Спит королева. Умильно дышит. Ухнул солдат рому в кашу, ложку из-за голенища достал, помешал, на стол поставил. Сам сел в углу перед печкой по-киргизски, да в трубу махорочный дым пускать стал. Нельзя же в таком деле без курева.
Ждет-пождет. Только двенадцать часов на башне отщелкало, топ-топ, выходит из-за портьеры дымный старичок, носом поверху тянет, к миске направление держит.
Солдат за печку, – нет его и шабаш.
Короче сказать, ест старичок, ест, аж давится, деревянную ложку по самый черенок в пасть запихивает, с ромом-то каша еще забористее. Под конец едва ложку до рта доносить стал. Стрескал, стервец, все, да так на кожаном кресле и уснул, головой в миске, бороду седую со стола свесивши…
Глянул солдат из-за печки: клюнуло. Ах ты, в рот тебе тыква!
Подобрался он к старичку, потрусил его за плечико, – пьян, как штопор, ручки-ножки обвисли. Достал солдат из ранца шило да дратву и пришил крепко-накрепко домового к креслу кругом скрозь штаны двойным арестантским швом. Ни в одной швальне лучше не сделают.
Сам шинель у королевской кровати разостлал, рукой дух солдатский разгреб, чтобы королеве не мешало, и спать улегся, как в лагерной палатке.
Просыпается на заре: что за шум такой? Видит, натужился старичок, покраснел рябой кот, возит кресло по хрустальному паркету, отодраться не в силах. А королева понять ничего не может, с постельки головку румяную свесила, то на старичка, то на солдата смотрит, – смех ее разбирает.
– Не извольте, – говорит солдат, – сомневаться! Мы с ним коммерцию в два счета кончим. Эй, – говорит, – господин золотарь, грузовичок свой остановите, разговаривать способнее будет! Вот!
Старичок, конечно, шипит:
– Чем ты меня, пес, с оберточной стороны приклеил?
– Пришил, а не приклеил. Это, друг, покрепче будет. Ну, милый, белый день занимается, некогда с тобой хороводы водить. Умел золотить, умей и раззолачивать. Давай обратное средствие, живо, не то так тут на кресле и иссохнешь.
Старик умный был, видит, что перышко ему под ребро воткнули. Достал из-за пазушки пузырек перламутровый, насупился и подает солдату:
– Подавись!
– Ану-ка-сь, давай сюда и первый золотильный состав.
Оконце приоткрыл, проходящую кошку из кровельного желоба выудил, снял сапог, сунул ее в голенище. Золотильным составом капнул ей под хвост, так кругом золотой циферблат и обозначился. Капнул из перламутистой сткляночки, враз все сошло.
– Ишь ты… Чтоб тебе ежа против шерсти родить!
Чуть он, можно сказать, в присядку не пустился.
Честно-благородно дратву вокруг стариковских штанов подрезал. Вскочил старичок, встряхнулся, как мокрая крыса, и нырнул за портьеру.
Подошел солдат к королевской постели, каблуки вместе, во фронт стал. Королева, конечно; запунцовилась, глазки прикрыла, неудобно ей: хоть он, солдат, заместо лекаря, а все ж мужчина. На пятки ему пальчиком показывает.
Капнул солдат на мизинный палец с исподу, сразу он порозовел, быдто бутон с яблони райской, – теплотой наливается… С полпятки выправил, – сердце стучит нет мочи.
– Дозвольте, ваше королевское величество, передышку сделать, оправиться. Очень меня в жар бросило с непривычки.
На эти слова повела она ласково бровью. А бровь, словно колос пшеничный, прости Господи…
* * *
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Короче сказать, родилось у королевы в положенный срок дитё-королевич. Многие давно примечали, что к тому дело шло. Король спервоначалу руками развел, однако потом ничего – обрадовался.
Пирование было, какого, скажем, и в офицерском собрании не бывает. Пили-ели, аж порасстегнулись некоторые. Костей-пробок полную корзину понакидали. Солдат Дундуков на почетном месте, супротив короля сидел. В холе жил после королевиной поправки. Ароматами дворцовыми заведывал, должность ему такую придумали. Кажный день двойная говяжья порция ему шла, папироски курил, не соврать, шесть копеек десяток – "Пажеские". Раздуло его на сладких харчах, словно бугай племенной стал. Многие из служанок девушек интересовались, одна Дуня брови сдвигала, никогда на него и не взглянет.
В полпирование поманил комендант королевский Дундукова пальцем.
Вышли они в прохладительную комнату, комендант по сторонам глянул и громким шопотом говорит:
– Лиса курку скубет, лиса и ответ дает. Дело свое ты, Дундуков, своевременно справил, золотые пятки с королевы, как мозоль, свел. Награждение получил, бессрочный отпуск сполна выслужил. Однако, друг любезный, надоть тебе чичас сундучок собирать, в путь-дорогу отправляться. Маршрут на все четыре стороны. Прогонные – коленом ниже спины из секретного фонда получишь. С Богом, друг! Обмундирование свое второго срока прихватить не забудь. Дезинфекция сделана.
Побагровел солдат, в холодный жар его бросило, однако, спросить насмелился:
– Почему ж такое?
– Потому такое, что у королевича новорожденного пятно мышастое на правом ухе… Понял?
– Пятно я свести могу. Должно, опять домовой…
Сунул ему комендант бессловесно под самые усы светлое походное зеркальце: смотри, мол.
Что ж сытого подчевать? Глянул солдат на свое правое ухо, серьгой замотал.
– Так точно, – говорит, – понял!…
Вышел он на королевский двор, сундучок на ремне через плечо перекинул.
– Эх ты… С пухом, с духом, нос на вздержках… Не хвастай коноплястый – будешь рябенький!
Дуня сверху в окне стоит, мимо смотрит.
Постельные девушки рты ладонями прикрывают, перемигиваются. Вздулся волдырь, да и лопнул!…
Помаршировал солдат по дороге, в сундучке пуговицы перекатываются. Думает: зря это я сразу две пятки свел. Надо было хоть с полпятки золотой оставить. Разговор бы другой был. А впрочем, что ж: может, еще кого подлечить придется, – в другом королевстве.
Корнет-лунатик
Кому что, а нашему батальонному первое дело – тиатры крутить. Как из году в год повелось, благословил полковой командир на масленую представлять. Прочих солдат завидки берут, а у нас в первом батальоне лафа. Потому батальонный, подполковник Снегирев, начальник был с амбицией: чтоб всех ахтеров-плотников-плясунов только из его первых четырех рот и набирали. А прочие – смотри-любуйся, в чужой котел не суйся.
Само-собой, кто в список попал, послабление занятий. Взводный уж тебя на ружейных приемах не засушит, пальчики коротки. И вопче жизнь свежая, будто вольного духу хлебнешь. Лимонад-фиалка!…
* * *
Словом сказать, столовый барак весь в ельнике, лампы-молнии горят, передние скамьи коврами крыты, со всех офицерских квартир понашарпали. Впереди полковые барыни да господа офицеры. Бригадный генерал с полковым командиром в малиновых креслах темляки покусывают. А за скамьями – солдатское море, голова к голове, как арбузы на ярмарке. Глаза блестят, носами посапывают – интересно.
А на помосте – кипит… Вольноопределяющий – подсказчик из собачьей будки – шипит-поддает. Да и поддает для проформы, потому рольки на зубок раздраконены, аж сам батальонный удивлялся. "Ах, – говорит, – и сволочи у меня, лучше и быть нельзя".
Все, само собой, в вольном платье: кто барином в крахмале, кто купцом пузастым, кто услужающим половым-шестеркой. Бабьи рольки тоже все свои сполняли. Прямо удивления достойно… Другой обалдуй в роте последний человек, сам себе на копыта наступает, сборку-разборку винтовки, год с ним отделенный бьется, – ни с места. А тут так райским перышком и летает, – ручку в бок, бровь в потолок, откуль взялось…
А всех чаще вестовой батальонного командира, Алешка Гусаков, разделывал. Барыньку представлял, которая сама себя не понимала: то ли ей хрену с медом хочется, то ли в монастырь идти. То к одному, то к другому тулится, мужа своего, надо быть, для поднятия супружеской любви, дразнила… Мужчины за ей, конечно, как сибирские коты, так табуном и ходят. Ей что ж?… Пожевать да выплюнуть? Плечиком передернет, слово с поднамеком бросит, аж весь барак от хохота трясется. Бригадный генерал слезы батистом утирает, полковой командир ручкой отмахивается, батальонный уж и смеху лишился – только хрюкает. А адъютант полковой столбом встал и все взад оборачивается, солдатам знак подает:
– Тише вы, дуботолки, из-за вас никакой словесности не слышно!
Чистая камедь!… Как развязка-то развязалась, – барин в густых дураках оказался, на коленки пал. А Алешка Гусаков в бюстах себе рюшку поправляет, сам в публику подмигивает, – прямо к полковому командиру рыло поворотил, – смелый-то какой, сукин кот… Расхлебали, стало быть, всю кашу, занавеску с обеих сторон стянули, – плеск, грохот, полное удовольствие.
Ну, тут батальонный по-за сцену продрался, Алешку в свекольную щеку чмокнул, руками развел:
– Эх, Алешка! Был бы ты, как следует, бабой, чичас бы тебя на свой счет в Питербург на императорский тиатр отправил… В червонцах бы купался. Не повезло тебе, ироду, родители подгадили…
* * *
Камедь отваляли, вертисмент пошел. Кажный, как умеет, свое вертит. Солдатик один на балалайке "Коль славен" сыграл до того ладно, будто мотылек по невидимой цитре крылом прошелестел. Барабанщик Бородулин дрессированного кота первой роты показывал: колбаску ему перед носом положил, а кот отворачивается, – благородство свое доказывает. А как Бородулин в барабан грянул, кот колбаску под себя и под раскатную дробь все ее как есть с веревочкой слопал. Опосля на игрушечного конька влез, Бородулин перед им церемониальный марш печатает, а кот лапкой по усам себя мажет, – парад принимает. Так все и легли!…
Между прочим, и Алешка Гусаков номер свой показал: как сонной барыне за пазуху мышь попала… Полковница наша в первом ряде так киселем и разливается, только грудку рукой придерживает… Кнопки на ней все напрочь отлетели, до того номер завлекательный был.
Потом то да се, – хором спели с присвистом:
Отчего у вас, Авдотья,
Одеяльце в табачке?
Гусаков за Авдотью невинным фальшцетом отвечает. Хор ему поперек другой вопрос ставит, а он и еще погуще… С припеком!
Батальонный только за голову хватается, а которые барыни, – ничего, в полрукава закрываются, одначе, не уходят…
Кончилось представление. Господа офицеры с барыньками в собрание повзводно тронулись, окончательно вечер пополировать. Гусаков Алешка земляков, которые уж очень руками распространялись, пораспихал. "Не мыльтесь, братцы, бриться не будете!" И, дамской сбруи не сменивши, узелок с военной шкуркой подмышку, да и к себе. Батальонный евонный через три квартала жил, – дома, не торопясь, из юбок вылезать способней…
* * *
Вылетел Алешка за ворота, подол ковшиком подобрал, дует. Снежок белым дымом глаза пушит, над забором кусты в инее, как купчихи в бане расселись. Сбил Гусаков с дождевой кадки каблучком сосульку, чтобы жар утолить. Сосет-похрустывает, снег под ним так ласточкой и чирикает.
Глядь, из-за мутного угла наперерез – разлихой корнет: прибор серебряный, фуражечка синяя с белым, шинелька крыльями вдоль разреза так и взлетает… Откель такой соболь в городе взялся? Отпускной, что ли? И сладкой водочкой от него по всему переулку полыхает.
Разлет шагов мухобойный, – раскатывает его на крутом ходу, будто черт его оседлал, – а между прочим, и не так уж слизко. Врезался он в Алешку, ручку к бровям поднес, честь отдал.
– Виноват. Напоролся!… Куда ж это вы, Хризантема Агафьевна, так поздно? И как это вас мамаша-папаша в такой час одну в невинном виде отпущают?
Ну, Алешка не сробел, в защитном дамском виде ему что ж!…
– А что, – грит, – мне папаша с мамашей могут воспретить? Я натуральная сирота. А припоздала по случаю тиатра… И насчет тальмы не распространяйтесь, мои пульсы не для вас бьются!…
Корнет, само собой, еще пуще взыграл.
– Ах, ландыш пунцовый! Да я что же? Сироту всякий военный защищать обязан… Грудью за вас лягу!
Алешка, тут, конечно, поломался:
– Мне, сударь, ваша грудь ни к чему. У меня и своя не плохая…
– Ах, Боже ж мой… Да я ж понимаю! А где, например, ваш дом?
– За дырявым мостом, под Лысой горой, у лешего под пятой.
– Скажи, пожалуйста… В самый раз по дороге.
И припустил за Алешкой цесарским петухом, аж шпоры свистят.
Видит Алешка – дело мат! Обернул он вокруг руки юбку, да и деру. До калитки своей добежал, к крыльцу бросился, только ключ повернул, глядь, корнет за плечами… Иного вино с ножек валит, а его, вишь ты, как окрылило.
Испугался солдат, плечом деликатно дверь придерживает,
– Уходите, ваше благородие, от греха. Дядя мой в баню ушедши. С минуты на минуту вернется, он с нас головы поснимает.
– Ничего! Старички, они долго парятся. А на счет головы не извольте тревожиться, она у меня крепко привинчена. Да и вашу придержим.
И в дверь, как штопор, взвинтился. Шинельку на пол. За Алешку уцепился, да к батальонному в кабинетный угол дорогим званным гостем, как галка в квашню, ввалился. Выскользнул у него Алешка из-под руки. Стоит, зубками лязгает. Налетел с мылом на полотенце… А что сделаешь? Хоть и в дамском виде, однако простой солдат, – корнета коленом под пуговку в сугроб не выкатишь…
Сидит корнет на диване, разомлел в тепле, пух на губе щиплет, все мимо попадает. А потом, черт вяленый, разоблакаться стал: сапожки ножкой об ножку снял, мундир на ковер шмякнул…
Гостиницу себе нашел. Сиротский дом для мимопроходящих… Шпингалет пролетный! И все Алешку ручкой приманивает:
– Виноват, Хризантема Агафьевна, встать затрудняюсь. А вы б со мной рядом присели. На всякий случай… У меня с вами разговор миловидный будет…
Пятится Алешка задом к двери, будто кот от гадюки, за портьерку нырнул, – и на куфню. Дверь на крючок застебнул, юбку через голову, – будь она неладна. Из лифчика кое-как вылез, рукав с буфером вырвал, с морды женскую прелесть керосиновой тряпочкой смыл, забрался под казенное одеяльце и трясется. "Пронеси, Господи, корнета, а за мной не пропадет! Нипочем дверь не открою, хочь головой бейся!" Да для верности скочил на голый пол и шваброй, как колом, дверь под ручку подпер.
А корнет покачался на спружинах, телескопы выпучил, муть в ем играет, в голове все потроха перепутались. Сирота-то эта куда подевалась? Курочка в сережках… Поди, плечики пошла надушить, дело женское.
Глянул он в уголок, – видит на турецком столике чуть початая полбутылки шустовского коньяку… С колокольчиком. Потянулся к ей корнет, как младенец к соске. Вытер слюнку, припал к горлышку. "Клю-клю-клю"… Тепло в кишки ароматным кипятком вступило, – каки уж там девушки! Да и давнешний заряд не малый был.
Снежок по стеклу шуршит. Барышня, поди, ножки моет, – дело женское. Ну и хрен, думает, с ней… И не таких взнуздывали!
Бурку подполковничью на себя по самое темя натянул, ножками посучил. Будто в коньячной бочке черти перекатывают. Так и заснул под колыбельный ветер, словно мышь в заячьем рукаве. Жернов-камень тяжелый, а пьяный сон и того навалистей.
* * *
На крыльце калошки-ботики скрипят. Ворчит батальонный, ключом в дырку попасть не может. Однако, добился. Не любит зря середь ночи денщика будить… Да и без того Алешка сегодня в тиатре упарился.
Ввалился в дверь, в пальцы подышал. Видит, из кабинет-покоя свет ясной дорожкой стелется: Алешка, стало быть, ангел-хранитель, постель стлал – лампу оставил.
И храп этакий оттудова заливистый; должно, ветер в трубе играет.
Ступил подполковник Снегирев на порог, глаза протер – отшатнулся… Что за дышло! Поперек пола офицерский драгунский мундир, ручки изогнувши, серебряным погоном блещет, сапожки лаковые в шпорках, как пьяные щенки валяются… А на отомане, под евонной буркой, живое тело урчит… Кто такой? По какому случаю? Сродников в кавалерии у батальонного отродясь не было… Что за гусь скрозь трубу в полночь ввалился?
Поднял он тишком край бурки, – личико неизвестное.
А на корнета свежим духом пахнуло, – потянулся он, суставами хрустнул и, глаз не продирая, с сонным удовольствием говорит:
– Пришли, душечка? Ну что ж, ложитесь рядом, а я еще с полчасика похраплю…
Но тут батальонный загремел:
– Какая-такая я вам душечка? По какому-такому праву вы, корнет, на мой холостой диван с неба упали, и почему я с вами рядом спать должен? Потрудитесь встать по службе и короткий ответ дать!
Да бурку с него на пол.
Корнет, само собой, от трубного гласа да от ночной прохлады вскочил репкой, зеньки вытаращил… Равновесие поймал, ручки по швам, и хриплым голосом в одних носках выражает:
– Извините за ради Бога, господин полковник, вы, стало быть, ейный дядя?
– Кому я, псу под хвост, дядя?… Ежели вы, корнет, из сумасшедшей амбулатории сиганули, так я, слава Создателю, подполковник Снегирев еще по потолку пятками не хожу! Кто вы такой есть, и почему я вас под своей буркой, как подброшенного младенца нашел?
Зарумянился корнет; однако, вылезать-то из невода надо.
– К племяннице вашей я точно подкатился. Однако будьте без сумления. Все честь честью! Потому как на вокзале, по случаю заносов, застрял, – сразу к вам ввалившись на отомане и заснул. А насчет намерений ничего у меня не было. Они девушки хладнокровные даже до невозможности.
Рассвирепел тут батальонный, крючок на воротничке сорвал:
– Да вы, что ж это, корнет, со мной в чехарду играете?… Отродясь у меня племянницы не было. Я человек вдовый и над собой таких надсмешек не дозволю! Да, может быть, вы и не корнет, а, извините, жулик маскарадный? Да я чичас всю вашу сбрую запру, а вас к воинскому начальнику на рассвете в одних прохладных рейтузах отправлю… Эй, Алешка!…
Почернел гость залетный в лице, ан тут не взовьешься. Потерял голову – поиграл желвачком. Однако, сообразил: из тылового кармана билет свой отпускной вынул. Так, мол, и так, – занапрасно позорить изволите. А насчет племянницы, Бог ей судья. Либо я перепил, либо недопил, – наваждение такое вышло, что и сам начальник главного штаба карандаш пососет.
Повертел батальонный офицерскую бумажку в руках, языком цокнул, засовестился:
– Прошу покорно меня извинить. Я человек полнокровный, да и случай больно уж сверхштатный. Может, Алешка в энтом разе узелок развяжет. Эй, Алешка! Горниста за тобой спосылать, что ли?