Озорник - Гафур Гулям 15 стр.


- Я-то не проговорилась. На чужой роток не накинешь платок. И луну подолом не заслонишь. Тыща людей наш порог переступает, кто-нибудь и сболтнул наконец.

- Ах ты, черт, плохо дело! Давно она ушла?

- И пяти минут не прошло. Беги - догонишь. Спроси у людей, не проходила тут женщина в маргиланской парандже да с узелком в руках? Наверняка видели.

Рахмат-Хаджи, расстроенный и перепуганный, побежал на улицу. Расспрашивая то одного, то другого, он догадался-таки, куда она пошла, и нагнал ее у мясного базара.

- Эй, остановись, Латифа!

- И не подумаю остановиться!.. Сводник проклятый!

- Что ты мелешь, дура, какой сводник?

- Сводник, сводник! Больше ты меня не обманешь, шайтан! Тысяча проклятий твоему имени, он, я несчастная-а-а! Люди, мусульмане!!

Стал собираться народ: слушая, как они переругиваются, вышли мясники из-за своих прилавков. Видя, что дело принимает дурной оборот, Рахмат-Хаджи побежал обратно домой. Толпа зевак покатилась за ним следом, по дороге выясняя у Латифахон подробности. Латифахон, плача, выкрикивала что-то малопонятное, но толпе уже было довольно. Люди и так были взбудоражены каждодневными разговорами и слухами о войне, растущей дороговизной, опасениями надвигающихся бед. Рахмата-Хаджи выволокли со двора и потащили…

Полицейские отнесли его труп в сарай и прикрыли циновкой. Конечно, ни того, кто убивал, пи каких-либо свидетелей найти им не удалось. Латифахон тоже исчезла неизвестно куда.

* * *

Мой свободный день клонился к вечеру, базар понемногу пустел. Я купил, как мне было поручено, фунт свечей, обнюхав их сначала, как собака дохлого цыпленка, - потом взял на две копейки мелкого наса для индийца, да еще за три пакыра купил полфунта халвы - гостинец для одиноких посетителей нашей курильни. Можно было отправляться восвояси. И тут, как раз возле тандырного базара, у бани Бадалмата-думы, мне встретился Тураббай - мой закадычный друг, сын Расулмата из нашей махалли, торговца хлопковыми коробочками.

Я так все время боялся встретить знакомых, что даже и не понял, обрадовался я или нет. Тураббай на секунду остановился, разглядывая, а потом кинулся ко мне.

- Ну и ну! - закричал он. - Жив ты, каналья? Ты, выходит, в Ташкенте?! А твоя мать хотела траур объявить! - Мы обнялись, и он стал меня снова разглядывать. - Что ж ты домой не кажешься? - спросил он. - Неужели ты бессердечный такой?

Я забормотал в ответ:

- Да, понимаешь, друг, одет-то я как? Стыдно так домой вернуться… Я уже тут с неделю…

- С неделю? - сказал Тураббай. - Как же это мы тебя не встретили?

- Да я у хозяина… щедрый такой… вот еще неделю побуду у него… рубахой обзаведусь… да сестричкам куплю что-нибудь. - В эту минуту я и вправду решил, что через педелю вернусь домой. - У меня к тебе просьба, слышишь, Тураббай? Не говори никому, что меня видел! Ник-кому! Я на той педеле сам приду! Не скажешь? - Он кивнул. - Слушай, а как там мать и сестрички, а? И что в махалле нового?

- Да ничего, - сказал Тураббай. - Мать и сестрички твои поживают хорошо. Твой дядя помогает. А что в махалле может быть нового?.. Правда, козел у Салимбая-суфи оягнился! Вот смеху было… А Хуснибай разорился, знаешь, он лоскутом торговать стал? Ну вот. Разорился начисто! Отец его отодрал. В мечети сперли подстилку для намаза, такую полосатую. Кто спер, не знаю, только говорят, у Исмата-диваны халат из этой подстилки! Слепая Зияд-ача померла… Которая частушки сочиняла… Последнюю знаешь? Нет?

Крепко время дубит кожу -
год за годом, шаг за шагом.
Шкура сделалась подошвой,
терпеливый - падишахом!

Вот и все новости…

- А ты как живешь, Тураббай?

- Я-то? Хорошо-о! Э! У моего отца дела теперь во идут! Гуза подорожала, головка жмыха до двух таньги доходит!.. Ну, смотри, если не вернешься на той неделе, всем скажу, что тебя видел! И матери, и ребятам. Да, а кто твой хозяин?

- Секрет!

- Ишь ты, секрет! Что это ты таким важным заделался?

- Да так…

- Скажи лучше, а то сам все узнаю, да и раззвоню на весь свет!.

- Ну уж ладно… Я… я учеником к канатоходцу поступил…

- Ой! Ври больше! Если ты нанялся к канатоходцу, где у тебя бархатные шаровары? - Мы оба покатились со смеху.

- Да, скажи-ка, а где Аман?

- А, и верно… Я забыл. Он недавно вернулся, ободранный весь, и такого наговорил! Ну, все равно никто не верит. А он клянется: "Пусть аллах меня накажет, пусть меня гром разразит…" Теперь у него дела вроде пошли, Нанялся и ученики к Абдулле-арбакешу, таскает ему воду, за лошадью смотрит… Абдулла-арбакеш ему солдатский ремень подарил. И ругаться по-русски научил. Ох и ругается! Аж завидно! А недавно у его отца лавка завалилась, так мы хашар устраивали - чинили.

Я слушал все это, представляя себе знакомые лица и нашу махаллю… И так мне домой захотелось!

- Ну, ладно, - сказал я, - мне идти надо. Остальное сам узнаю, когда вернусь.

Тут я вспомнил про перепела, которого подарил мне Рахматулла-саркар. Перепел сидел у меня за пазухой.

Я вытащил его и протянул Тураббаю.

- На вот, посади в клетку, хорошо петь будет.

Тураббай взял перепела и погудел ему в уши. Потом еще раз погудел.

- Да это самка! - сказал он.

- Я всю степь обошел, я, что ли, самца от самки не отличу! - В душе у меня, однако, никакой уверенности не было. Мы остановили какого-то парня.

- Мулла-ака, посмотрите, получится из него певчий - или нет?

Парень взял перепела, оглядел и улыбнулся.

- Из ее птенцов певчие получатся, а из нее нет!

Я и вида не подал, что посрамлен.

- Ладно, - сказал я Тураббаю, - в плов положишь.

Мы распрощались и пошли в разные стороны.

Курильня

Хаджи-баба и остальные уже кончали третью молитву, когда я вернулся. Я сложил в стороне свои покупки - свечи, нас, халву, оставшийся гранат, сменил воду в чилиме, вычистил головку. Потом вытер самовар, убрал лопаточкой золу и, как ни в чем не бывало, встал, с полотенцем через плечо, с веником в руке, ожидая, когда кончится намаз. Тут он и кончился.

- Ах ты, мой сиротинушка, загулял, бедный! - сказал Хаджи-баба. - Говорят, у сироты отцов много. Так вот оно и бывает, видно, нашел себе пару отцов, а? Нашел?

Ишь ты, какой мягкий веник, чтоб тебя германская пуля поразила!

- Смотрите, Хаджи-баба, уже закат на дворе, не проклинайте в эту пору, - сказал один из курильщиков.

- Совсем от рук отбился! - сказал Хаджи-баба.

- Что интересного на базаре случилось? - спросил курильщик, который за меня вступился.

- Ой, Хаджи-баба, - сказал я, - нынче на базаре толпа Рахмата-Хаджи убила, знаете, красивый такой, муж Айши-яллачи! Самосуд устроили…

- Ай-яй-яй… - сказал Хаджи-баба. - Сохрани пас аллах! И вправду красивый был мужчина, интересный собой! Царствие ему небесное! Ну, если его толпа убила, зачислят его в число великомучеников, пострадавших за религию… Зато от вечных мук в адском огне избавился… Вот так-то.

Но остальные хотели узнать подробности.

- Расскажи, как это было? Ты сам видел? Где? В парикмахерской услышал? О, да ты побрился! И правда, ты стал точь-в-точь как иранский падишах Ахмедали-лысый, я сам фотографию видел! Ну, рассказывай…

Я начал рассказывать всю историю с самого начала, как я что услышал и где что увидел. На меня нашло вдохновение, и подробности, одна другой ярче, рождались у меня прямо на ходу и соскакивали с языка так легко, словно были наичистейшей правдой. На самосуд, сказал я, собралось столько народу, что в одном месте земля провалилась, и я чуть было не упал в провал, но он уже был полон теми, кто провалился до меня. А потом царь направил туда стотысячное войско, и войско семьдесят один раз стреляло по народу, и все так шарахались от пуль, что девять женщин родили недоносков, а один из минаретов мечети Кукельдаш покосился. А потом полицейские Мочалова разграбили шорный ряд, а женщины, купавшиеся в это время в бане, выбежали со страху голыми…

Я говорил больше часа и наговорил такого, что Хаджи-баба и думать забыл о моем опоздании. Пока я все это выкладывал, курильня наполнялась гостями, их собралось человек двенадцать. Они слушали, вытаращив глаза, и, по-моему, чуть сознание не теряли от моего рассказа. Некоторые, забыв, что только что приняли опиум, попросили порции снова. Двое или трое были сами на базаре, и - удивительно: они не только подтверждали мои слова, но еще и от себя кое-что добавляли! Сразу после третьей молитвы пришел и мой индиец. Вид у него нынче был веселый, он успел услышать половину моего рассказа и по ходу дела переспрашивал, вставляя свое "машалла, машалла!".

Потом все общество стало обсуждать печальную историю Рахмата-Хаджи. Одни обвиняли его самого, другие Айшу-яллачи, третьи - маргиланскую вдову, четвертые нападали на эту необузданную толпу (хорошо, что самой толпы здесь не было!), пятые проклинали беспечность Мочалова и его полицейских.

- Это верно, бывают недоразумения, - сказал уста Мирсалим, старый очкастый мулла, наш постоянный посетитель. - Вот, например, в прошлом году на саиле в Занги-ата что вышло. Была пятница, постойте, когда же это было, ну да, в середине месяца сунбула! К святейшему пиру Занги-ата паломники прибыли. И-и, откуда их только ни наехало - из Ирака да Бадахшана, из Индии и Рума, из Китая - со всего света собрались! А из нашего Ташкента, наверно, все выехали, даже младенцы из люлек повылезали, ей-богу! Словом, народу тьма-тьмущая. Раздается призыв на пятничную молитву, народ идет в молельню, вся площадь около молельни запружена. А тут один опоздавший вперед пробирается, да и видит своего знакомого, а у того из кармана кошелек торчит и вот-вот вывалится. Он протянул руку, чтобы сунуть ему кошелек обратно в карман, один мусульманин это увидел, забыл про молитву и давай кричать: "Мусульмане, караул, среди нас карманщик!" Ну, тут вся молельня, с самим имамом во главе, прервала молитву и давай колотить того человека. Били его, били, потом во двор вынесли и давай там добивать. Добили они его, успокоились, а потом и стали расспрашивать: "А в чем дело? Что он сделал? Кто его поймал?" Ну, тут выходит на середину хозяин того самого кошелька, заливается слезами и говорит: "Это, говорит, был мой лучший друг, он у меня вовсе не украсть кошелек хотел, а, наверно, в карман обратно положить! За что, говорит, его убили?" Но дело уже сделано, говорить бесполезно, мертвого не воскресишь…

- Да, - авторитетно сказал Хаджи-баба, - и этот тоже в рай пойдет, так-таки прямехонько в рай, без всяких допросов и пожертвований.

Тут все снова заговорили и стали восхвалять того покойного неудачника, который пострадал ради чужого кошелька. А потом один говорит: хвала, дескать, нашим мусульманам, стоят они на страже общего блага, ничто от их глаз не укроется, шариат соблюдают так, что лучше не надо, и пока, говорит, такие самосуды случаются, можно спать спокойно, ни один вор не посмеет посягнуть на добро правоверного. И все стали с ним соглашаться и кричать: "Хвала нашему самосуду, хвала!", как будто кто-нибудь собирался вытащить у них прямо из кармана райское блаженство.

Так они поговорили вдосталь насчет самосудов, а потом перешли к тому, что времена уж очень плохие нынче пошли, и народ испортился, и царь что-то не то делает, и вообще не осталось ни чести, ни совести, женщины и дети продаются прямо на базаре, хоть торговый ряд открывай, и шариат никто не соблюдает, а если правду говорить, так до вторичного воскресения Исы осталась ровно неделя, и недалеко от халифата Рума уже появился Дабатул-арз - тот самый страшный зверь зомм, который должен явиться перед концом света с жезлом Моисея и перстнем Соломона и победить главного врага ислама. А со стороны Китая вторглись одноглазые народы Гог и Магог, и половину Ирана земля поглотила, и мало всего этого - так у нас в Ташкенте, в Туп-Кургане, вдобавок еще нашли незаконнорожденного младенца!

Тут Хаджи-баба, который был имамом нашей веселенькой мечети, встал для совершения четвертой молитвы, и все, конечно, тоже встали. А я принялся заваривать в чайниках крепкий чай и расставил их на мангале, снова набил чилим табаком и зажег посреди комнаты лампу. Потом я на большом подносе разложил каждому его порцию - по одной лепешке, два кусочка сахару и горсточку черного кишмиша, а когда молитва кончилась, поставил всем по чайнику и пиале. Хаджи-баба снова стал раздавать опиум - одним больше, другим меньше, смотря по внесенным деньгам, а четырем наркоманам, которые пили кукнар, подал по чашке сиропа, накрыв сверху платочком. Тут наконец началось веселье, и уж если все она в трезвом состоянии могли такого наговорить, что уши вяли, так слушать их после того, как они наглотаются своего добра, было и вовсе невмоготу. Трезвые они были прижимистые, лишней пол-изюминки не выпросишь, да у некоторых и не было этой самой лишней пол-изюминки, а тут они становились на словах такими щедрыми богачами, куда там!

Один из них расхваливал свой цветущий сад, видно взлелеянный им в мечтах, такой сад, что его из конца в конец за день не пройдешь! Другой считал свое воображаемое золото и никак не мог сосчитать, столько его было: третий приглашал соседа к себе домой. "Двух баранов зарежу", - говорил он, размахивая руками, но я подозреваю, что у него не только баранов - и самого дома не было. А как они угощали друг друга чаем, подвигали кишмиш и лепешки! Даже опиумом они делились, кусочками размером с крылышко мухи…

Я, стараясь не вслушиваться, усердно их обслуживал. Стоило кому-нибудь стукнуть крышкой чайника, я уже тут как тут и наливаю свежего чаю, крепкого, кузнецовского. Но, конечно, как всегда, главный объект моих забот - индиец.

- Машалла, сын мой, машалла, я доволен… Нынче базарный день, трудный день, я устал, ох и устал… Подсчитать выручку нынче не успею, ладно уж, завтра, принеси-ка мне чилим.

Я кладу в головку чилима три уголька, раскуривая как следует. Захватываю заодно и купленный для него толченый пас:

- Вот, и кальян готов, и жар в меру.

- Молодец, сын мой, молодец…

Он несколько раз затягивается, табак крепкий, каршинский. Он быстро пьянеет, по смуглому лицу разливается бледность, глаза закатываются:

- Воды… принеси воды.

Я бегом приношу ему пиалу холодной воды. Руки его дрожат, он делает несколько глотков. Я с минуту стою возле, он понемногу приходит в себя. Я отдаю ему нас, завернутый в бумагу:

- Вот, я принос вам бухарский насвай.

- Ай, молодец, сын мой, какой молодец! Спасибо…

Он роется в своем мешочке с мелочью и протягивает мне серебряный полтинник:

- Это тебе в подарок, спрячь от Хаджи-баба…

Я беру и едва заметно кланяюсь:

- Спасибо.

Оглядываюсь - другим тоже надо подавать чилим и чай. Бдение продолжается до вторых петухов. Хаджи-баба давно уже удалился в ичкари, оставив всех на мое попечение. Постепенно расходятся и клиенты, только индиец и уста Салим, тот, что в двойных очках, остаются, как всегда, ночевать в курильне. Я задуваю лампу и тоже ложусь…

Завтра ведь четверг - тяжелый день! Накануне пятницы полным-полно посетителей.

Утром я встаю спозаранок, ставлю самовар. Веник ходит быстро, вот уже все и подметено, прибрано - чисто та. Уста Салим в своем углу в одиночку совершает утренний намаз, долго поминает своих умерших родителей и еще кучу покойной родии, не оставляет без внимания и тех, кто сейчас находится на пороге смерти, молится и собственному духу-хранителю, наконец, завершает долгий перечень и спрашивает:

- Чай у тебя вскипел?

- Шумит.

Надо сходить за свежими лепешками, но Хаджи-баба не разрешает оставлять курильню без призора. Что делать? Не посылать же уста Салима! Благо, Хаджи-баба сам появляется.

- За лепешками, наверное, еще не ходил?

- Вы же денег не оставили…

- Правда, так-то оно так…

Порывшись в кармане, он дает мне две таньги, после чего, как всегда, следуют продолжительные наставления:

- Будешь покупать, осмотри со всех сторон, чтоб не было подгоревшей или недопеченной. А то принесешь, так и есть нельзя будет. Так вот оно и бывает, да. Отломи кусочек, попробуй, не перекисло ли тесто. Не бери всего, что тебе совать будут! Да прикинь на руке, чтобы весом были побольше. Так-то вот. Война войной, а пекарни земля еще не проглотила…

Я перебрасываю платок через плечо и бегом отправляюсь к пекарне. Рань еще какая! Воздух свежий, все чуточку сквозит синевой, деревья, дувалы, дома словно омыты щедрой голубой прохладой утра. На повороте у старого Каппана я натыкаюсь на Малла-джинни, за которым тащится свора голодных бродячих собак. Он идет и громко разговаривает сам с собою:

- Купи верблюда за копейку - где твоя копейка? Купи верблюда за тысячу рублей - твои деньги при тебе! Слышали, собачки? - Он поворачивается к своей своре и подзывает самую маленькую собачонку, тощую замухрышку. - Ты, душечка, - говорит он ей, - лучше всех падишахов, ни с кем не ссоришься, а до тех, кто ссорится, тебе и дела нет… - Тут он замечает меня: - Эй, парень, целуй хвост моей душечке!

Я отскакиваю в сторону и наблюдаю издали за его дурачествами - давно я не видел ташкентских джинни, старых знакомых. Я и сам не замечаю, как бреду вслед Малла-джинни с его сворой, пока, спохватившись, не поворачиваю назад, к пекарне. Когда я возвращаюсь в курильню с лепешками, Хаджи-баба возится подле вскипевшего давным-давно самовара:

- Нечестивец, ты что, до самой Тойтепы за лепешками ходил? Где ты запропастился?! Давай сюда!

В курильне уже семь или восемь посетителей, мы раздаем им питье, еду, наркотики, кому сколько полагается за его плату, а когда все принимаются за свое, я потихоньку открываю ларчик, где хранится чай и сахар, достаю оттуда вчерашний гостинец, халву, делю ее на три части и кладу куски перед Хаджи-баба (ему самый большой), перед индийцем и уста Салимом. У Хаджи-баба глаза загораются:

- Ты где это взял, нечистое отродье?

Я говорю, скромно потупив глаза:

- Копил пятничные деньги, что вы давали, и купил вчера на базаре…

Хаджи-баба удивлен и растроган, индиец и уста Салим - тоже:

- Молодец, мальчик, из тебя выйдет человек! Быть экономным да про запас откладывать - это… это хорошая черта. Так и поступай, быстро разбогатеешь. Да, так вот оно ж бывает… Ну, иди, сынок, иди, пусть прибудет тебе вдесятеро, так-то вот…

Назад Дальше