важно. – Идем. Мои башмаки скоро закончатся.
Он покачал головой, показывая, что не понимает смысла последней фразы.
Она показала на свои ботинки.
– Башмаки. Я должна вернуться домой до заката, иначе застряну. Ты любишь обувь? Подумай над этим. Это важно.
Она шагнула вперед, потом еще и еще – и вдруг исчезла.
Петр остался один во дворе-колодце, под окном дома, где жила его не-мать, грустная женщина без судьбы. И место это, и знакомство не несли в себе ровным счетом никакой отрады, но Петру казалось, что ему подарили нечто огромное и чрезвычайно важное.
Он раскинул руки в стороны и медленно закружился по двору. Он знал, что не-мать наблюдает за ним из окна. Она часто смотрит на людей и вещи, не понимая их смысла и не впуская их в душу, – она лишь следит за тем, как жизнь проходит мимо.
Распахнулось совершенно другое окно, не то, о котором думал Петр, и оттуда показалась растрепанная старуха.
– Пошел вон! – заорала она. – Пьянь! Бродяги! Шляются тут! Здесь приличный дом! Я милицию позову! Убирайся, тебе говорю!
И она разразилась бранью, в которой Петра больше всего удивило слово "проститутка". Он так и не понял, к кому оно было отнесено.
Не переставая кружиться и подскакивать, он пересек двор и выбежал в переулок, а оттуда в два прыжка добрался до роскошной улицы-красавицы. Здесь город встретил его, словно подвыпившего джентльмена, и с легкой иронией вопросил: "Неужто допустимо посещение подобных мест? Если бы вы, милостивый государь, вздумали пуститься в пляс на Невском, вам никто бы и слова худого не сказал, так нет, угораздило вас забраться в эдакие трущобы! За трущобы я, милостивый государь, совершенно не отвечаю".
И хоть это было сущим лицемерием – город сам развел эти трущобы и, уж конечно, нес за них полную ответственность, – Петр послушно поник головой и степенным шагом добрался до общежития.
* * *
Той ночью он не спал. Он понял о себе сразу три важные вещи: во-первых, он должен разбогатеть; во-вторых, он обожает обувь, а это верный признак скорого богатства; и в-третьих, у него есть способ добыть деньги.
"Антигона, – прошептал он под утро, когда вселенная, измученная мириадами искапризничавшихся снов, была хрупка и беззащитна и свободно пропускала слова из одного мира в другой. – Антигона. Сестра".
Второе слово было сладким, первое – гудящим. Петр никак не мог для себя решить, какое из них лучше.
* * *
Сергея Николаевича Михайлова все знакомые и даже прораб называли Михля. Он был рыжий – весь, с головы до ног. Его покрывали расползшиеся по всему телу веснушки. Его глаза были желтыми, а волосы – цвета пожара на ярком солнечном свету.
В юные годы Михля закончил институт и намеревался до конца дней своих проектировать турбины. Но тут в стране что-то случилось и стало не то чтобы совсем плохо, но как-то крайне странно с работой и вообще, – и Михля, махнув рукой на свои турбины, начал работать на стройках.
Из всех богатств у Михли было одно – автомобиль "жигули". Старую машину, жертву множества ремонтов, подарил Михле младший родственник, вовремя сообразивший закончить юридический факультет и получивший работу в банке.
Михля ездил на своей машине на работу, а вечерами немного подрабатывал извозом и тем "оправдывал" бензин. Домой он не торопился: дома у него ничего интересного не было, ни предметов роскоши, ни близких людей. Телевизор он тоже, как правило, не смотрел – сразу засыпал.
Вот такой был скучный человек Михля.