Для третьего запора оказалось довольно одного легкого поворота. Фонарик он до сих пор экономил, но тут уже пришлось его включить. Узкий желтый луч выхватывал из темноты куски вздыбленной и взорванной реальности, свидетельства поспешного бегства одних, разгула и самоубийственного отчаяния других - и не хотел этому верить. Здесь оказался целый лабиринт переборок, отсеков и ниш, но старик двигался ровно, почти не глядя по сторонам, как по невидимому компасу, пока не прошел до конца весь широченный коридор и не оказался перед последней - и незапертой - дверью.
Удивительное дело, но здесь был островок почти нетронутого уюта и порядка, Старик чувствовал под ногами толстую циновку; на стены прямо поверх дикого камня были набиты полки, уставленные книгами, посудой, нарядными коробками, пониже стопками лежало белье. Посреди циновки стояла кроватка с заплетенными стенками, похожая на глубокую корзину. В ней спало дитя.
Открыв глаза и увидав незнакомое лицо, мальчик не заплакал, чего так боялся старик, а улыбнулся почти осмысленно. Он был совсем маленький, в таком возрасте глаза еще только учатся видеть перевернутый мир так, как положено. Тем более пленяло его бесстрашие.
Конечно же, он был мокрый и голодный. Старик засуетился, отыскивая сухие пеленки и подгузники в стопках и коробках - перепеленал; молоко в подогревателе было теплым и свежим - покормил. Все выходило будто само собой, точно он провел свою жизнь служителем детского приюта.
- Вот я тебя нашел - а что мне делать дальше? - спросил старик, баюкая ребенка. Мальчик повертел было головенкой, отыскивая у него грудь, но от сытости и уюта закрыл глаза. - Оставаться здесь нельзя, даже если бы горел свет и не ожидалось бы гостей - да, а ведь были гости, пожалуй, только тебя не заметили, что скажешь? Нет, все равно нельзя, я чувствую. Где твоя мать - я искал и не нашел. Ушла или убита? Не столь важно: моего дела это не меняет.
Решив нечто, священник поднялся. Взял десяток пачек сухой смеси, пару бутылочек с сосками, завернул все это в детские тряпки и сунул в пустую наволочку, к которой приделал лямки из занавесочного шнура, завязав узлом горловину и нижние углы. Кто учил его делать вещевые мешки, сам бы он не сказал, как и о том, кто сотворил из него няньку для младенца. Вздел мешок на плечо, закутал ребенка в шерстяное покрывало, снятое со стены, и поплелся назад.
- Я совсем не умею обращаться с детьми. Крестить их - да, это я делал часто, когда еще был простым патером в приходе. И конфирмовать… И возлагать руки… Тебя ведь еще не крестили, кому было о том думать, кроме разве твоей матери. К тому же тебе нет и недели, а ее нет вообще. Только не верю я, что ее убили, она не из таких, твоя красивая мама, вот ее я не крестил, хоть и венчал…
Так бормоча, он пробирался по коридору с живой находкой в одной руке и фонарем в другой, а полутьма все больше запутывала его внутри себя. Судя по тому, что ужасавших его зрелищ не было, он пошел в какую-то иную сторону, однако здесь казалось тише и теплее. Тут он, наконец, уперся в лестницу, точную копию той, по которой спустился сюда. Однако подняться по ее толстым прутьям казалось невозможным. Тогда он бросил фонарь, вытащил ребенка из пледа и примотал им же к своей груди на манер цыганок. С огромной натугой преодолевая ступень за ступенью - к тому же мешок бил его по спине - старик то и дело задевал за них своим свертком, однако ребенок был терпелив.
И снова старик брел по незнакомым развалинам, что курились дымом. Бог, который жалеет младенцев и тихо помешанных, не оставлял их и тут - не дал подорваться на мине, хотя их было вдосталь на окраине города, или угодить под обвал стены, что держалась на одном дыхании. И снова священник упорно отыскивал нечто глазами, то и дело спотыкаясь от небрежения и усталости.
- Здесь, в Старом Замке, был кафедральный собор, - подумал он вслух.
- Быть-то он был, святый отче, да сплыл. Все здесь только было, а не наличествует, - раздался буквально над его ухом дребезжащий тенорок. - Порушили уважаемые завоеватели.
Голос исходил из уст некоего вполне штатского субъекта в клетчатом пиджачке цвета детской непосредственности и таких же брюках в тончайшую полоску - самый новейший стиль. Субъект был сгорбленный, невзрачного роста, седоватый волос на голове и в вырезе пиджачка вился крутым штопором, крупный нос вырастал из мясистой складки посередине лба, кожа была цвета кофе мокко, а глаза под широкими черными бровями - почти так же черны и язвительно молоды.
- Орган самый большой в стране исковеркали вместе со стенами, музеи всех искусств и консерваторию разбомбили - полбеды. Музицировать еще долго будет некому, молиться истине, добру и красоте в одном лице - тоже. А вот веселые дома зачем погромили? Победителю они необходимы позарез. Чем перед ними бедные девки провинились? И банки с шуршиками и звонкой монетой со всего света. И казино "Тибет", и ночной клуб Анонимных Алкоголиков, и товарная биржа… А жилплощади-то сколько погубили, жилплощади как общей, так и полезной! Мебели, красивых шмоток от Диора, Зайцева, Комуто Хирабато и прочих кутюрье!
- Не тараторь, - остановил его епископ с каким-то новым бесстрашием и властностью. - Почему ты уверен, что собор здесь, если, как ты говоришь, его исковеркали?
- Так захаживал, папочка, захаживал, и даже не изредка. А, вы, никак, полагаете, будто наш брат подобные заведения за версту обходит? Что вы. Есть и среди нас меломаны и ценители ораторского искусства, особенно когда внутри эти… паникадила, статуи, крашенные маслом по прессованной мраморной крошке, а то и доски с лицами, бантики-скатерочки, сусальное золото и ладанным парфюмом надушено. Я лично больше проповеди предпочитал на моральную тему - как небесную добродетель низвести на грешную землю и какая проекция от нее останется. Ваши, например. И что в этом такого? Господин Иегошуа с матушкой тоже ведь разок к нам заглянули, не побрезговали.
Выбалтывая все это однообразной скороговоркой, субъект ужом скользил посреди камней, наваленных в некоем перевернутом порядке, пока не утвердился на небольшом клочке мозаичного пола.
- Валяйте сюда, отче епископе, или как вас там.
- Я Сильвестр. А твое имя?
- Хм. Ну ладно, откровенность за откровенность. Можете называть меня Старина Ник, или еще Господин Нигель, но это имена родовые, так сказать. А вот индивидуальное, скажем, так: Френзель. Собственно, мне без разницы, как кличут, я-то всегда отзовусь. Но желательно позвучнее.
Зашли они, по всей видимости, через левый неф. В стороне виднелась почти неповрежденная широкая мраморная рама с крестом - все знали, что под нею, в основании церковной стены, - прах знаменитого философа, который прибыл из-за моря, дабы упокоиться в родной земле. Справа, чуть в отдалении, виднелся полуобрушенный алтарный свод. Люстра из семи концентрических колец висела в нем, цепляясь едва ли не за воздух, а поодаль стояла большая статуя Богоматери.
- Ишь! Уцелела, значит, и ничего-то ей не делается, - пробурчал господин Френзель с некоторым даже удовлетворением. - Что значит настоящая старинная работа!
- Я пришел сюда крестить мальчика, а нигде в городе нет чистой воды. Одна кровь, и гарь, и пепел, - говорил епископ, отвернувшись. Они точно не слышали один другого.
- Меня вечно потешало, что она без бамбино, зато прячет в подоле кучу взрослых младенцев. Ну, не в подоле - в мантии, велика разница!
- И есть ему надо, а я одну сухую смесь мог взять. Он же совсем маленький, родился в самый канун генерального штурма. Отец его, помню, радовался как победе…
Божья матерь взирала на них со своего постамента с полуулыбкой на синеглазом и серьезном крестьянском лице. Белокурые косы были осыпаны пеплом, сильные белые руки слегка приподымали голубой плащ - таким бывает весеннее небо в разрыве кучевых облаков, - а из-под него чуть испуганно выглядывал коренастый средневековый народец: мужчины в мешковатых кафтанах, женщины в крылатых белых чепцах, совсем уж крошечные ребятишки… В том, как они взирали на окрестное запустение, чувствовалась парадоксальная уверенность в себе, почти необъяснимая бодрость духа (мы еще и не такое переживали и перемалывали!) и даже некий стоический юмор. Сама келейность, закрытость, слаженность этой группы воплощала в себе единство времени и места.
- Сердце мира. Cor mundi. - хрипло сказал священник. - Пульсирующая вселенная любви. Она сжалась вокруг Великой Матери и ждет часа, чтобы распространить себя во всю Вселенную.
- Это ж надо какие слова! - восхитился его сотоварищ. - Ручаюсь, в проповедях для мирян вы ничего такого полуеретического себе не позволяли.
- Но нет, но все же - где мне взять воду?
В самом деле, от трубы водопровода ничего не осталось, а в дождевых лужах, откуда цедили воду робкие остатки местного населения, плавали темные, жирные пленки. Нужно было стать на пределе отчаяния, чтобы воспользоваться этими источниками ядовитой влаги.
- Чем голову себе ломать, вы лучше в имплювий загляните, авось дождик и туда наплювал. Вы ведь храм строили наподобие то ли мечети, то ли синагоги - с миквой посереди молельных мест. Ее завалило, разумеется: но экая важность! Вам же ничего не стоит изобразить из себя пророка Моисея в пустыне.
Священник подозрительно покосился на него. Однако груда обломков под бывшим отверстием бывшего купола сочилась водой, и стоило им переместить пару-тройку небольших камней, как забил крошечный родник. Должно быть, от частых сотрясений почвы произошла подвижка земных слоев.
- Не сомневайтесь, вода чистая, - заверил старика господин Френзель. - Хоть и снизу, да не от меня.
Священник подставил ладонь под струйку.
- Чистая и сладкая, - вздохнул он успокоенно.
Снял самодельный рюкзак, наполнил водой объемистую пластиковую бутыль, которую услужливо протянул ему Френзель, затем положил тому на руки младенца жестом, напрочь отметающим всякие возражения.
- Неси за мной. Ему нужны крестные отец и мать. Матерью я выбрал Ее, - он показал на Мадонну. - А отцом - тебя.
- Вы что, падре, в самом деле трехнулись? Я же, в некотором роде, сам не крещен. У меня от святой воды вообще изжога случается, - воспротивился господин в желтом. - Остаточная радиация, озон, ионы серебра, знаете ли, то, се…
- Да замолчи, наконец! Положи ребенка в ноги Матери, сложи руки на груди и наклони голову, - прервал его священник с редкой властностью к глазах и голосе. - Сегодня с самого утра я делаю только то, что мне велят, и, право, теперь мне недосуг с тобою спорить.
Он набрал воды в черепок какой-то священной утвари, предварительно ополоснув его.
- Странное дело, - бормотал он во время этой процедуры. - Я забыл именно то, что незабываемо в принципе: ритуал, словесные формулы, движения рук и тела. А ведь какой приверженец догмы был. Да, Господи, поистине я оказался дурным пресвитером: дух сводил к букве, наряду, параду, напыщенной декламации, - а теперь нет во мне ничего лишнего, будто огонь этих дней и ночей выжег мне все внутри и там остался. Вот пусть он и подсказывает мне, коль скоро вошел в меня!
И после паузы:
- Согласен ли ты, падшее и грешное создание Божье, вверить себя матери церкви, предстательствующей за тебя в лице Приснодевы?
- Ну… пожалуй… Да, согласен.
Лицо непонятного субъекта на глазах серьезнело, и слезала с него шутовская оболочка.
- Отрекаешься ли от диавола, проклинаешь ли аггелов его и дела его?
- Как-как, вы сказали? Э, где наша не пропадала! Отрекаюсь. Ради такой красоты, как Она, и от себя самого отречешься, пожалуй.
- Какое имя примешь?
- Самуэль я называюсь, отец, только вы никому, ладно? Измените на голосе хоть буковку, у нас в оборотной, аггельской стороне так принято, сами знаете…
- Тогда крещу тебя, Самаэль, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь!
Пока его новокрещен стоял, слегка ошалелый от такого поворота событий и с мокрыми волосами, епископ повернулся, ища глазами дароносицу, что располагалась ранее в алтаре этого придела. Декоративная церковка с колоннадой обрушилась, но бронзовая дверца только чуть покосилась и вышла из пазов. Сдернув ее с замка, епископ обнаружил невредимые святые дары и широкогорлый флакон с душистой мазью. Причастился сам и причастил Самаэля.
- Вот, а теперь возьми мальчика от Ее ног и открой ему головку… Итак, крещу тебя, Иешуа Сальваторе, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Ты окрещен в тот день, когда погиб твой царский город, но, может быть, тебе самому суждено стать им, стать новым и истинным Городом. Твой отец погиб, но не отрекся от своей судьбы - стать жертвой за народ свой. И она переходит к тебе вместе с незримой короной. Потому я возливаю воду и наношу королевское миро на чело твое - большим пальцем он нарисовал крест на влажном лобике ребенка, - и да придет и найдет тебя царство твое, когда ты достигнешь возраста.
- Ну, падре, вы снова даете! - восхитился Самаэль, укутывая разбушевавшегося дитятю, который, почуяв некую свободу от пеленок, вовсю гулил и пытался уцепиться пальчиками за его классически греческий нос. - Мало того, что все смешали в одну кучу, так ведь вы вместо обычного миропомазания его на царство благословили. Что же это будет, а?
- Что Богу угодно, - утомленно вздохнул епископ. - То, что произошло ныне, выпило меня до капли.
- Скажите, а правда, что крестные отец и мать уже в каком-то роде супруги, почему и запрещено куму и куме венчаться?
- И это я забыл. Существовало какое-то не христианское, крестьянское поверье, но, наверное, так и есть. Странно! Сам не понимаю, что я сделал сегодня. Теперь я даже и не духовное лицо, а просто человек, и еще это дитя, во имя которого я отдал всего себя… Прощай покуда, хозяин здешних мест. Пути наши отныне расходятся. Тебе вон туда, а нам в другую сторону.
- Куда это вас понесло, спрашивается?
- К братьям францисканцам. Тут неподалеку от города было их подворье, если не разорили. А разорили - пойдем по дороге…
Богоматерь, возвышаясь над окаянным миром, смотрела на обоих взглядом, полным нежной иронии.
Как раз на этом я проснулся. Было раннее, чистое, робкое еще утро. Пустыню за ночь выхолодило, белые звездочки дрожали и звенели в небесной шири, как сосульки, а луна смахивала на сквозной ломтик сыру. Из этих эпитетов и метафор следовало заключить, что я промерз и очень хочу питаться.
- Сали, ты спишь?
- Ага, - на спинкой моего ложа поднялись сразу две головы, ребячья и собачья. - И как раз сейчас мне привиделось, будто какой-то наглый тип утащил у меня самое сладкое предутреннее сновидение.
- Ох, прости. Ты сам не знаешь, насколько прав. А вообще-то я тебя не зря поднял. Истинный автомобилист всегда поднимается рано, чтобы по прохладце ехать. Да, тебе холодно не было?
- Ни капелюшечки. Агнесса как печка греет.
- И знаешь, что я ночью надумал? Мы поедем к морю. Хоть и соленая вода, зато много. Люди тоже разные; забавно бывает потереться среди и понаблюдать.
- Вот здорово! Я море люблю, хоть ни разу не видел.
Мы наспех поели втроем из одной кастрюльки (Агния, как восточная женщина, последней), завели мотор и дунули на север со скоростью, раза в полтора превышающей разумную.
К приморскому отдыху рано или поздно прибегали все, кто желал удовлетворить вечную тягу человека к сюрреалистическому существованию. Монастыри и аббатства, желтые дома и тюрьмы - туда уходили навечно: считалось, что после них индивидуум становился непригоден к нормальному стадному существованию. Короткие периоды жизни в полисе воспринимались и самим выходцем, и его соседями по крыше в виде тонких прослоек между кельей и камерой или каморкой и кельей. Однако те, кем овладевала лишь мимолетная и ни к чему не обязывающая тяга к смене декораций, кто хотел протанцевать танец диких на могиле цивилизации, но чуток попозже вытащить ее из гроба и напялить на себя; те, кто исподтишка и украдкой казал Горе и Сети перст в кулаке и дулю в кармане, а потом, облегчившись душой на природе, возвращался в их уютное лоно, - те снаряжали колымагу и выезжали в ней на уик-энд, в отпуск или круиз и даже на подольше и подальше. Правительство разражалось указами о регламентации рабочего времени, однако всерьез их никто не принимал - поскольку реальная исполнительная власть, "Бдительные" этим делам не препятствовала и не ущемляла особо, считая безобидным, в общем-то выпуском пара.
Родственные души начали поодиночке обнаруживаться миль за двести от побережья. Они, как правило, стремились не кучковаться и выдавали себя лишь косвенно: аккуратно зашпиленным верхним багажником или распертым нижним - для страховки ручка запора была подвязана к заднему бамперу лохматой веревочкой, - пестрыми ситцевыми занавесочками в салоне, а то и наваленной на подоконнике заднего вида кучей игрушек, дрянной косметики или купленной у аборигенов недозрелой арбузной ягоды.
Дороги тут были не так ухожены, петляли и завихрялись языками - берег было самую малую толику горист. Растительность вокруг была почти такая же скудная и неухоженная, как и везде "вне стекла", но чувствовалось, что ее омывают человеческие биотоки. Кусты вымахали в рост нормального садового дерева, но на них вместо яблочек произрастало нижнее белье, сброшенное нетерпеливым семейством ради того, чтобы ополоснуться в мутноватой и горько-соленой придорожной лужице. Хотя и купальники тоже попадались. А время от времени мы наслаждались, лицезрея, как вышеназванное семейство, сплошь исцарапанное, но почему-то во всем полуголом, обирает самый всамделишний ежевичник, сладострастно шипя от боли. Верный конь неподалеку дремал, нахлобучив на себя крышу и напитываясь умеренно жарким солнышком. Иногда он прижимался совсем близко к обочине - сбоку притулились стульчики, пенистый матрас и скатерка, а на самом видном месте лежбища вывешен не то патент на торговлю, не то командировочное удостоверение - знак того, что хозяину нечего скрывать и уж подавно нечего страшиться.
Наш путь вился меж холмов, которые становились все круче. Где-то на западе простирались совсем уж лысые пески, а на востоке - древние Высокие, или Змеевы, Горы, те самые, в которых, как говорят, нету прохода. Но здесь пока были сочные краски и богатство растительности: листва делалась все зеленее, небо - синее и глубже, а горизонт как будто спускался ниже уровня земли.
И тут Сали восторженно пискнул и запрыгал на сиденье. До него только сейчас дошло, что это синее и есть море, такое спокойное, что его не отличишь от безоблачного неба.
…А море по мере нашего приближения раз от разу, с каждым новым витком становилось ярче и отчетливей, будто повертывали ручку фокусировки: и покой его куда-то делся, вот на нем и буруны появились, зеленовато-белые и игривые, как котята. Оно волновалось, и досюда доставало его шумное дыхание.
- Постоим - посмотрим? - предложил я.
- Ага, мне надо еще привыкнуть, что оно такое большое.
Мы выгрузились на твердую почву, Агния на руках у мальчика, и тоже задышали. Ветер лихо насвистывал вокруг нас, узловатые корни цепляли за ноги, какие-то узорные лиственные растения с душноватым ароматом росли вокруг целыми шапками, клумбами, газонами…
- Амброзия, - сказал Сали. - Это амброзия.
- Догадываюсь. Когда у ней пора цветения, добрую половину здешних поселенцев постигают сенная лихорадка и жуткие сопли.
- Они не знают, что такое настоящий мир, у них от всего аллергия и ко всему идиосинкразия.
- Кто тебя научил таким премудрым словесам, попы?