– А ты, Скобелев, вперед не заскакивай… Завтра спозаранку, прежде чем на муку свою идти, редьки скобленной поешь, сколько влезет, да еще полстолько… Понял? Да луковицу старую пополам разрежь и подмышками себе натри до невозможности. Вот как вспотеешь, не то что барыня, мухи на паркет попадают. Чу, идет… Пострадай уж, сынок, сегодня, а завтра помянешь ты меня, старуху, добрым словом.
И с тем на прюнелевых ботинках выкатилась, будто светлый ангел.
Барыня взошла и опять за свою глинку. Возрилась она раз-другой, сережками потрясла:
– Чудной вы, солдатик. То, как сыч сидел, а теперь вишь веселость какую в лице обнаружил. Посурьезнее нельзя ли? Антигнои, они веселые не бывают.
А как тут серьезным сидеть, когда все нутро у солдата от старушкиных слов так и взыграло…
* * *
Далее что и рассказывать?… Как на другое утро стал солдат на посту своем табуретном редькой отрыгивать, да как потным луком от него, словно из цыганского табора, понесло, – барыня так и взвилась. Да еще на евонное счастье дождик шел, – окна не откроешь…
Стала она с ножки на ножку переступать, да кружевным платочком вентиляцию производить, да глину с тоски не в тех местах мять, где полагается…
К грудям ей подкатило, насилу успела выбежать, – можно сказать, аж люстра матом покрылась, до того солдат нянькин рецепт по всей форме произвел.
Ждет он, пождет, нет барыни. То ли ему одеваться, то ли дальше редькой икать… Да и совесть покалывать стала: барыня к ему "солдатик-солдатик", а он так со шкурой ее от глины и оторвал. Что ж, сама виновата, хочь бы, скажем, Ермака с него лепила, либо генерала Кутузова, а то такую низменную вещь…
Стал он деликатно каблуками постукивать, чтоб редьку заглушить, ан тут нянька гимнастерку ему несет, глаза, как у лисы, когда она из курятника с полным брюхом ползет.
– Ну, милый, полный расчет. Оболакайся да ступай в лагерь, нам ты более не надобен… Ух, и начадил ты, однако, – сига закоптить можно.
Курительную монашку зажгла и в угол отвернулась, пока солдат с себя поганую одежу сымал.
Затянул он поясок, обернулся, полушалок с турецкими бобами из кармана вынул и старушке с поклоном преподносит:
– Примите, бабушка, за совет, за беспокойство. Из волчьей ямы, можно сказать, вытащили!…
– Ах, свет мой! Глазастый-то какой, – вот уж угодил старухе. Спасибо, сынок. Кабы с плеч лет пятьдесят скинуть, я б тебя, ландыш, и не так отблагодарила. Однако, ступай, – до того от тебя простой овощью разит, что и разговор вести невозможно.
Встряхнулся Бородулин, налево-кругом повернулся, подошвой о пол хлопнул, – аж все голые мужики-бабы по стенкам затряслись…
Солдат и русалка
Послал фельдфебель солдата в летнюю лунную ночь раков за лагерем в речке половить, – оченно фельдфебель раков под водочку обожал. Засветил солдат лучину, искры так и сигают, – тухлое мясцо на калке-кривуле в воду пустил, ждет-пождет добычи. Закопошились раки, из нор полезли, округ палки цапаются, мясцом духовитым не кажную ночь полакомишься…
Только было солдат приноровился черных квартирантов сачком поддать, на вольный воздух выдрать, – шасть! кто-то его из воды за сапог уцепил. Тащит, стерва, из всей мочи, прямо напрочь ногу с корнем рвет. Уперся солдат растопыркой, иву-матушку за волосья ухапил, – нога-то самому надобна… Мясо живое кое-как из сапога выпростал, а сапог, к теткиной матери, в воду рыбкой ушел…
Вскочил он полуобутый, глянул вниз. Видит, русалка, мурло лукавое, по мокрую грудь из воды выплеснулась, сапогом его дразнит, хохочет:
– Счастье твое, кавалер, что нога у тебя склизкая! А то б не ушел… Уж в воде я б с тобой в кошки-мышки наигралась.
– Да на кой я тебе ляд, дура зеленая? Играй с окунем, а я человек казенный.
– Пондравился ты мне очень! Морда у тебя в веснушках, глаза синие. Любовь бы с тобой под водой крутила…
Рассердился солдат, босой ногой топнул:
– Отдай сапог, рыбья кровь!… Лысого беса я там под водой не видал, – у тебя жабры, а я б, как пустая бутылка, водой налился. Да и какая с тобой, слизь речная, любовь? На хвост-то свой погляди.
Тут ее, милые вы мои, заело. Насчет хвоста-то… Отплыла напрочь, посередь речки на камень присела, сапогом себя, будто веером, от волнения обмахивает.
Солдат чуть не в плачь:
– Отдай сапог, мымра! На кой он тебе, один-то? А мне, полуразутому, хочь и на глаза взводному не показывайся… Съест без соли.
Зареготала она, сапог на хвост вздела, – и одного ей достаточно, – да еще и помахивает. Тоже и у них, братцы, не без кокетства…
Что тут сделаешь? В воду прыгнешь, – залоскочет, просить не упросишь, – какое уж у нее, у русалки, сердце…
А она, с камешка повернувшись, кое-что и надумала:
– Давай, солдатик, наперегонки гнаться! Я вплавь по воде, а ты по берегу – вон до той ракиты. Кто первый достигнет, того и сапог. Идет?
Усмехнулся про себя солдат: вот фефела-то!… Ужель по сухопутью легкие солдатские ножки нехристь пловучую не одолеют?
– Идет! – говорит.
Подплыла она поближе, равнение по солдату сделала, а он второй сапог с ноги долой, да под куст и шваркнул. Чтобы бежать способнее было…
Свистнула русалка. Как припустит солдат, – трава под ним надвое, в ушах ветер попискивает, сердце – колотушкой, медяки в кармане позвякивают… Уж и ракита недалече, – только впереди на воде, видит он, вода штопором забурлила, и будто рыбья чешуя цыганским монистом на лунной дорожке блестит… Добежал, штык ей в спину! – плещется русалка супротив ракиты, серебряным голоском измывается:
– Что ж вы, солдатик, запыхавшись? Серьгу бы из уха вынули, бежать бы легче было… Ну что ж, давай повернем! Солдатское счастье, поди, с изнанки себя обнаруживает…
Повернулся солдат, и отдышаться не успел, да как вдругорядь дернет: прямо из кожи рвется, локтем поддает, головой лозу буравит… Врешь, язви твою душу, – в первый раз недолет, во второй перелет, – разницей подавишься!
Достиг до первоначального места, глянул в воду, так фуражку о земь и шмякнул. Распростерлась рыбья девка под кручей, хвост в кольцо свивает, солдату зеленым зрачком подмигивает:
– С легким паром! Что ж ты серьгу так и не снял? Экой ты, изумруд мой, непонятливый. Камушек пососи, а то с натуги лопнешь.
Сидит солдат над кручею, грудь во все мехи дышит. Стало быть, казенному сапогу так и пропадать? Покажет ему теперь фельдфебель, где русалки зимуют. Натянул он второй сапог, что для легкости разгона снял, – слышит, под портянкой хрустит чтой-то. Сунул он руку, – ах, бес! Да это ж губная гармония, – за голенищем она у солдата завсегда болталась… У конопатого венгерца, что мышеловки в разнос торгует, в городе купил.
Приложился с горя солдат к звонким скважинам, дохнул, слева-направо губами прошелся, – русалка так и встрепенулась.
– Ах, солдатик! Что за штука такая?
– Не штука, дура, а музыка… Русскую песню играю.
– Дай мне. Ну-ка, дай!… Я в камышах по ночам вашего брата приманивать буду…
"Ишь, студень холодный, чего выдумала! Чтоб землякам на погибель солдат ей и способ предоставил же!…" Однако без хитрости и козы не выдоишь. Играет он, на тихие голоски песню выводит, а сам все обдумывает: как бы ее, скользкую бабу, вокруг пальца обвести.
– Сапог вернешь, тогда, может, и отдам…
Засмеялась русалка, аж по спине у него холодок ужом прополз.
– Сойди-ка, сахарный, поближе. Дай гармонь в руках подержать, авось обменяю.
Так он тебе и сошел… Добыл солдат из кармана леску, – не без запасу ходил, – скрозь гармонь продел, издали русалке бросил.
– На, поиграй… Я тебе, – даром, что чертовка, – полное доверие оказываю. Дуй в мою голову!…
Выхватила она из воды игрушку, в лунной ручке зажала, да к губам, – глаза так светками и загорелись. Ан, вместо песни пузыри с хрипом вдоль гармони бегут. Само собой: инструмент намокши, да и она, шкура, понятия настоящего не имела… Зря в одно место дует, – то в себя, то из себя слюнку тянет.
– В чем, солдат, дело? Почему у тебя ладно, стежок в стежок, а у меня будто жаба на луну квохчет?
– А потому, красава, что башка у тебя дырява… Соображения у тебя нет! Гармонь в воде набрякла, а я ее завсегда для сухости в голенище ношу. Сунь-ка ее в свой сапог, да поглубже заткни, – да на лунный камень поставь. Она и отойдет, соловьем на губах зальется. А играть я тебя в два счета обучу, как инструмент-от подсохнет.
Подплыла она, дуреха сырая, к камешку, гармонь в сапог, в самый носок честно забила, – к бережку вернулась, хвостом, будто пес, умиленно виляет:
– Так обучишь, солдатик?
– Обучу, рыбка! Козел у нас полковой, дюже к музыке неспособный, а такую красавицу как не обучить… Только, что мне за выучку будет?
– Хочешь, земчугу горстку я тебе со дна добуду?
– Что ж, вали. В солдатском хозяйстве и земчуг пригодится.
Мырнула она под кувшинки, круги так и пошли.
А солдат не дурак, – леску-то неприметную в руках дернул. Стал он подтягивать, – гармонь поперек в сапоге стала… Плюхнулся сапог в воду, да к солдату по леске тихим манером и подвалился.
Вылил солдат воду, гармонь выудил, в сапог ногу вбил, каблуком прихлопнул… Эх, ты, выдра тебя загрызи!… Ваша сестра хитра, а солдат еще подковыристее…
Обобрал заодно сачком раков, что вокруг мяса на палке кишмя-кишели, да скорее в лозу, чтобы ножки обутые скрыть.
Вынырнула русалка, в ручку сплюнула – полон рот тины, в другой горсти земчуг белеет. Бросил он ей фуражку, не самому ж подходить:
– Сыпь, милая… Да дуй полным ходом к камешку, гармонь в сапоге-то, чай, на лунном свете давно высохла.
Поплыла она наперерез, а солдат скорее за фуражку, земчуг в кисет всыпал, – вот он и с прибылью…
Доплыла она, шлендра полоротая, на камешек тюленем взлезла, да как завоет, – будто чайка подбитая:
– Ох, ох! А сапог-то мой где? Водяник тебя задави-и!…
А солдат ей с пригорка фуражечкой машет:
– Сапог на мне, гармонь при мне, а за земчуг покорнейше благодарю! Танюша у нас сухопутная в городе имеется, как раз ей на ожерелко хватит… Счастливо оставаться, барышня! Раков, ваших подданных, тоже прихватил, – фельдфебель за ваше здоровье попускает…
Сплеснула русалка лунными руками, хотела пронзительное слово загнуть, – да какая уж у нее супротив солдата словесность.
Скоропостижный помещик
Случай такой был на осенних вольных работах. Копали солдаты у помещика бураки. Вот, стало быть, в один распрекрасный вечер ворочался солдат Кучерявый на своем топчане в хозяйской риге. Невтерпеж ему стало, надышали солдаты густо, – цельная рота, нет никакой возможности. Дневальный, к нему спиной повернувшись, устав внутренней службы долбит. Ночничок коптит. Чего ж зевать? Скочил он тихим манером с койки, шинельку в вещевой мешок прихватил, пошел искать себе спокою. Ходил-бродил и забрался в людскую баню, что на задворках стояла. Соломки в угол подбросил, умостился кое-как, притих и дремлет. Блохи огнем калят, да что ж, ужели из-за такой сволоты не спать?
Однако слышит, кто-то в вещевом мешке копается, – мышь не мышь, будто пес лапами скубет. Лунный дым пол заливает. Приклонил солдат голову, видит, зверь вроде древесной обезьяны. Откуль такому в Волынской губернии взяться? Глянул в другой раз, аж сердце зашлось: сверху рожки, снизу копытце, на пупке зеленый глаз горит. Подтянулся Кучерявый, – солдат не кошка, некогда ему пугаться. Левую ладонь мелким крестом закрестил, изловчился, и хвать за мохнатый загривок. Черт и есть, только мелкой масти, – надо полагать, из нестроевой чертовой роты самый лядащий.
– Ты чего, гад, в мешке шарил?
– Нитки, – говорит, – вощенной искал. Прости, служивый, дьявола ради!
– Зачем тебе, псу, нитки?
– Мышей летучих наловил, взводному бесу на уху. А нанизывать, дяденька, не на что.
– Вот я тебе чичас нанижу!
Выудил из кармана трынчик, сыромятный шинельный ремешок, и, ладони не снимая, скрутил бесу лапки, как петуху на базаре. Встряхнул и сел сверху.
– Ндравится?
– Чему ндравиться? Дурак стоеросовый! Пользы своей не понимаешь.
И захныкал.
– Кака-така польза? Чего врешь?
– Солдат врет, а черт, как стеклышко. Ты б меня отпустил, я б тебе за это исполнение желанья, как полагается, сделал.
– Надуешь, кишка тараканья!
– Ну, жди до свету. Может, я днем дымом растекусь, будешь, дурак, с прибылью. Чертово слово – как штык. Не гнется! Ты где ж слыхал, чтобы наш брат обещанья не исполнял. Ась?… А между прочим, зад у тебя, солдат, чижолый. Чтоб ты сдох!
И опять захныкал.
Задумался Кучерявый. Чего ж пожелать? Сыт, здоров, рожа, как репа. Однако, машинка у него заиграла, а черт тем часом перемогся, дремать стал, – глаз на пупке, как у курицы пленкой завело.
– Ладно! Что дрыхнешь-то? Тут тебе не спальный вагон. Сполняй желания: желаю быть здешним помещиком. Поживу всласть, мозговых косточек пососу… Хоть на час, да вскачь. Делай!
Черт лапой пасть прикрыл: смешно ему, да обнаруживать нельзя.
– Что ж, – говорит, – вали!… Удалось картавому крякнуть. Это ты, солдат, здорово удумал.
– А куда ж ты настоящего помещика определишь?
– Не твоя забота месить чужое болото. Подземелье у нас за дубняком есть: там и переспит, очумевши. А когда тебе надоест…
– Что ж тогда делать-то?
– Волос у меня выдери, да припрячь. Подпалишь его на свечке – помещик опять на своем отоман-диване зенки протрет, а ты прямо к вечерней поверке на свое место встрянешь. Понял?
– И козел поймет. Только как бы мне за самовольную отлучку не нагрело. Фельдфебель у нас, брат… шутник!
– Эх ты, мозоль армейский. В помещики лезет, а наказаниев боится. Ну, и сиди до утра, дави мои кости, – хрен сухой и получишь.
Привстал Кучерявый, ладонь с загривка снял. Плюнул ему черт промеж ясных глаз. Слово такое волшебное завинтил, – аж по углам зашипело: "Чур-чура, ни пуха, ни пера… Солдатская ложка узка, таскает по три куска: распядь пошире – вытащит и четыре!" Зареготал черт и сгинул.
И смыло солдата, как пар со щей, а куда – неизвестно.
* * *
На утро протирает тугие глаза – под ребрами диван-отоман, офицерским сукном крытый, на стене ковер – пастух пастушку деликатно уговаривает: в окне розовый куст торчит. Глянул он наискосок в зеркало: борода чернявая, волос на голове завитой, помещицкий, на грудях аграмантовая запонка. Вот тебе и бес! Аккуратный хлюст попался. Крякнул Кучерявый. Взошел малый, в дверях стал, замечание ему чичас сделал:
– Поздно, сударь, дрыхнуть изволите. Барыня кипит, – третий кофий на столе перепревши.
– Ты ж с кем, – отвечает солдат, – разговариваешь? Каблуки вместе, живот подбери.
– Некогда, – говорит, – мне с животами возжаться! Барыня серчает. Приказала вас сею минуту взбудить. Все дела проспали.
– Как барыню зовут-то?
Шарахнулся малый.
– Аграфеной Петровной. Шутить изволите?
– А тебя как кличут?
– Ильей пятый десяток величают. Кажная курица во дворе знает.
Спугался слуга. Помещик у них тихий, непьющий, – барыня строгая, винного духа не допускала. С чего бы такое затмение?
Влез солдат в поддевку, плисовые шаровары подтянул, сам себе перед зеркалом рапортует:
– Честь имею явиться. Вас черти взяли, а меня на ваше место представили. Мурло только у вас не очень чтобы выдающее…
Умываться стал, Илья пуще глаз таращит. Где ж видано, чтобы благородный господин, в рот воды набравши, себе на руки прыскал и по роже размазывал. Однако стерпел. Видит, характер у помещика за ночь как будто посурьезнее стал.
– Зубки изволили забыть почистить.
– Я тебе почищу, будешь доволен. Полуоборот направо! Показывай, хлюст, дорогу, забыл я чего-й-то.
Одним словом, взошел он в столовую комнату. Помещение вроде полкового собрания, убранство, как следует: в углу плевательная миска, из кадки растение выпирает, к костылю мочалой прикручено, под потолком снегири насвистывают, помет лапками разгребают. Жисть!
За кофием грозная барыня сидит, по столу зорю выбивает. Насупилась. Собой красавица: у полкового командира мамка разве что чуть пополнее…
– Заспался? Заместо кофию сухарь погрызешь песочный. Требуха ползучая! Забыл, что-ли, какой ноне день?
– Не могу знать. День обнаковенный, воскресный. Дозвольте вас, Аграфена Петровна, в сахарное плечико… того-с…
Вскипела барыня, плечом в зубы ткнула, так пулеметным огнем и кроет… Откудова ж Кучерявому знать, что у них вечером парад-бал назначен, батальонный адъютант дочке предложение нацелился сделать. Упаси Господи, хоть из дому удирай, да некуда. А барыня дочку из биллиардной кличет, полюбуйся, мол, на папашу. Забыть изволил – "жирофлемонпасье"! Может, оно по-французски и хорошее что обозначает, а может, француз за такие слова чайный сервиз разбить должен…
Дочка ничего, из себя хлипкая, жимолость на цыплячьих ножках. Покрутила скорбно головой, солдата в темя чмокнула. Нашла тоже, дура, куда целовать.
Одним словом, отрядила барыня солдата перед крыльцом дорожки полоть, песком посыпать. Как ни артачился, евонное ли, бариново дело в воскресный день белые ручки о лопух зеленить? – никаких резонов не принимает. Как в приказе: отдано и – баста. Слуги все в город за вяземскими пряниками усланы, Илья-Холуй на полу сидит, медь-серебро красной помадой чистит. Полез было солдат в буфет травнику хватить, чтобы сердце утишить. Ан, буфет на запоре, а ключи у барыни на крутом боку гремят. Сунься-ка!
Ползал он, ерзал до обеда, упарился, китайского шелка рубашка пятнами пошла. Домашний пес, меделянский пудель, за ним, стерва, ходит. Чуть Кучерявый присядет корешков покурить, тянет его за поддевку, рычит: – "Работай, мол, солдатская кость, знаем мы, какой ты есть барин!"
С пол-урока отмахал, дочка ему в форточку веером знак подает: папаша, обедать! Взыграл солдат, – в брюхе-то, ползавши, аппетит нагуляешь. Взошел перышком. Смотрит, перед барыней гусь с яблоками, перед им – суп-сельдерей из мушиных костей, две крупки впереди плывут, две сзади нагоняют.
– Почему, – говорит, – такое?
– Почки у тебя гнилые, мясного тебе нельзя. Супу не хочешь, – моркови сырой погрызи, очень от почек это помогает.
Встал солдат из-за стола, – будто на сонной картинке пирожок лизнул. В плевательную миску плюнул. "Покорнейше благодарим!" Поманил Илью глазом. Стоит, гад, чурбан-чурбаном, с барыниной шеи муху сдувает. Сам, небось, все потроха-крылышки потом один стрескает. Пошел горький помещик с пустой ложкой на кухню. Котлы кипят, поросенок на сковороде скворчит, к бал-параду румянится.
Фельдфебель, кот лысый, расстегнувши пояс, у окна сидит, студень с хреном хряпает, желвак на скуле так и ходит. Посматривает Кучерявый издали на фельдфебеля с опаской, переминается, а сам спряпуху в сени манит:
"Выдь-ка, мать, разговор будет". Вышла она к нему, ничего. Женщина пожилая, почему и не выйти.
– Ужели, – говорит солдат, – для ради своего барина и студня не найдется? Оголодал, мочи моей нет, – кишка кишку грызет.
Не на такую, однако, наскочил.
– И не просите, ваше здоровье! Барыня меня пополам перервет, потому – почки у вас заблуждающие.