– Молчите, ослы! Вы ничего не понимаете. Это очень редкие экземпляры. Вот, например, та, серая, видите, на жердочке: это редкий экземпляр малиновки. У нее, правда, немножечко сломана лапка и чуть-чуть выщипан хвостик, но посмотрите, какие у нее умные глазки. Клянусь памятью моего покойного отца, плюньте мне в глаза, если через два дня она не запоет. Вы никогда не слышали пения малиновки?
И он начинал свистать, улюлюкать и крутить головой.
Однако проходила неделя, а редкий экземпляр малиновки по-прежнему оставался безмолвным, но очень прожорливым.
Вскоре все стены были сплошь увешаны редкими и даже редчайшими экземплярами птиц.
Причем все птицы были похожи друг на дружку, как заключенные одной камеры. Во всяком случае, никаких существенных различий между ними не было, хотя все они носили различные многообещающие названия: дрозды, красноголовые славки, щеглы, снегири, зяблики, чижи…
В комнату было жутко войти. Треск клювов и крыльев оглушал непривычное ухо. Перья и пух летали посреди комнаты на манер тех летних вихрей, которые вдруг подымаются при совершенном безветрии на хуторских птичьих дворах.
Сор, шелуха конопляного семени, брызги и камешки сыпались из клеток на пол.
Кроме того, в углу стояла детская ванна, в которой, высунув из воды глянцевитый арбузный щиток и верблюжью мордочку, шевелилась и любопытно жмурилась черепаха.
Эдуард сидел в ковровых туфлях за книгой под большим портретом сердитого военного врача.
Иногда он подымал глаза на портрет и, почтительно приложив к губам указательный палец, шепотом произносил:
– Канцлер!
Лида смущенно косилась на птиц, и на ее бесхарактерном детском личике обозначались еле уловимые складки беспокойства и тайного раздражения. Оно накапливалось вокруг толстенького ребяческого носика.
XII. Скоро "они" съедят швейную машину
Птицы упорно не пели, но исправно жрали. Лида терпеливо молчала. Эдуард мечтал о новых и новых экземплярах. Дела пошли совсем плохо. Доходов не было никаких, а птицы уничтожали громадное количество дорогой пищи. Они не довольствовались хлебными крошками или остатками ячной каши. Им требовались муравьиные яйца, конопляное и канареечное семя и какие-то очень дорогие мучные черви, без которых, по словам Эдуарда, они никогда не смогут запеть.
Почти все деньги приходилось тратить на птиц. Лида пыталась возражать. Эдуард был неумолим. Он требовал, чтобы Лида продавала последние тряпки. Комната по мере наполнения птицами все больше и больше освобождалась от вещей. Наконец, непроданной осталась одна швейная машинка.
– Лидуся! Ты знаешь, отчего не поет красноголовая славка? Она не поет, потому что ей надо побольше мучных червей. Продай швейную машинку, и мы покормим птичек.
– Эдинька, ты с ума сошел! Мы сами не едим! Мы скоро умрем с голоду.
– Не говори глупостей, Лидочка! Мне достаточно четверти фунта брынзы в день. Лишь бы пели наши птички.
Лида дергала бровью. А когда Эдуард уходил на рынок за птичьим кормом, она звала к себе соседку и горько жаловалась на птиц.
– Милая, мы скоро совсем умрем с голоду! – грустно говорила Лида, обнимая соседку. – Птицы нас разорят. Они съели все. Они съели мое серенькое платье с черной вышивкой. Они съели летнее пальто. Они съели простыни и наволочки. Скоро они съедят швейную машинку, и тогда наступит конец. Эдя ничего не хочет слушать. Он совершенно сошел с ума… О, как я ненавижу этих отвратительных птиц!.
Соседка сочувственно качала головой, думая о своих невзгодах, а маленькая соседкина дочка, трехлетняя кукла с громадным красным бантом на макушке, подбиралась к клеткам и, боязливо озираясь, грозила птицам пальчиком:
– Гадкие птички. Птички бяки. Птички съели селенькое патице.
Потом ее личико освещалось невыразимой нежностью, и, подойдя к ванне, она, сияя от счастья и умиления, называла черепаху купахой.
А морщинки вокруг Лидочкиного носа становились все решительнее.
XIII. Зловещая глава, в которой Лида главным образом молчит
– Это, Лидочка, дрозд, – сказал Эдуард, внося в комнату клетку с большой некрасивой птицей, похожей на недоделанную курицу. – Ты не думай, что это какая-нибудь простая птица. Это очень редкий экземпляр. Клянусь покойным отцом, через два дня она запоет на славу. Уж я-то хорошо разбираюсь в этих вещах. Правда, ему нужно покупать побольше мучных червей, но зато ты себе не можешь представить, как он запоет! Это будет нечто небывалое. Продай наволочку.
Лида молчала.
– Смотри, смотри, Лидочка! – внезапно воскликнул Эдуард. – Смотри, он сразу же сел на жердочку. А это верный признак, что он будет долго жить и впоследствии отлично запоет. Поверь мне. Уж я-то отлично разбираюсь в этих вещах.
Пауза.
– Продай наволочку.
– Хорошо, – с ледяной покорностью сказала Лида.
Вечером, напившись ячменного кофе без хлеба и сахару, супруги улеглись на солидную докторскую кровать, которая неодобрительно и зловеще позванивала всеми своими пружинами.
– Эдинька, – кротко, но твердо сказала Лида, подсовывая одеяло под романтика, – Эдинька, дальше так продолжаться не может. Мы умрем с голоду. Птицы нас окончательно разорили. Мучные черви стоят гораздо дороже, чем сама мука. Конопляное семя нужно искать по всему рынку и тратить безумные деньги. Эдинька… Может быть, уж довольно птичек? Что ты на это скажешь? Мы оставим один какой-нибудь экземпляр, самый редкий… Ведь, правду сказать, они уж и не такие замечательные, эти птички. Конечно, все они очень редкие экземпляры, но все-таки…
– Я слышать не хочу эти глупости, – сердито буркнул Эдуард. – Скоро они запоют. Я в этом уверен. Редкий экземпляр малиновки уже сегодня собирался запеть. Я это прочел по его глазам.
– Эдинька! Умоляю тебя. Завтра нам уже совсем нечего есть. И нечего продать.
– Как нечего продать? А швейная машина? Или ты думаешь, что за нее ничего не дадут? И зеркало на туалетном столе чего-нибудь да стоит.
– Эдя! Что ты говоришь! – ужаснулась она. – Если мы продадим машинку, как же я сошью тебе брюки и рубаху? Ведь на тебе все рваное. Тебя надо одеть. А то ты у меня ходишь как нищий.
Эдуард задумался.
– Знаешь, Лидочка, я придумал. Завтра ты продашь зеркало. Мы купим птичкам корму и сами поедим немного. Авось мы продержимся недельку. За это время ты мне сошьешь из своего зимнего пальто брюки и куртку (ведь все равно дело идет к лету). А потом можно будет продать машинку. Не правда ли, девочка? Сознавайся же, плутовка, что у тебя муж умница.
Лидочка молчала.
Эдуард перевернулся на другой бок и засопел.
– Эдя, ты настаиваешь на этом?
– Конечно, глупенькая! Кроме того, не сегодня-завтра умрет моя мать (это я хорошо знаю). Старуха долго не протянет, для меня это ясно. Тогда у нас сразу понравятся дела. Ведь беличья ротонда и медный тазик на улице не валяются. Что ты об этом думаешь, обезьянка?
Лида молчала.
Она в темноте что-то твердо обдумывала.
Потом она сказала таким тихим, таким кротким и таким настойчивым голосом, что на минуту птицы перестали возиться, и слышно было, как где-то на улице прошумел автомобиль из губчека:
– Значит, ты настаиваешь на этом?
– Конечно, глупенькая! Уж верь мне, я отлично знаю, что говорю. Верь мне.
Романтик уснул.
Лида молчала. Всю ночь она пролежала с открытыми глазами. А когда в окне посветлело и заря стала наливаться вишней, она осторожно, чтобы не разбудить мужа, выбралась из постели и, шлепая босыми ногами, закусив губы, направилась к птичьим клеткам.
XIV. Не знаю, что и подумать
На следующий день, встретившись с друзьями на бульваре, где уже начиналось весеннее гулянье, Эдуард огорченно говорил:
– Друзья, с моими птицами происходят необъяснимые вещи. Сегодня ночью сдохло два очень редких экземпляра. Я решительно не понимаю, почему это случилось. Кормил я их хорошо. Уход за ними был самый внимательный. Абсолютно не понимаю. Между прочим, сдох тот самый дрозд, который вчера сел на жердочку. Уж этого я никак не могу понять. Я твердо знаю, что если птица в новой клетке сейчас же садится на жердочку, значит, она будет долго жить и отлично петь.
Эдуард смущенно крутил головой.
Но на друзей таинственная смерть птиц не произвела никакого впечатления. Они были заняты другим.
На всех столбах и заборах был расклеен новый декрет. Возле пестрых листов бандерольной бумаги толпились горожане. Они напирали друг на друга, наступали на ноги, сбивали шапки. Коммерческие южане, в течение двух лет лишенные права покупать и продавать, сжатые железной дисциплиной военного коммунизма, теперь заполняли перекрестки и площади, парки, бульвары и переулки, на все лады обсуждая неожиданный декрет.
Первые ласточки новой экономической политики, которая не носила еще в ту пору клички "нэп", вили первые гнездышки под стеклянными сводами крытых рынков. Санкционированные свыше штаб-офицерские вдовы бойко продавали пирожные и брабантские кружева, не страшась молниеносных облав и эскадронов внутренней охраны республики. Шторы магазинов, некогда падавшие со свистом и грохотом, кое-где стали уже приподниматься, как забрала рыцарей, окончивших смертельный поединок, и громады разноцветных, опьяняющих, чудовищных, невероятных тортов, ромовых баб, колбас, хлебов и бисквитов ударили из-за салонных стекол великолепно отшлифованных витрин в проголодавшиеся глаза обывателей, пределом мечтаний которых в течение двух лет был честный бублик в корзине уличной девчонки. Библейский еврей, склонявший пейсы над лотком с папиросами при слабом свете полночного решетчатого фонарика, последний раз показался в гулком мраке совершенно безлюдной улицы, и утром по бульвару прошла первая женщина в котиковом саке с букетиком парниковых огуречных фиалок.
Дома Эдуарда ждали новые неприятности. За время его отсутствия погибли еще две птицы. Одна удавилась сама, застряв головкой между прутьями решетки. Другая была съедена кошкой, которая в отсутствие Лиды умудрилась открыть лапкой дверцу клетки.
Эдуард был сражен. Лида молчала.
На другой день погибла еще одна птица. На третий еще.
– Можно подумать, что злой дух вселился в мой дом, – говорил Эдуард друзьям. – Почему гибнут птицы? Для меня это совершенно непонятно. Уж я-то отлично изучил все болезни птиц, и, клянусь классической балладой, ни одна из них не была больна.
В несколько дней у Эдуарда издохли почти все птицы. Романтик был настолько потрясен, что даже перестал об этом говорить. Он только нежно ласкался к Лиде.
– Лидочка, погибли наши птички. А ведь они могли так чудесно запеть! Я уверен, что все бы они запели. Тебе, Лидуся, жалко птичек?
– Конечно, жалко, – говорила Лида, и на ее детские глазки наворачивались блестящие сквозь пенсне слезы. – Очень жалко, но что же делать?
Она брала Эдуарда за грязные уши и покрывала тепленькими маленькими поцелуями его небритое, страшно худое лицо. Точно застегивала кнопочки. Она говорила:
– Ничего, Эдинька! Скоро наши дела поправятся. Тогда мы заведем себе новых птичек.
XV. Последняя птичка
Потом мне надо было на все лето уехать из города, и я отправился к Эдуарду попрощаться.
Поравнявшись с его высоким окном, которое уже было открыто, я увидел полную женскую руку, державшую клетку. Другая рука отворила дверцу, и большая нелепая птица, попрыгав на пороге, взмахнула отвыкшими от движения крыльями и неловко, боком, полетела в синеву, цепляясь за ветки акаций, уже зеленевших мелким горошком молодой листвы.
Я вошел в комнату. Лида одна стояла у окна, и глаза ее были полны слез. Она смутилась.
– Вы знаете, у нас опять несчастье. Только что улетела Эдина последняя любимая птичка. Я шила. Вдруг клетка отворилась – фррр, – и не успела я вскочить с места, как – до свиданья! Редкий экземпляр красноголовой славки улетел в окно. Как она умудрилась открыть дверцу, не понимаю?
Она опустила глаза.
Я молчал.
Тогда она сказала:
– Знаете… Конечно, это очень жаль, но все-таки лучше, что птички пропали. Иначе мы бы сами погибли. Все-таки осталась швейная машинка, и вы увидите осенью, каким франтом будет выглядеть Эдинька.
Скоро пришел Эдуард. Его не особенно огорчила потеря последней птицы. Он молча снял со стены ненужные клетки и отнес на чердак.
– У тебя хорошая баба, – сказал я, пожимая ему на прощанье руку.
– Ничего, старик! Осенью у меня опять будет много птиц. Новая политика. Дела поправятся. Вот увидишь.
– Ладно, прощай!
Осенью я вернулся. Эдуард жил плохо. Люди вокруг продавали, покупали, богатели и толстели. Но Эдуард, этот неисправимый мечтатель, лентяй и авантюрист в душе, и при новой экономической политике не мог себе найти применения. Пожалуй, теперь ему было хуже, чем раньше. Он уже служил в каком-то военном госпитале в качестве заведующего библиотекой. Он жил на полуразрушенной даче, у моря, в каморке об одном окне…
На стене не хватало лишь доброго хомута, чтобы эта комнатенка ничем не отличалась от кучерской у малоземельного помещика.
В комнате не было ничего, кроме железной кровати, печки и комода. Швейная машина была продана. Эдуард был одет в чистенькую рубашечку и детские брючки, сшитые из старой Лидочкиной юбки. Кокетливый дешевенький галстучек висел у него на тощей шее. Он имел нелепый, куцый вид и сам напоминал некую тонконогую дикую птицу с раскрытым клювом.
Лида ходила босиком, по-бабьи повязанная полинявшим красным платком.
– Ну, старик! – торжественно сказал Эдуард. – Ты видишь сам: дела мои поправились. Я аккуратно получаю паек и живу прекрасно.
Бедняга, он до сих пор мерил жизнь железным аршином военного коммунизма!
– Скоро у меня опять заведутся птицы. Теперь я их сам буду ловить. Недавно я достал превосходную западню. У моря появилось много щеглов. Я знаю место, где их уйма. Пойдем.
Он достал из-под кровати клетку, и мы пошли.
– Клянусь покойным отцом, плюнешь мне в глаза, если через полчаса у меня не будет полной клетки птиц.
Он повесил западню на ветку дикой сирени. Мы пришли на берег.
В ожидании, пока поймается птица, мы пошли бродить по берегу, у теплой густой воды, пахнущей йодом, песком и тиной. Чайки и паруса белели легкими запятыми в далекой голубизне воздуха и моря. Мшистые столбы купальни ходили и раскачивались длинными глянцевитыми отражениями в плоской, почти неподвижной ряби.
Среди разговора Эдуард вдруг дернулся.
– Старик, пора! Клянусь честью, птицы, наверное, уже поймались. Я-то знаю, как их ловить.
Мы быстро пошли к клетке.
Куст находился на прежнем месте, но клетки не было.
Эдуард растерянно осмотрелся и вдруг зарычал от бешенства. Он приложил ладонь к глазам и страшно выругался. Я посмотрел вдаль. Там, мелькая по верблюжьим горбам берега и по синеве моря, улепетывал мальчишка. Он размахивал клеткой, напоминая ветряную мельницу. Эдуард сделал прыжок, но, вспомнив про свою астму, унаследованную от отца, махнул рукой.
– Черт возьми, – сказал он с мрачной улыбкой, – клянусь беличьей ротондой старухи, этот мальчишка далеко пойдет!
Он медленно поплелся домой.
Я шел следом за ним, корчась от приступов хохота.
Я вдыхал свежий морской воздух, защищая ладонью глаза от стеклянного осеннего солнца, оплетавшего сияющей паутиной пыльные, тяжелые сады.
В густой чаще их уже сквозили лимонные пятна акаций и коралловые – кленов.
1920
Беременный мужчина
На дорожной конференции Северной делегатка Кулаева, выступив в прениях по докладу дорздравотдела, указала на случай в вологодском приемном покое, где вследствие перегруженности работой врач в больничном листе поставил рабочему диагноз – "беременна".
На линии врачам приходится обслуживать в сутки до 150 человек.
Из одной стенограммы
– Следующий! Что у вас такое?
– У меня, товарищ доктор, нога болит.
– Нога? Давайте ее сюда. Покажите. Тэк-с. Сейчас я ее смажу йодом. Готово. Можете идти.
– Товарищ доктор! У меня болит правая нога, а вы намазали левую.
– Ерунда! Следующий!
– Зубы…
– Сейчас! Открывайте рот. Которые? Где мои щипцы? Раз-раз – и никаких зубов!
– Ой, батюшки! Да не то! Зубы, говорю, у моего Ваньки начинают резаться, так я…
– У Ваньки? Зубы? Давайте сюда Ваньку. Где мои щипцы? Которые зубы? Ну-ка, посмотрим. Очень странно: никаких зубов нету.
– Так они ж еще режутся.
– Режутся? А почему режутся? Как режутся?
– Режутся и режутся…
– Безобразие! Обратитесь в милицию, если режутся, – она расследует. А мне некогда. Следующий! Что у вас, гражданин?
– Не гражданин я, товарищ доктор, а гражданка.
– Все равно. На что жалуетесь?
– На тошноту жалуюсь. Опять же все время на солененькое тянет. Живот будто потяжелел.
– Живот, говорите? Примите касторки – всякий живот как рукой снимет, гражданин.
– Не гражданин я, а гражданка.
– Все равно. Дуйте касторку. Следующий. Что у вас, гражданка?
– Живот у меня… только я не гражданка, а гражданин.
– Это не важно. Который живот? Покажите! Где болит?
– Вот тут.
– Гм… Явная беременность… Через две недели придется вам, матушка, рожать.
– Так… я ж… не матушка… я мужчина…
– Ерунда! Не задерживайте. Все вы мужчины… Следующий!
– Товарищ доктор! Я извиняюсь, но все-таки это мне довольно-таки странно. Может, не беременность?
– Вот вам и странно. Сказал, что беременность, – значит, беременность. Нечего, нечего, матушка. Умела замуж выходить, умей и рожать.
– Так я ж… извините… холостой…
– Тем более. Надо было своевременно в загсе зарегистрироваться. А теперь пойдет волынка насчет алиментов. Следующий!
– Товарищ доктор! Как же это так: мужчина – и вдруг рожать! Нету таких пролетарских законов, чтоб трудящемуся мужчине средних лет полагалось рожать дитё! Не могу я с этим фактом помириться!
– Не задерживайте. Следующий!
– Что же мне теперь делать, несчастному? Чем же мне придется кормить моего малютку?
– Грудью кормить будете, известно чем. Следующий!
– Какая же у меня, извините, грудь? Так себе, одна видимость. Из нее не то что молока, даже чаю не выдоишь.
– Ладно, выдоишь. Некогда мне с вами возиться! Следующий!
– Так я же…