V
– А что, братец, – обратился, едучи обратно, Цыркунов к своему приятелю шоферу. – Мог бы ты пойти ко мне служить?
– А у вас есть мотор? – спросил шофер.
– Нет, но я думаю, что можно купить. Ты купишь?
– Отчего же-с! Купим лимузин обыкновенный, или из мерседесов, можно что-нибудь подобрать, или, может, нравится электрический без запаху, только что он подороже.
– Ну и прекрасно! Заезжай ко мне завтра утром и поедем.
По пути Цыркунов заехал в магазин и купил припасов на обед: целого омара, балык, страсбургский паштет, рому и шампанского. Взял, кстати, и два десятка устриц, но, приехав домой, не ел их.
А так как поручить их прислуге выбросить было как-то стыдно и странно, Цыркунов завернул устрицы в старую газету и поздно вечером, выйдя из дому, забросил на двор в дрова.
Утром купили с шофером автомобиль. Шофер так понравился Цыркунову своим чутьем, вкусом и здравым смыслом, что в компании с ним была отыскана большая, в девять комнат, квартира, куплена меблировка, ковры, картины и скульптура.
Целый день, проведенный вместе, очень сблизил скромного богача Цыркунова с умным, веселым шофером. Поэтому не было ничего удивительного в том, что вечером все покупки были спрыснуты в отдельном кабинете второразрядного ресторана, метрдотеля которого Цыркунов не преминул "ошеломить" заказом громадной стерляди и полдюжины шампанского. Из дичи же было заказано: руанская утка – Цыркунову (12 руб.) и седло барашка – шоферу (6 руб.). Деликатный шофер этим очень тонко подчеркнул иерархическую разницу между собой и своим патроном.
VI
Жизнь протекала так: просыпался Цыркунов в своей монументальной спальне довольно поздно – часов в двенадцать; проснувшись, читал около часу какой-нибудь роман из французской или английской жизни; потом вставал, надевал смокинг, атласный галстук, лаковые туфли и долго бродил по комнатам, рассматривая картины и статуи, выбранные им в компании со знатоком великосветского быта шофером; полюбовавшись на картины, на букеты свежих цветов, в изобилии расставленных по всем комнатам, Цыркунов усаживался в кабинете за письменный стол и, развернув несколько листов чистой бумаги, с карандашом в руках, звонил камердинера, обрусевшего испанца Игнацио, который получал жалованье ровно в три раза больше, чем Цыркунов в свое время в дровяной конторе Перетягиных.
– Игнациус! – солидно говорил Цыркунов, делая на листах бумаги отметки с самым деловым видом. – Позовите шофера – мне надо с ним переговорить… Да велите подать мне закусить чего-нибудь и бутылку шампанского. Пожалуйста, сделайте все это!..
Приносили разные закуски, вино, являлся шофер.
– Здравствуй, Аким, – говорил он, ласково хлопая по плечу хозяина. – Как вообще ползаешь?
– Ничего, спасибо. Садись, закусим.
– Опять это пойло? Ты бы водочки лучше, а?
– Ну, чего там водочки… Пей шампанское. Самое, брат, лучшее вино.
Чокались, пили. Закусывали икрой, балыком и холодной руанской уткой, которая чрезвычайно понравилась Цыркунову со времени ужина в ресторане.
После завтрака оба приятеля садились на мотор и уезжали, катаясь по городу и забавляясь тем, что изредка "оглушали" прохожих или лавочников.
Цыркунов очень любил разные сюрпризы: то он покупал в три слова бакалейную лавку со всем товаром и дарил ее нищему, который назойливо его преследовал; то нанимал несколько десятков порожних извозчиков и велел им ехать за собой цугом, что приводило городового в крайнее изумление; однажды оба приятеля сговорились купить все билеты в оперетке и вечером сосредоточенно прослушали всю пьесу, в пустом зале, в присутствии только заинтригованного околоточного, которому Цыркунов подарил на память об этой затее золотой портсигар.
В этот же курьезный вечер Цыркунов познакомился с опереточной певицей Незабудковой.
Незабудкова сразу оценила и коричневый смокинг, и шофера, и шикарные замашки бывшего конторщика. Сначала дело ограничилось цветами, потом ужином и цветами; потом ужином, цветами и бриллиантовой штучкой, которую Цыркунов называл очень нерешительно, боясь ошибиться: "кольё", потом ужины, цветы и "кольё" свили прочное гнездышко в очень уютной квартирке, которую Незабудкова обставила даже без советов опытного шофера, а потом…
VII
– Сколько вы даете процентов, если положить на год восемь тысяч? – спросил Цыркунов (это были те самые восемь тысяч, которые были даны, "чтобы бухгалтер не портил себе кровь").
Заведующий вкладами в банке отвечал:
– Шесть. Будете получать 480 рублей в год.
– Это значит… 40 рублей в месяц? "Ого, – подумал Цыркунов, на 15 рублей больше, чем получал у Перетягиных. Значит, проживу. Хватит!"
Цыркунов разыскал свою старую квартиру, поселился в ней и зажил тихой спокойной жизнью, без коричневых смокингов, руанской утки, шампанского и "оглушений" – забирая очень аккуратно свои сорок рублей в месяц…
Шофер, однако, не покинул своего друга в его скромной жизни. Они частенько сидят за бутылкой пива в комнате Цыркунова, и если хозяин, изредка подняв голову к потолку, откроет рот и звучно чихнет: "Апчхи!" – шофер не преминет благожелательно посулить:
– Двести тысяч на мелкие расходы!
– Спасибо, – скажет хозяин, но уже не прибавит, как бывало: "Если бы мне действительно двести тысяч, уж я знал бы, что мне делать!.."
А склонит свою бедную фантазией голову и подумает:
"Эх, Сырых, Сырых! А может быть, и действительно прав ты был, и действительно лучше бы купить пароход да отправиться в чужие страны, исходатайствуя себе фамилию Джек Смит, попивая в пути ром и сражаясь с индейцами…"
Равновесие
У некоторых индейских племен существует следующая любопытная примета: в тех местах, где водятся особенно ядовитые змеи, растет и кустарник, листья которого, растертые в воде, служат прекрасным средством против змеиного яда. В некоторых местах Африки рядом с одним ядовитым растением растет и другое, которое служит противоядием первому.
В организме человека живут миллионы самых вредоносных микробов, но в том же организме живут и другие, не менее вредоносные, микробы, которые ведут непримиримую войну с первыми – взаимно нейтрализуя друг друга. Если бы это было не так – человечество немедленно же протянуло бы ноги.
У математиков это сказано в другой форме:
– Минус на минус дает плюс.
I
На Вознесенском проспекте жил молодой господин по имени Воскобоев.
Наружности был он красивой, с черными влажными глазами, холеными усами и бледным, томным лицом.
Его моральные качества легко исчерпывались одним словом: негодяй. Действительно, трудно было встретить человека беззастенчивее и подлее его. Кроме убийств, этот человек был способен на все. Да и убить-то он не мог только потому, что имел натуру мелкую, гаденькую и трусливую. А если бы гарантировать ему безопасность, то он бы, пожалуй, убил, попросив для этого только какой-нибудь электрический прибор, который бы убивал быстро, бесшумно, без борьбы и без лицезрения искаженных мукой глаз убиваемого субъекта.
Если сейчас заглянуть через его плечо и прочесть, что он пишет, сидя за письменным столом, – сразу станет ясно, что это за человек.
Первое письмо он написал такое:
"Господин Чигиринский! Лицо, дружески к вам расположенное, сообщает Вам, что оно видело вчера Вашу супругу Ольгу Васильевну выходящей из парадных дверей гостиницы "Ницца". После нее сейчас же вышел штабс-капитан Сукачев. Обратите Ваше внимание! Пока появились маленькие рожки – это ничего, но скоро рога станут совершенно ветвистыми. Ого-го-го, милый рогоносец! Позовите меня на крестины будущего Сукаченка. Ваш доброжелатель".
Сейчас же он принялся за второе письмо:
"Ваше Превосходительство! Лицо, которому дорога честь русской армии, доводит частным образом до Вашего сведения, что офицер Вашего полка К.А. Сукачев, переодеваясь в штатское, ведет в клубе азартную игру в карты и совершенно запутался. Я имею верные сведения, что ростовщик Триполитаки отказал ему в переучете векселя, а так как в заведывании г. Сукачева находится ротная касса, то… Обращаю Ваше внимание на то, что ревизию кассовых сумм нужно произвести неожиданно, дабы он не мог перехватить у товарищей. Согласитесь, что, сообщая об этом, я охраняю закон. Доброжелатель".
Кончив оба письма, Воскобоев потер с довольным видом руки, запечатал письма в конверты, написал адреса, наклеил марки и кликнул слугу.
Слуга Прохор Желтухин был маленький, подслеповатый человечек неопределенного возраста; губы имел тонкие, поджатые и лицо нечистое, в угрях. Когда говорил, то смотрел в пол или в потолок. Серый цвет лица дисгармонировал с красным, как раскаленный уголь, носом. Казалось, что это действительно уголек, тлеющий под серой золой.
– Вот, Прохор, – внушительно сказал Воскобоев, – снеси эти письма и опусти в почтовый ящик. Да смотри не потеряй – письма важные!
– А чего их терять-то, – возразил Прохор, рассматривая потолок. – Ребенок я, что ли, или дурак?
– Ну, то-то. Ступай.
Прохор взял письма и бережно понес их в кухню. Опустился на скамью и, поджав губы, нахмурив рыжие брови, приступил к несложной операции.
Операция эта состояла в том, что деятельный слуга подержал с минуту письма над кипящим самоваром, потом отклеил почтовые марки; аккуратно спрятал свернувшиеся в трубочки марки в спичечную коробочку, а письма с конвертами бросил в ведро, почти доверху наполненное помоями.
После этого слуга уселся за стол и с самым сонным выражением лица принялся пить чай.
Зазвенел из кабинета электрический звонок; Прохор поднял на него задумчивые глаза и налил себе еще стакан.
Звонок принимался звонить несколько раз… Допив чай, Прохор встал и неторопливо направился в кабинет.
– Звонили?
– Звонил!!! Конечно, звонил. Тысячу раз звонил. Куда тебя черти унесли?!
– Да к ящику-то почтовому нужно было пойти али нет?
– Так это тут же, напротив! А ты пропал на целых полчаса.
– Дозвольте вам сказать, что я тоже отвечаю за свою службу. Я действительно побёг к этому ящику, да он, гляди-ка, доверху письмом набит. Так мне что ж – тоже сунуть? Всякий человек придет и вытащить может – нешто это порядок? Так я и снес их, письма-то, на другую улицу, где ящик послободнее.
– То-то и оно! Я и так уже замечал раза два, что письма не доходили.
– То-то и я говорю. Возле письмов много разного народу трется. И прохожий, и почтальон, и тоже тебе швейцар – долго ли до греха. А вы говорите – долго ходил!
II
После обеда к Воскобоеву приехала дама. Он встретил ее с кислым лицом, сказал сначала, что ждет нужного человека, потом подучил Прохора соврать, что его потребовали в клуб на важное заседание, но дама была непреклонна.
– Зачем ты меня гонишь, – сказала она, подозрительно поглядывая на него. – Может быть, у тебя любовное свидание?
– Ты с ума сошла! Я даже забыл, какие бывают другие женщины. Я люблю исключительно тебя.
– Вот в таком случае я у тебя и останусь часика на два.
Воскобоев сжал в кармане кулак, пробормотал какой-то комплимент и, оставив даму одну, пошел в кухню к Прохору.
– Проша, милый, – прошептал он. – Тут ко мне через час одна гимназистка должна прийти – такая молоденькая барышня в синем платье – так ты скажи ей, чтоб она обязательно завтра пришла, что сегодня меня экстренно потребовали к больному.
– Эко сказали! Да что вы, доктор, что ли, что к больному вызвали.
– Ну, соври сам. Скажи – к больному родственнику – к дяде, мол.
– Скажу, к дяде, мол, Ивану Алпатычу. Старик, мол, в горячке был, а нынче, мол, в память пришел.
– Во-во.
– Жена-то, скажу, в Рязань уехамши, а дяденька, значит, одни и очень им плохо.
– Ну, уж ты там размажь что-нибудь. Только скажи, чтобы завтра приходила непременно; буду ждать. А шляпу Марьи Дмитриевны или унеси из передней, или прикрой газеткой.
– Будьте покойны.
Верный слуга взял газету и уселся, как сторожевой пес, в передней.
Через час действительно пришла девушка лет шестнадцати, в гимназическом платье, смущенная, дрожащая, с бледным лицом, на котором сразу можно было прочесть всю ее несложную повесть: что она полюбила Воскобоева "больше жизни", и что жизни этой она совсем не понимает, и что она простодушна, и что она доверчива, и что сердечко у нее восторженное, честное, способное на самоотвержение и порыв.
– Скажите… – спросила она, не зная куда девать глаза. – Барин ваш дома?
– Он-то? Нет дома. К дяде поехал. Дядя, вишь, болен. Очень наказывали вам завтра прийтить.
– Ах, Господи! – вздохнула она. – Ну, до свиданья, простите за беспокойство… я тогда завтра… И, пожалуйста, разменяйте мне пять рублей. Себе возьмите рубль, а мне остальное… Пожалуйста, кланяйтесь барину.
Прохор, держа золотой пятирублевик на ладони, призадумался.
– Гм, да… Сдачи, говорите? Сдачу-то вернуть можно. А только… У вас на извозчика-то, кроме этих, мелочь есть?
– Немножко есть, – недоуменно глядя на Прохора, ответила гимназистка. – Двадцать шесть копеек.
– Так, так. Очень вы хорошая барышня, и я вам пришлю сейчас предложение – подарите мне эти пять рублей – не пожалеете. После, по крайности, благодарить будете. А уж я вам все выложу.
– Что вы выложите? Зачем? – с некоторым испугом пролепетала гимназистка.
Прохор опустил монету в карман, подошел к подзеркальному столику и поднял разостланную на нем газету.
– Видали? Что это? Женская шляпа! А там в углу видали? Что это? Женские калоши. А ежели бы я вас в тую комнату пустил, так бы вы такие поцелуи услышали, что разлюли малина-калина моя!
– Честное слово? – прошептала свистящим голосом барышня, хватая Прохора за руку. – Вы можете поручиться, что это правда?
– Будьте покойны. Я со всем усердием. Только, дорогая моя госпожа, ежели потом к разговору или что – так вы так и скажите барину, что, дескать, случайно все это приметили – и шляпу и, значит, голос дамский. И скажете вы ему, примерно сказать, так – и в этом не ошибетесь – дескать: "Ох, ох, какой ты изменник! Говорил, что только одну любишь, обожаешь…" Говорил он это?
– Говорил, – прошептала вся красная от смущения и горя гимназистка. – Боже, какой позор!
– То-то, что говорил. Он это мало ли кому говорил! Скажете, дескать: "У тебя, как я доподлинно узнала, чуть не каждый месяц новая гимназистка бывает, и сколько ты, значит, несчастного женского полу перепортил! Поиграешь, дескать, да так-то вот и бросишь! Нехорошо, мол, это! Пошлые эти твои поступки!" А уж меня в это дело не путайте, милая госпожа. Уходите? Позвольте, отворю… Счастливо оставаться! Где изволите жить? На Третьей Рождественской? Извозчик! На Третью Рождественскую – 26 копеек!. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Буржуазная Пасха
I
Трое бездельников проснулись на своих узких постелях по очереди… Сначала толстый Клинков, на нос которого упал горячий луч солнца, раскрыл рот и чихнул так громко, что гитара на стене загудела в тон, и гудела до тех пор, пока спавший под ней Подходцев не раскрыл заспанных глаз.
– Кой черт играет по утрам на гитаре? – спросил он недовольно. Его голос разбудил спавшего на диване третьего бездельника – Громова.
– Что это за разговоры, черт возьми, – закричал он. – Дадите вы мне спать или нет?
– Это Подходцев, – сказал Клинков. – Все время тут разговаривает.
– Да что ему надо?
– Он уверяет, что ты недалекий парень.
– Верно, – пробурчал Громов, – настолько я недалек, что могу запустить в него ботинком.
Так он и поступил.
– А ты и поверил? – вскричал Подходцев, прячась под одеяло. – Это Клинков о тебе такого мнения, а не я.
– Для Клинкова есть другой ботинок, – возразил Громов. – Получай, Клинище!
– А теперь, когда ты уже расшвырял ботинки, я скажу тебе правду: ты не недалекий человек, а просто кретин.
– Нет, это не я кретин, а ты, – сказал Громов, не подкрепляя, однако, своего мнения никакими доказательствами…
– Однако, вы тонко изучили друг друга, – хрипло рассмеялся толстяк Клинков, который всегда стремился стравить двух друзей, и потом любовался издали на их препирательства. – Оба кретины. У людей знакомые бывают на крестинах, а у нас на кретинах. Хо-хо-хо! Подходцев, если у тебя есть карандаш, – запиши этот каламбур. За него в журнале кое-что дадут.
– По тумаку за строчку – самый приличный гонорар. Чего это колокола так раззвонились? Пожар, что ли?
– Грязное невежество: не пожар, а Страстная суббота. Завтра, милые мои, Светлое Христово воскресенье. Конечно, вам все равно, потому что души ваши давно запроданы дьяволу, а моей душеньке тоскливо и грустно, ибо я принужден проводить эти светлые дни с отбросами каторги. О, мама, мама! Далеко ты сейчас со своими куличами, крашеными яйцами и жареным барашком. Бедная женщина!
– Действительно, бедная, – вздохнул Подходцев. – Ей не повезло в детях.
– А что, миленькие: хорошая вещь – детство. Помню я, как меня наряжали в голубую рубашечку, бархатные панталоны и вели к плащанице. Постился, говел… Потом ходили святить куличи. Удивительное чувство, когда священник впервые скажет: "Христос воскресе!"
– Не расстраивай меня, – простонал Громов, – а то я заплачу.
– Разве вы люди? Вы свиньи. Живем мы как черт знает что, а вам и горюшка мало. В вас нет стремления к лучшей жизни, к чистой, уютной обстановке, – нет в вас этого. Когда я жил у мамы, помню чистые скатерти, серебро на столе.
– Ну, если ты там вертелся близко, то на другой день суп и жаркое ели ломбардными квитанциями.
– Врете, я чистый, порядочный юноша. А что, господа, давайте устроим Пасху, как у людей. С куличами, с накрытым столом и со всей, вообще, празднично-буржуазной, уютной обстановкой.
– У нас из буржуазной обстановки есть всего одна вилка. Много ли в ней уюта?
– Ничего, главное – стол. Покрасим яйца, испечем куличи…
– А ты умеешь?
– По книжке можно. У нас две ножки шкафа подперты толстой поваренной книгой.
– Здорово удумано, – крякнул Подходцев. – В конце концов, что мы не такие люди, как все, что ли?
– Даже гораздо лучше.
II
Луч солнца освещал следующую картину: Подходцев и Громов сидели на полу у небольшой кадочки, в которую было насыпано муки чуть не доверху – и ожесточенно спорили.
Сбоку стояла корзина с яйцами, лежал кусок масла, ваниль и какие-то таинственные пакетики.
– Как твоя бедная голова выдерживает такие мозги, – кричал Громов, потрясая поваренной книгой. – Откуда ты взял, что ваниль распустится в воде, когда она – растение.
– Сам ты растение дубовой породы. Ваниль не растение, а препарат.
– Препарат чего?
– Препарат ванили.
– Так… Ваниль – препарат ванили. Подходцев – препарат Подходцева. Голова твоя препарат телячьей головы…
– Нет, ты не кричи, а объясни мне вот что: почему я должен сначала "взять лучшей крупитчатой муки 3 фунта, развести 4-мя стаканами кипяченого молока", проделать с этими 3-мя фунтами тысячу разных вещей, а потом, по словам самоучителя, "когда тесто поднимается, добавить еще полтора фунта муки?" Почему не сразу 4 1/2 фунта?
– Раз сказано, значит, так надо.