Не имею ни трудодня -
Не пахал, не сверлил, не мел...
Просыпаюсь - и жизнь меня
Бьет лицом о письменный стол.
Содержание:
Новые времена 1
Цветы для профессора Плейшнера 1
Литературный процесс 2
Новые времена 2
Как Антошкин и Колобов играли в шахматы 2
Жизнь масона Циперовича 3
Автобус 3
Литература и искусство 3
Проблемы Паши Пенкина 3
Тимофеевы 4
Молодое пополнение 4
Акт приемки спектакля "Отелло" в драмкружке Дома офицеров Прикордонского военного округа 5
Как научить соловья петь - (Для служебного пользования) 5
И коротко о погоде 5
Я и Сименон 5
Диалоги театра абсурда 5
Жизнеописание 6
Жизнеописание 7
Очередь 7
Аэрофлотное - (диптих) 7
Оптимистическое 7
Имярек 7
Монолог уставшего человека 7
Признание 7
О некоторых странностях судьбы 7
9 сентября 1987 года, среда 7
Утренний доклад - (диалог) 7
Таракану 8
Письмо эпохи перестройки 8
Виктор Шендерович
Цветы для профессора Плейшнера
Новые времена
Цветы для профессора Плейшнера
- Куда? - сквозь щель над стеклом спросил таксист.
- В Париж, - ответил Уваров.
- Оплатишь два конца, - предупредил таксист, подумав.
Уваров кивнул и был допущен.
- Как поедем? - спросил таксист, накручивая счетчик.
- Все равно, - ответил Уваров, располагаясь поудобнее.
У светофора таксист закурил и включил транзистор. В эфире зашуршало.
- А чего это тебе в Париж? - спросил он вдруг.
- Эйфелеву башню хочу посмотреть, - объяснил Уваров.
- А-а.
Минуту ехали молча.
- А зачем тебе эта… ну, башня-то? - спросил таксист.
- Просто так, - ответил Уваров. - Говорят, красивая штуковина.
- A-а, - сказал таксист.
Пересекли кольцевую.
- И что, выше Останкинской? - спросил он.
- Почему выше, - ответил Уваров. - Ниже.
- Ну вот, - удовлетворенно сказал таксист и завертел ручку настройки. Передавали погоду. По Европе гуляли циклоны.
- Застрянем - откапывать будешь сам, - честно предупредил таксист.
Ужинали под Смоленском.
- Шурик, - говорил таксист, обнимая Уварова и ковыряя в зубе большим сизым ногтем, - сегодня плач у я!
У большого шлагбаума возле Чопа к машине подошел молодой человек в фуражке, козырнул и попросил предъявить. Уваров предъявил членскую книжечку Общества охраны природы, а таксист - права.
Любознательный молодой человек этим не удовлетворился и попросил написать ему на память, куда они едут.
Уваров написал: "Еду в Париж", а в графе "Цель поездки" - "Посмотреть на Эйфелеву башню".
Таксист написал: "Везу Шурика".
Молодой человек в фуражке прочел оба листочка и спросил:
- А меня возьмете?
- А стрелять не будешь? - встречно спросил таксист, глядя с сомнением.
Молодой человек пообещал не стрелять и вообще вести себя хорошо.
- Ну, садись, - разрешил Уваров.
- Минуточку, - попросил молодой человек, сбегал на пост, нацепил фуражку на шлагбаум, поднял его и оставил под стеклом записку: "Уехал в Париж с Шуриком Уваровым. Не волнуйтесь".
- Может, опустить шлагбаум-то? - спросил таксист, когда отъехали.
- Да черт с ним, пусть торчит, - ответил молодой человек.
Без фуражки его звали Федюня. Федюня был юн, веснушчат и дико озирался по сторонам. Таксист велел ему называть себя просто Никодим Петрович Мальцев и все крутил ручку настройки, пытаясь поймать родную речь. Уваров, зажав уши, изучал путеводитель по Парижу.
В Венском лесу Федюня нарушил обещание и подстрелил из окна оленя.
Чтобы не оставлять следов, пришлось развести костер, зажарить оленя и съесть его.
После ужина Уваров объявил Федюне выговор с занесением рогов в машину. Федюня отпиливал рога и вспоминал маму Никодима Петровича Мальцева. Икая после оленя, они выбрались на шоссе и поехали заправляться.
Там Уваров вышел размять ноги, глядя, как блондинка с большой грудью заливает Никодиму Петровичу бензин. Федюня, запертый после оленя на заднем сиденье, прижавшись всеми веснушками к стеклу, строил ей глазки. Уваров дал блондинке червонец, и, пока выворачивали с заправки, блондинка все смотрела на червонец круглыми, как австрийские марки, глазами.
В Берне Федюня оживился и предложил возложить красные гвоздики к дому, где покончил с собой профессор Плейшнер. Провели тайное голосование, но все проголосовали "за". Распугивая аборигенов, дотемна колесили по Берну, но дома не нашли, отчего Федюня загрустил и повеселел только в Париже.
В Париж приехали весной.
Уваров вылез у Эйфелевой башни, а Никодим Петрович с запертым сзади Федюней поехал искать профсоюз таксистов, чтобы поделиться с ними своим опытом.
Вернувшись с дележа, он увидел, что Федюня исчез вместе с рогами и гвоздиками, и понял, что с юношей случилось самое страшное, что может случиться с человеком за границей.
Искать Федюню было трудно, потому что все улицы назывались как-то не по-русски, но ближе к вечеру Федюню он нашел у очень подозрительного дома с фонарем.
Федюня был с рогами, но без гвоздик.
На суровые вопросы: где был, что делал и куда возложил гвоздики - Федюня только виновато улыбался и краснел.
Уваров сидел у подножия Эйфелевой башни, попивая захваченный из дома лимонад. Никодим Петрович Мальцев нажаловался ему на Федюню, и тут же двумя голосами "за" при одном воздержавшемся было решено больше Федюню в Париж не брать.
- Может, до Мадрида подбросишь, шеф? - спросил Уваров, когда отголосовали. - Там в воскресенье коррида…
- Не, я закончил, - печально покачал головой Никодим Петрович и опустил табличку "В парк".
Прощальный ужин Уваров давал в "Максиме".
- Хороший ресторан… - несмело вздохнул наказанный, вертя бесфуражной головой.
- Это пулемет такой был, - мечтательно вспомнил вдруг Никодим Петрович.
Уваров заказал устриц и антрекот с кровью. Федюня - шоколадку и двести коньяка. Никодим Петрович жестами попросил голубцов.
Принесли все, кроме коньяка: Федюне не было двадцати одного года.
В машине он сидел совсем трезвый, обиженно хрустел шоколадкой. Никодим Петрович вертел ручку настройки, Уваров переваривал устриц. За бампером исчезал город Париж.
Проезжая мимо заправочной станции, они увидели блондинку, рассматривавшую червонец.
В Венском лесу было солнечно, пощелкивали соловьи. Уваров начал насвистывать из Штрауса, а Федюня - из Паулса.
У большого шлагбаума возле Чопа стояла толпа двоенных и читала записку. Никодим Петрович выпустил Федюню и, простив за все, троекратно расцеловал. Тот лупил рыжими ресницами, шмыгал носом и обнимал рога.
- Федя, - сказал на прощание Никодим Петрович, - веди себя хорошо.
Федя часто-часто закивал головой, сбегал на пост, снял со шлагбаума фуражку, надел ее на место, вернулся и попросил предъявить.
- Отвали, Федюня, - миролюбиво ответил Уваров. - А то исключим из комсомола.
- Контрабанды не везете? - моргая, спросил Федюня.
- Ну, Федя… - выдохнул Никодим Петрович.
Машина тронулась, и военные, вздрогнув, прокричали троекратное "ура".
Неподалеку от Калуги Никодим Петрович вздохнул.
- Что такое? - участливо поинтересовался Уваров.
- Федюню жалко. Душевный парень, но пропадет без присмотра.
У кольцевой Никодим Петрович заговорил снова:
- А эта… ну, башня-то твоя… ничего.
- Башня что надо, - отозвался Уваров, жалея о пропущенной корриде.
Прошло еще несколько минут.
- Но Останкинская повыше будет, - отметил таксист.
- Повыше, - согласился Уваров.
Литературный процесс
В литературе я, слава богу, не новичок.
Я ставлю будильник на семь утра; я принимаю контрастный душ и выхожу на кухню. Чайник уже плюется кипятком - два кусочка сахара на чашечку кофе, и можно приступать.
Я пишу повесть. Я стараюсь растянуть это счастье на побольше - полгода, а лучше год.
Поставив точку, я перепечатаю рукопись и дам ей отлежаться недельку-другую. Затем превращу чистовик в черновик, перепечатаю и превращу в черновик снова.
Перебелив рукопись в пятый раз, я подойду к зеркалу, загляну в лицо стоящему там человеку и сострою ему рожу. "Ну что, доволен?" - спрошу я его. Он не ответит. "Дур-рак ты, братец", - скажу я тогда и примусь за рецензирование.
Первым делом, пробежавшись по страницам, я понаставлю на полях всяческих закорючек тупым карандашом. Потом размашисто подчеркну самые удачные, с моей точки зрения, места и нарисую против них возмущенные вопросительные знаки - по одному и целыми стаями. Когда карандаш затупится совсем, я пройдусь по рукописи с парой фломастеров и загажу ее уже окончательно. Свершив сей подвиг, я поставлю наверху жирный минус и на этом прекращу работу над текстом навсегда.
Отложив рукопись в сторонку, я вставлю в машинку чистый лист и в первых же строках сообщу сам себе:
что повесть моя - вовсе не повесть, а так, ни рыба ни мясо;
что надо больше работать над композицией, а лучше не писать вообще;
что главный герой вызывает недоумение, а остальные - отвращение;
что нужно четче проявить авторскую позицию и увидеть свет в конце тоннеля, и пока я его не увижу, не стоит беспокоить редакцию своим пессимизмом.
"Рецензент Имяречкин", - отстучу я внизу и поставлю напротив фамилии размашистую каляку-маляку. Аналогичным образом, не выходя из-за стола, я засобачу еще десяток "отлупов" - слава Богу, не первый год в литературе. Я отстучу их, не останавливаясь, один за другим: холодно-доброжелательный отзыв из журнала "Ближний свет" (рецензент очень симпатизирует автору, но официально заверяет, что автор не Толстой) и полное огнедышащей страсти письмецо из "Российского почвенника" (рецензент убивал бы таких, как я и мои герои, вместе с членами семей); я сам снабжу себя и комсомольским приветом из молодежного органа (рецензент желает мне и моему нераскрывшемуся дарованию всего доброго), и дельным советом из "Оазиса пустыни" (рецензент готов смириться с отдельными огрехами повести, если действие будет перенесено по месту издания журнала, а главный герой станет хлопкоробом и сменит фамилию Гинзбург на Убайдуллаев).
После обеда, пососав валидол, я прикончу повесть еще пятью-шестью ударами, а напоследок, хохмы ради, порекомендую издательству имени первопечатника Федорова как можно быстрее - скажем, в первой половине третьего тысячелетия - поставить ее в план рубрики "Голоса молодых".
Закончив последнюю эпистолу, я аккуратно заверну в нее повесть, поставлю дату и все это закину на шкаф - туда, где давно лежит все написанное мною.
Ночью я, как всегда, буду плакать и метаться, а на следующий день напьюсь, как свинья, но по мне лучше это, чем бегать бобиком по редакциям, всем улыбаться, чего-то ждать, трижды в день совать нос в почтовый ящик и всю жизнь кушать эту бочку дерьма чайной ложечкой.
Через недельку-другую я буду как огурчик и снова смогу писать.
У меня на шкафу еще полно места.
Новые времена
В понедельник с утра Пасечкин решил отдать власть народу. Народ в понедельник оказался хмур и недоверчив, Пасечкину не поверил.
- И что, так прямо всю власть? - переспросил с детства любивший точность бухгалтер Зайгезундер.
- Всю, - радостно подтвердил Пасечкин.
- Ты чего, Олег Петрович? - тихо поинтересовался сидевший тут же, в президиуме, инспектор по кадрам. - Правда, что ль?
- Ага, - сказал Пасечкин, улыбаясь народу.
- Во дает мужик, - выдохнул народ.
- Значит, свобода? - выкрикнул из десятого ряда разнорабочий Фомич.
- Она, - подтвердил Пасечкин.
- С когда? - спросил Фомич.
- С сейчас, - ответил Пасечкин.
- Эх, - крикнул вдруг Фомич и через ползала плюнул точно в бухгалтера Зайгезундера. Зайгезундер, хотя и с детства любил точность, к плевку отнесся отрицательно и попросил президиум, чтобы они там поскорее установили правовое государство. Из президиума ответили, что правовое государство - это они сейчас, ну максимум со среды.
- Подождите, - опомнился вдруг инженер по фамилии Хорьков и, сглотнув, поднялся среди зала. - Это что же, мы теперь сами и будем выбирать?
- Ну, - сказал Пасечкин.
- Кого захотим? - не поверил инженер.
- Кого захотите, - подтвердил Пасечкин. - Кого из нас захотите, того и будете выбирать.
- Ясно, - сказал инженер.
- Еще есть вопросы? - доброжелательно поинтересовался Пасечкин.
- Есть, - доброжелательно ответил инженер. - А что, и буфет теперь будет общий?
Президиум перестал создавать правовое государство и уставился на Хорькова.
- Вы не поняли, товарищ, - мягко сказал Пасечкин, когда вместе с президиумом вышел из столбняка. - Это власть будет общая, а буфет - раздельный.
- Нет, подождите, - сказал любознательный инженер. - А если мы не захотим раздельный? Как тогда? Объясните…
- Я сейчас, - сказал, уходя, инспектор по кадрам. - Мне тут нужно…
Пасечкин поморщился.
- Несолидно как-то получается, - ответил он. - Вам, сукиным детям, власть отдают, а вы - "буфет"…
- Ну хорошо, - сказал любознательный Хорьков, осторожно косясь в сторону разнорабочего Фомича, который с криками "Эх, свобода!"- продолжал плевать на бухгалтера Зайгезундера. - А вот у нас на втором этаже комната большая, там под портретами сидит человек и всем говорит, что он ядро и руководящая роль - можно его убрать куда-нибудь, а то надоел?
- Человека трогать не будем, - веско ответил Пасечкин. - Это исторически сложилось. Без человека вы пойдете не в ту сторону, собьетесь с пути, заблудитесь и пропадете все к чертовой матери. На него при вашей-то власти только вся и надежда.
Выходивший по нужде инспектор по кадрам вернулся и сел на место. Нуждался он, как выяснилось, в личном деле Хорькова, которое и принялся читать, плотоядно шевеля ушами.
- Ну хорошо, - сказал Хорьков.
- Регламент, - напомнили из президиума.
- Я секундочку, - сказал Хорьков. - Я только узнать насчет свободы слова.
- Свободы слова у нас будет много, - ответил Пасечкин. - Но чтобы без мордобоя и опрыскивания ядохимикатами, надо попросить слова за полгода, а потом хорошенько подумать и не прийти.
Тут разнорабочий Фомич не рассчитал силы плевка и вместо намеченного Зайгезундера попал в президиум. Там немедленно было создано правовое государство, и Фомича повели. Оплеванный ранее бухгалтер очень удивился и обратил внимание присутствовавших, что вот сейчас в него как раз не попали. Бухгалтера повели, чтобы Фомич не скучал.
- Ну хорошо, - сказал любознательный Хорьков, когда правовое государство немножко успокоилось. - А вот если кто захочет совсем отдельно…
- Товарищи, - сказал Пасечкин, - по-моему, нас пытаются увести в сторону. Хватит демагогии. Надо же наконец приниматься за дело. Кстати, о деле. В деле выступавшего здесь Хорькова обнаружились интересные факты. Этот, с позволения сказать, борец за права человека еще в пятьдесят пятом году своровал на базаре города Мелитополя пучок редиски и с тех пор в глубине души сочувствует ку-клукс-клану.
…После собрания состоялся праздничный концерт. Власть к этому времени прочно находилась в руках народа, а бывший инженер - в руках дружинников. Вечер удался на славу. Инспектор по кадрам прочел свое любимое стихотворение - "Шестое чувство", Пасечкин с членами президиума прямо на сукне сбацал для народа брейк. В буфете давали мыло.
Как Антошкин и Колобов играли в шахматы
Антошкин всегда играл черными и без ферзя. Когда он просился поиграть белыми и с ферзем, Колобов молча клал ему на лицо волосатую пятерню и сильно толкал.
Когда Антошкин вставал на ноги, Колобов забирал у него обе ладьи - одну правой рукой, а другую левой. Антошкин мучительно думал и ходил. Если ход Антошкина Колобову не нравился, он сразу бил его кулаком в ухо и велел делать другой. Если Антошкин настаивал на своем, Колобов заставлял его стирать свои носки и отжиматься от пола.
Сам Колобов над ходами не думал, а ходил сразу, два раза подряд. Если Антошкин начинал протестовать, из-за кулис выходили два колобовских приятеля, брали Антошкина за руки, за ноги и больно били головой о стенку.
На семнадцатом ходу Колобов предлагал Антошкину сдаваться. Если Антошкин не сдавался, его уничтожали, а Колобов делал ход конем. Конь у Колобова ходил буквой "Г" и другими буквами, и снимать его с доски запрещалось категорически: за это рвали здоровые зубы и унижали морально.
Иногда у Антошкина сдавали нервы, он начинал плакать и звать судью. Судья приходил, признавал его душевнобольным и сажал в психушку. В этом случае Антошкину засчитывалось поражение, потому что по переписке Колобов не играл.
Но проходили годы, Антошкин возвращался и говорил Колобову:
- Ну что, сыграем еще партийку?
- Не надоело? - спрашивал Колобов, разминаясь.
- Да нет еще, - отвечал Антошкин.
И они играли еще. Семьдесят лет подряд. И никак Антошкин не хотел смириться с тем, что Колобов играет сильнее…