Красота - Дмитрий Горчев 6 стр.


Только та ничего ему на это не ответила и ушла куда-то по своим цыганским делам.

Цыгане, они все на свете знают, только никому ничего не рассказывают. Разве что за деньги. Да и то наврут специально.

Ну, милиция не стала сильно переживать. Вызвали почему-то скорую помощь и увезли того человека в морг.

Там два врача в зеленых халатах его резали-резали, да так ничего и не нашли. Ему с такими симптомами даже бюллетень на три дня бы не дали. А он умер.

Почесали врачи в затылках резиновыми перчатками и написали справку: такой-то умер вроде как от гипертонии.

В загсе эту справку почитали, тоже в затылках почесали и выписали свидетельство. И там, где причина смерти – написали специально неразборчивым почерком: "вроде как гипертония".

Смешно даже читать такое, ей-богу.

Хорошо, что свидетельство это так никто из загса не забрал. Оно там до сих пор лежит в архиве. И все в нем есть – и номер, и печать, и фамилия даже какая-то.

Откуда они ее взяли – эту фамилию? У него и фамилии-то никакой не было.

Так, просто один человек.

1992

Кепка

Oдин человек купил себе в магазине кепку. Надел ее тут же на голову и пошел домой.

Только замечает он, что все люди на него оборачиваются и ласково так улыбаются.

Человек, конечно, тут же заволновался. Люди, они просто так никогда ласково не улыбаются. Только если у тебя спина краской измазанная или ширинка расстегнутая.

Проверил он потихоньку ширинку – нет, все нормально на этот раз. Может быть, думает, они на кепку улыбаются? Тоже непонятно. Ладно бы, она была какая-нибудь зеленая с красными драконами. Да нет – серенькая, в мелкий рубчик. Ну и ладно, подумал человек, пусть себе улыбаются. Может быть, они над штанами моими смеются. Штаны у него и правда не очень хорошие были.

Идет он себе домой, как вдруг подходит к нему женщина и говорит. Я, говорит, когда увидела, какой вы замечательный, так желаю, не сходя с места, вам отдаться прямо здесь, на мостовой.

Ну, зачем же на мостовой, удивился человек. Пойдемте, лучше ко мне в гости. Я, например, чаю купил недавно.

Пришли они к нему домой. Человек кепку снял и на вешалку повесил.

А женщина как закричит. Как ваше фамилие, кричит. Вы как меня сюда заманили, у меня даже муж есть. Не иначе, кричит, вы надо мной надругаться задумали.

И, хотя ее никто и не удерживал, она все равно вырвалась и убежала вниз по лестнице.

А человек пожал плечами и стал телевизор смотреть. Только никак у него из головы эта женщина не выходит.

Посмотрел он еще телевизор и понял, что кепка эта не простая. Ее, когда наденешь, то все сразу видят, какой ты на самом деле замечательный. А без кепки не видят. Плевать они хотели.

Посмотрел он еще телевизор.

Ну и что, думает, буду я в этой кепке ходить, а потом она свалится, и все закричат "а как ваше фамилие". Не хочу я никого обманывать, думает.

Встал он тогда, взял кепку с вешалки, выбросил ее в мусорное ведро, а ведро во двор в бак вынес, не поленился.

Пришел домой и опять стал телевизор смотреть. А сам все про кепку думает.

Можно, например, думает, пришить к кепке лямочки и завязать на подбородке. И никто меня, такого замечательного, и не спросит, почему я в кепке купаюсь.

Я же никого обманывать не собираюсь. Я же и в самом деле замечательный, только никто этого никогда не замечает, потому что штаны у меня не очень хорошие. Или еще почему-нибудь. Зря, думает, я эту кепку выкинул.

Вскочил он, побежал во двор, а мусорные баки, оказывается, уже увезли. Три месяца не увозили, а тут за пять минут подъехали и увезли неизвестно куда.

Вернулся человек домой, лег на диван и, конечно же, не умер.

Так и живет он до сих пор, телевизор смотрит.

И никто не знает, какой он на самом деле замечательный.

Да нет, конечно же, все было не так.

Кто же станет такую кепку выкидывать? С ней же огромные тыщи зарабатывать можно.

Этот человек на самом деле пришил к своей кепке тесемки и завязал покрепче под подбородком.

И действительно – все у него теперь есть. И жена, и любовницы три штуки зачем-то, и квартира, и мебели откуда-то полный дом привезли. Кепка, конечно, грязная стала, воняет. Только никто на это внимания не обращает.

Соберутся, бывало, у него двести человек гостей и пляшут до утра. А человек этот сидит на диване, телевизор смотрит. И все время думает.

А что, думает, будет, если я сейчас тесемки развяжу?

А я так думаю, что ничего особенного уже не случится.

1993

Город 3

Енот и Папуас

"В данном конкретном пространстве существует несколько верных способов дождаться чего угодно. Из них лично мне известен только один – не ждать.

Только не надо притворяться и косить глазом, тогда ничего не выйдет. Нужно просто не ждать, и оно полезет к вам изо всех щелей, с криком "а вот и я!".

Не вздумайте в него вцепиться. Оно тут же, без всякого крика, просочится сквозь пальцы и уползет в те же щели. Лучше посмотрите на него с тоской и представьте, что оно останется с вами по гроб жизни.

Оно останется, честное слово.

А еще в этом пространстве существует несколько верных способов не дождаться никогда.

Не смотрите вы на этот телефон, не таскайте его за собой в ванну – он все равно никогда больше в этой жизни не зазвенит.

И не сидите вы возле этого окна – мимо него пройдут все живые и мертвые этого мира, пролетят все ангелы и птицы, проползут все гады земные на чреве своем, и только одна-единственная тень никогда не вывернет из-за угла.

И не пытайтесь надуть этот мир. Не ложитесь спать с надеждой проснуться от звонка в дверь. Вы проснетесь в три часа ночи, и сегодня уже точно никто не придет, и спать уже не хочется, а до утра с его спасительными иллюзиями еще, ох, как долго.

Наплюйте. Наплюйте на все, и у вас появятся тысячи и миллионы от всей души ненужных вам вещей. Все будут завидовать, но вам и на это будет наплевать".

* * *

Так думал юный папуас, дрожа от утренней сырости на острове, однажды открытом Миклухо-Маклаем просто так, с похмелья и от дурного настроения.

И кто их просил, этих вечно пьяных великих мореплавателей, сочинять мир по своему образу и подобию, рисовать трясущимися руками Африку и Австралию, отбирать у индейцев Америку и лепить куда попало? Хорошо, что все они, в конце концов, заболели малярией, утонули, сошли с ума и были съедены ими же придуманными дикарями. А то неизвестно чего еще они натащили бы на этот и без них скособоченный глобус.

Вот и Миклухо-Маклай, простой, ведь, русский человек, лежал бы себе на печке и гордился тем, что все у него не как у людей – летосчисление кривое, свиньи в доме живут, а тоска какая… Так нет же, придумал себе папуасов, хотел, наверное, чтобы они у него счастливые получились. Но у него тоже ничего не вышло. Вот и запил Миклухо, да и выловил как-то из неназванного серого киселя никому не нужный остров, на котором теперь мучается в предрассветных кустах юный папуас с мокрым луком в руках и дожидается такого же несчастного сумчатого енота.

Иногда, после многообещающего шуршания, из кустов выскакивал неинтересный муравьед или полосатый бело-коричневый младенец.

Эти младенцы таинственным образом расплодились на острове сразу после его открытия Миклухо-Маклаем. Никто не знал, откуда они берутся и как они размножаются, во всяком случае, никто не заставал их за этим занятием, но размножались они удивительно быстро. Применить их к какой-нибудь пользе тоже никому не удалось. Однажды экспедиция людоедов с соседнего острова наловила восемь мешков этих младенцев и торжественно зажарила под бой тамтамов, но есть их никто не стал – вкусом младенцы больше всего напоминали грибы. Людоеды, они, конечно, люди с широкими взглядами на жизнь, но для них грибы – все равно, что кошке огурцы. Есть можно, но противно.

* * *

"А я всегда завидовал тем, кто твердо уверен в своем существовании.

Как это, должно быть, прекрасно – проснуться утром, посмотреть в зеркало и обрадоваться: "Вот он я, Вася Печкин!"

А я… Я смотрю на зеркальное существо, пытаюсь напялить его на себя, втиснуться в него, а оно не лезет, морщит и лопается на спине, и мои глаза никак не желают совмещаться с дырками в его резиновом лице. Так и хожу весь день, как дурацкий кенгуру из детского парка, выглядывая через проеденную мышами прореху в душном костюме, чтобы не растянуться от чьей-то дружелюбной подножки".

* * *

Так думал сумчатый енот, крупно дрожа в редком кустарнике. Он никак не мог решиться на то, что все равно неизбежно – выйти из кустов и появиться перед папуасом, наперед зная, что все напрасно, что тот будет напряженно смотреть насквозь, и, уже навсегда, остаться ничем.

И тогда зачем это все? Зачем эта дрожь в сырых кустах на никому не нужном острове, зачем это ежедневное выламывание суставов для того, чтобы найти с этим миром ну хоть какие-то точки соприкосновения?

* * *

"Все это глупости, мой мальчик, – говорил Миклухо-Маклай, задумчиво ковыряя дырку на колене. – Тебе, сынок, повыдерут перья, отмоют добела и заставят поливать помидорную рассаду. Можно бороться с наступлением зимы или с дрейфом материков, но с этим миром бороться нельзя. Он одушевлен и начисто лишен иллюзий".

"Иллюзий… Что останется от этого мира, если убрать все эти глупые веру-надежду-любовь? – думал юный папуас, сидя в засаде. – Зачем он мне без иллюзий? И зачем он тогда себе, раз он все-таки одушевлен?"

Папуас подергал мокрую провисшую тетиву, и тут из кустов на мягких непослушных лапах выполз сумчатый енот.

1993, 1998

Город 3

Только не надо на меня кричать.

Да, я разрушил этот город. Сам придумал, сам разрушил. Мой город – что хочу, то и делаю. Одним городом больше, одним меньше.

Все равно вы не знаете ни одного обвинения, о котором я бы уже не подумал.

Никакого плана не было. Все сочинялось на ходу.

Собака задирала ногу, и вырастало дерево с русалкой на самой толстой ветке, а другая ветка, плавно изгибаясь, заканчивалась удавленником. И все это мимо, мимо, как декорация, призванная изображать движение повозки в бездарно драматическом театре моего самого первого и неудачного города. Я тогда еще ничего не разрушал сам и поэтому, выхватив из реберной части толстомясой империи солидный кусок, сделал свой первый город столицей этой грудинки, нагнав туда подневольных переселенцев в шелковых шарфах с сотовыми телефонами, от всей души ненавидевших это пыльное образование с морозами в августе и комарами в январе. А уже эти переселенцы сами позвали разноцветных турков, которые и не оставили от того города камня на камне. Не то еще две тысячи лет я спотыкался бы на одной и той же кочке, родной и тошнотворной, как детсадовское какао.

А этот город был уже третьим. Мне казалось, что я чему-то научился на первых двух.

Я старался. Придумал медленный снег на трамвайных путях, а самих трамваев нарочно придумывать не стал, они сами потом откуда-то появились, от какой-то моей же незаметной подлости, а может, на стене начеркал какую-нибудь каббалистическую загогулину, не знаю… Эти трамваи невозможно было выследить и уничтожить, потому что появлялись они только один раз, в пять часов утра, грохоча чугунными колесами и разрушая мой дом тогда, когда не открыть глаз и не оторвать головы, когда ночь уже кончена, а утро еще неизвестно, настанет ли.

Посреди города я сочинил дерево, ветки которого на этот раз были слишком тонкими и поэтому бледная русалка с бесцветными глазами уже не сидела на них, а тянулась к нескончаемой черешне под неусыпным надзором библейски распутной матушки в халате с одной пуговицей на все случаи жизни. Однажды я напустил на город небольшой потоп, который затушил в нем все огни, кроме моей неотвратимой свечки, и русалка, впервые в жизни оторвавшись от черешни, пришла посмотреть ко мне в окно.

Еще в первом городе я узнал о шарообразности этого мира. Помню, как я смотрел в спину уходящему навсегда человеку, наблюдая, как сначала исчезают его ноги, потом плечи, голова… И вдруг я понял, что он никуда не уйдет, а будет появляться из-за спины снова и снова, до скончания времен. Поэтому свой третий город я окружил горами. Нет, не для того, чтобы защититься ими от все возрастающего числа ушедших людей, на самом деле эти горы были всего лишь оптической иллюзией, я проверял – сколько ни иди, они отодвигаются все дальше и дальше, как радуга. Но, во всяком случае, они хотя бы закрывали отвратительную в своей непрерывности линию горизонта.

Я потихоньку обживал свое новое пространство, размечая улицы и кварталы желтыми каракулями на снегу и пеплом, сыпавшимся с измятых сигарет.

Но уже тогда город стал вести себя неправильно. Однажды я проснулся ночью на совершенно незнакомой улице, до того темной и прямой, что она просто не могла бы прийти мне в голову. На ней жили кашляющие от злобы собаки, и когда она все же закончилась, я снова увидел ненавистную линию горизонта, из-за которой выползала на бесконечную помойку алюминиевая луна. Крекс, фекс, пекс. Я порылся в карманах, да где там… Папа Карло опять остался без новой куртки.

Из города в разные стороны уходили рельсы, и, отправившись по ним путешествовать, в самом конце я обнаружил своего высохшего предшественника с неестественно настоящими ногтями на черных перебинтованных ногах и покрытый мелкими трещинами портрет дамы с глазами русалки, смотрящей на свечку в моем окне.

А на обратном пути меня подкараулил и схватил невзаправдашний горбун в белом халате. Он смешивал в пробирках волшебные жидкости и разрешил мне подуть в стеклянную трубочку, чтобы жидкость в пробирке задымилась и окрасилась в рубиновый цвет, ух ты!

Очевидная банальность горбуна предлагала усомниться в его реальности, и я ушел от него, уже не помню как, позволив ему пытать до скончания времен усталых путников с рюкзаками, полными жухлых трав. Это была чужая территория, там я был не хозяин.

Но пока я путешествовал по рельсам, город усомнился уже в моем существовании. Возможно, виной тому была та же самая банальность, на которую с идиотской настойчивостью указывали зеркало в затоптанной прихожей и черный бюстгальтер, третий месяц сохнущий на трубе в ванной.

Город торопливо переделывал придуманных мной людей, он задавил машиной счастливую бабушку с белым платочком, плясавшую возле пивного ларька, замусорил все улицы и перегородил их троллейбусами со сваренными коротким замыканием рогами. Он населил город близнецами-милиционерами, которые размножались простым делением. Я сам однажды видел – стоял на углу сержант, потоптался как-то странно, глядь – а их уже двое. И лица у них одинаковые, и звания, и фамилии даже.

И прохожие, которых я придумывал, чтобы было не скучно ходить по улицам, стали какими-то пыльными и застиранными. Их по утрам вывозили древними растрескавшимися автобусами из каких-то хранилищ на краю города и туда же свозили по вечерам, сваливая как попало, вперемешку с прохудившимися молочными пакетами.

Я ходил по своему городу и не узнавал его. Неужели все это сочинил я? Хотя вон она – пуговица от моей рубашки в асфальтовой трещине.

Какой-то злой Мебиус успел склеить свое кольцо с односторонней поверхностью, из которой невозможно уйти. Декорации совершили круг сквозь паутину кулис, и на сцену опять выползло дерево с развешенными для просушки агрессивно сиреневыми рейтузами примадонны.

Опять война.

Ну почему, почему все и всегда кончается войной? Ну, любовь – понятно, но ведь и ненависть тоже. Да что там говорить, валенок в мусоропровод выбросишь – и на тебя уже идет хорошо организованный манипул соседских пенсионеров, лязгающих крепкими железными зубами.

Как-то раз в бане ко мне подошел голый кривоногий человечек и протянул младенческую молочную бутылку, уверяя, что эта мутная жидкость сделает меня бессмертным. Мне стало смешно – я и так был бессмертен – и глотнул из бутылочки. Последнее, что я помню из той жизни – это клок чьей-то кожи с толстыми поросячьими волосами, оставшийся на плохо забитом в деревянную ступеньку гвозде.

Все рассыпалось, растрескалось и разъехалось по швам, а я все никак не мог приподнять то, что осталось от моего лица и навести, наконец, порядок. Впрочем, никогда я не умел его наводить.

Вырванный с корнем и разбитый об стену телефон, давным-давно отключенный за неуплату, звонил теперь только для того, чтобы расхохотаться в лицо, и город навалился на меня всеми своими домами, деревьями и тенями, намертво придавив к полу, чтобы я не извернулся, не выскользнул и не ушел от него в окно седьмого этажа. Зачем? Я никуда не собирался.

Открывалась дверь и заходил человек с горчичным баллончиком, чтобы, наступив на мою рубашку ногой, оторвать ей рукав и унести неизвестно куда. В шкафу, в стариковской затхлости отмучившихся штанов и ботинок, поселился призрак старушки-учительницы с нижнего этажа, захлебнувшейся в крутом кипятке, хлещущем в моем туалете из треснувшего унитазного бачка.

Холодильник со скрипом раскрывал заржавленные двери, выставляя напоказ плесневелые внутренности, мертвых животных и разноцветные отравы, не леденеющие среди малахитовых пельменей и сталагмитов окровавленной морозилки.

Как-то раз, вынося среди ночи свой постыдный мусор, я встретил на лестнице давних искалеченных путников. Они курили иссохшие и раскрошившиеся за многие годы травы из своих рюкзаков и, когда я проходил мимо, они спрятали от меня свои воспаленные глаза. Как они попали сюда? Они не умели убегать, они вообще ничего не умели. Только говорить медленные слова и слюнить нечувствительным пальцем пылающие кончики своих папирос.

Я тут же подумал, что, пока валялся в бане, злой горбун завоевал город, и его тихие войска передушили всех моих жителей, да-да, я сам видел, как их костлявые руки по локоть торчат из чужих треснувших пиджаков. Но нет, так было бы слишком просто. Победить горбуна, сбросить его в жерло недалекого вулкана, а смерть в яйце, ну и яйцо туда же… Совершать одноразовые подвиги умеет любой дурак, способный взять себя за шиворот и дернуть покрепче. Но попробуйте-ка просто подержать себя за шиворот хотя бы пару дней…

Я разорвал и сжег черный бюстгальтер, но вместо него появилась пыльная зубная щетка, я отравил призрак старушки жидкостью "Раптор", от которой в доме завелись тысячи белых тараканов, я купил себе новые штаны и опрокинул на них банку с безголовыми шпротами. Каждое утро я рвал на себе паутину, но к вечеру, опять облепленный ею с головы до ног, засыпал в ботинках, не в силах доползти до дивана.

Назад Дальше