- Иди, - Ерхо Ину толкает меня, и тонкие пальцы старухи, сухие, как прошлогодние ветки, обвивают запястье. Теперь не сбегу.
Не вывернусь.
У ворот я все-таки оборачиваюсь, хотя перед этим давала себе слово, что не буду этого делать. Я вижу спину отца, и алый плащ, и руку, и плеть в ней… и на что я вообще надеялась?
За воротами темнота. И расшитая повязка, которую протягивает слепая, не нужна. Но кто я, чтобы спорить с Проводницей? Надеваю, добровольно принимая слепоту в угоду Кеннике. Иду. Шаги крадет пустота. Эха нет, но есть ощущение бесконечности.
Вниз.
Шелест воды. И беззвучное касание нетопыриного крыла. Я вскрикиваю, но пальцы на запястье сжимаются, предупреждая: не стоит тревожить покой этого места.
Мы идем.
Все время прямо.
Все время вниз.
И наверное, вскоре дойдем до самых подземных родников, в которых варится черное болотное железо. А может и того ниже.
Слепая проводница останавливает меня рывком. И повязку снимают.
Я моргаю, избавляясь от непрошенных слез, а проводница легонько шлепает по губам: молчи, Аану.
Смотри.
Ни одному человеку не суждено было заглянуть в подземелья Кеннике дважды.
Круглый зал. Черный обсидиан пола. И белый камень стен. Потолок куполом. И тележное колесо на четырех цепях почти касается пола. Три дюжины свечей, закрепленных на нем, горят ровно, бездымно. Пламя отражается в полированных стенах, сполохи расползаются по полу, метят его алым, рыжим. И пляска живых огоньков завораживает.
В центре зала - бронзовая жаровня с россыпью крупных углей.
По обе стороны ее - белые лавки, на которых дремлют простоволосые женщины в белых одеждах, белой же нитью расшитых.
Плакальщицы.
Дюжина.
Ерхо Ину не поскупился.
Проводница подводит меня к жаровне и, положив руку на затылок, заставляет склониться.
Ниже, Аану.
Разве тебе есть чего бояться? Огонь выползает из трещин в угле. Алые цветы на черных камнях. Он раскрывается лепесток за лепестком, тянется ко мне, опаляет жаром, но, так и не коснувшись лица, бессильно опадает.
И где-то далеко, громко и гулко, звонит медный колокол: пришла невеста.
Ладонь, давившая на затылок, исчезает, как исчезает и сама проводница, зато двенадцать плакальщиц просыпаются. Они вскакивают и вскидывают руки так, что широкие рукава сползают до самых локтей, обнажая худые предплечья с сеткой шрамов. Сегодня появятся новые.
И костяные, скрюченные пальцы привычно терзают плоть. Из сомкнутых губ раздается вой. Этот звук, рожденный двенадцатью полуслепыми, полубезумными женщинами, отражается от стен. Свечи пляшут, не в силах выдержать притворного горя.
Мне же хочется бежать.
Нельзя, Аану.
Слушай.
Сегодня ты, Аану Ину, исчезнешь. Чужие слезы сотрут твое имя, а белый погребальный саван, который набросили на мои волосы, укроет лицо.
Нельзя спуститься в нижний мир, не расставшись с верхним. И руками плакальщиц боги перережут пуповину твоей жизни. Пусть рыдают, пусть рвут руки и кормят огонь кровью, выказывая глубину своего лживого горя. А ты слушай.
Голоса дурманят так же, как и дым, что поднимается над жаровней. И толстая женщина, мать двенадцати сыновей - другим не позволено ходить по грани - подбрасывает на угли куски ароматной смолы. Та плавится, растекаясь по пеплу желтоватыми солнечными лужицами.
И вспыхивает белым.
Слушай, Аану. И смотри.
Эта женщина идет к тебе, переваливаясь с ноги на ногу. И ступни ее босы, раздуты, а живот нависает массивным шаром, он колышется при каждом шаге, и ты вдруг вспоминаешь того толстяка… он ведь понял. Все понял.
Но не предупредит Янгара.
Почему?
В руках кормилицы деревянный поднос с резными чашками. Они, соприкасаясь краями, вызванивают собственную мелодию, в которой не остается места сомнениям. И повинуясь взмаху руки, плакальщицы подхватывают тебя, волокут, укладывают на каменную лавку. Сползает душный саван, и над тобой склоняется кормилица.
Она бережно смывает с твоего лица глину и краску, и вода течет по губам. Пить хочется ужасно, но я не имею права разжать губ. Здесь и сейчас я мертва.
Меня раздевают.
Жаль. Никогда прежде не было у меня вещей столь чудесных.
Ловкие пальцы распутывают сеть серебряных шнуров. И стаскивают платье из белой оленьей кожи, выделанной столь тонко, что эта кожа мягче бархата. Она расшита золотыми пчелами и крохотными алмазами… Пиркко не хотела отдавать его.
Но отец настоял.
Я должна быть одета достойно невесты из рода Ину.
Умелые руки стягиват семь бархатных юбок, одна другой тяжелее, - еще один его подарок. Как и сапожки на посеребренных каблучках. В кои-то веки обувь не натерла мне ног.
В тонкой рубахе из бязи лежать холодно, но мне не оставляют даже ее.
Я умерла.
Наряд вернут отцу, и, быть может, Пиркко снизойдет до того, чтобы его примерить. Носить не станет, не после меня, но… она любопытна.
И сама мечтает о том дне, когда ее назовут невестой.
Мне же утром принесут другое платье, женское, принесенное мужем… до утра далеко.
Да и будет ли оно для меня?
Не думай об этом, Аану. В пещерах Кеннике нет места заботам верхнего мира.
Постепенно холод уходит. Меня омывают. И белая ткань, уже не савана, но родильной простыни, прилипает к коже. Кормилица бродит, громко постанывая, и плакальщицы, беловолосые вороны, смолкают.
Смерть была.
Пришло время рождения. Стоны становятся громче, и в этом мне тоже чудится музыка, лишенная слов, но понятная, верно, и вправду существующая в крови.
И пелена сползает с моего лица. Я вижу колышущийся живот и полные груди с выпуклыми синими венами. Кормилица склоняется надо мной и, сдавливая грудь руками, выжимает каплю молока.
- Пей, - шепчет она, и я послушно слизываю каплю с губы.
Молоко сладкое.
А кормилица, зачерпнув большими пальцами алую краску, проводит по щекам линии, а потом и вовсе прижимает к лицу горячие ладони. Они пахнут маслом и молоком.
- Плачь, - приказывает она и давит на щеки, заставляя мои губы раскрыться. - Плачь, дитя.
И голос ее нежен.
Я плачу. Сыплются слезы, смывая краску, и кормилица одобрительно кивает: я родилась.
Обнаженная.
Безымянная.
Но все еще связанная с прошлым. И кормилица уходит, чтобы вернуться с новым подносом. На нем золотой грудой лежат украшения, подаренные отцом. Цепочки хитрого плетения. И подвески из камней. Височные кольца тонкой работы. Перстни-паутинки. Тяжелые запястья с алмазной чешуей…
- Что из этого ты оставишь? - спрашивают у меня.
Старый обычай.
Связать две нити обрезанной жизни, обменявшись дарами. И любой здесь будет достойным, но…
Я плыву. От запаха дыма, от тяжести краски на моем лице, от осознания того, что той, прежней, меня уже не существует.
- Выбирай, - кормилица заставляет меня разжать пальцы и коснуться золота.
В этот миг я понимаю, что оно - чужое.
Подарок отца?
Не мне, Аану, нелюбимой дочери, но той, кто должна была быть на моем месте.
Золото… и снова золото… лалы… и листвяник… чужая роскошь, к которой мне противно прикасаться. А из моего… это не тот дар, который уместен, но ничего другого у меня нет.
Этот камушек я нашла на берегу реки.
Не драгоценный, но самый обыкновенный, разве что цвета удивительного - ярко-зеленого, с золотой искрой. И формы круглой. А в центре - дырочка, сквозь которую я продела шнурок.
Камень был моим украшением последние лет семь.
Мой талисман.
А еще сквозь него я смотрела на солнце. И солнце становилось зеленым, а камень пил солнечный свет, чтобы потом отдать его миру. Он возвращал мне лето, пусть на несколько мгновений, но…
- Уверена?
Я сжала камень в кулаке. И тонкий шнурок обернула вокруг запястья, чтобы не потерять ненароком. Дар, он ведь должен быть от сердца…
- Хорошо, - кормилица погладила меня по голове, словно я и вправду была ее дочерью. - Закрой глаза. И думай о том, о чем ты попросишь богиню.
- А о чем можно?
- Думай.
Я согревала камень. И лежала смирно, позволяя названной матери, приведшей меня в подземный мир, расчесывать волосы, заплетая их в две девичьи косы.
Она же не спешила, выглаживала пряди костяным гребнем, пела колыбельную.
О чем просить безумную Кеннике?
О том, чтобы она и вправду связала нить моей жизни с нитью Янгхаара Каапо.
Тогда, пусть бы и в гневе, он не тронет меня.
Еще о тому, чтобы гнев этот был недолгим… чтобы чудо случилось… чтобы мой муж простил меня… чтобы он и вправду стал мужем… о семье, которая настоящая… о детях… и доме… о том, чтобы жить в любви и согласии… разве это много?
- Немного, - согласилась кормилица.
Неужели я говорила вслух? Или и вправду из синих глаз толстухи на меня смотрела безумная пряха? А если так, то… исполнит ли она просьбу?
- Всему свое время, - моих губ коснулся палец. - Помолчи.
И я замолчала.
Мысли текли неторопливо, как наша река в середине лета.
Каков он, мой будущий муж?
Стар?
Не старше отца.
Похож ли на него? Наверное… или на моих братьев… Красив ли? Про Олли говорят, что он красавец. И еще про нашего конюха, которого отец в прошлом году самолично порол и шкуру едва не спустил. А потом велел жениться… у конюха были кучерявые волосы и гладкая борода, которую он салил, укладывая волос к волосу.
…борода, наверное, колется…
…и если он курит, то как у отца, пропахнет дымом.
…не расчихаться бы…
…и правду ли говорят про то, что его с ног до головы черный волчий волос покрывает? И если так, то от Янгара, наверное, псиной пахнет… и волос жестким будет… или нет?
Смешно, об этом ли стоит печалиться… но меня вдруг одолело любопытство. Я лежала, пытаясь представить себе того, кого все равно увижу через несколько часов. Но перед глазами вновь и вновь вставал Ерхо Ину.
И плеть в его руке.
- Не бойся, дитя, - сказала кормилица. - Никогда и ничего не бойся.
Я не умею не бояться, но постараюсь.
Усилием воли отбросив ненужные мысли, я просто лежала, позволяя разрисовывать тело. Кормилица растирала и смешивала краски. На коже моей расцветали узоры, рассказывая историю моей жизни.
Прошлое.
Настоящее.
И немного будущего.
Вот только прочесть эти узоры могли лишь те, кто посвятил себя Кеннике… пройдет немного времени и краски сменят цвета, как меняется человек. И попробуй угадай наперед, каким богам вручила судьбу безумная старуха.
Кто будет стоять за моими плечами в эту ночь?
- Вот и все, дитя, - кормилица поднесла к моим губам чашу, где молоко смешалось с вином. - Выпей… и ничего не бойся. Богиня защитит.
- Спасибо.
Вино было на травах, и последнее, что я запомнила - то, как меня подхватывают на руки и несут, баюкая…
Куда?
Какая разница…
Глава 7. Осколки
Свадьба.
Пылают костры от края до края земли, расцветают целыми созвездиями. Гудят барабаны из оленьей кожи, восславляя щедрость жениха. Многих созвал Янгхаар Каапо. Еще в первый день лета разлетелись гонцы, понесли резные шкатулки из драгоценного ароматного дерева, а в шкатулках - шелковые свитки.
Спешил Янгхаар всех известить: сдался упрямый Ерхо Ину, согласился отдать за безродного любимую дочь. И зовет он достойных аккаев разделить радость.
Откликнулись старые рода.
И послали ответ, что в назначенный срок прибудут, дабы засвидетельствовать, что случилось небывалое… сам Вилхо Кольцедаритель послал жениху плащ, подбитый горностаем.
Великая честь.
В милости Черный Янгар. Силен он, как никогда прежде. И собственная слава кружит голову.
- Взгляни на них, - Янгар стоял у окна, запрокинув голову, и свежий ветер гладил смуглую кожу его. - Все сбежались.
- Это меня и беспокоит, - миролюбиво заметил Кейсо. - Именно, что все… и среди них у тебя нет друзей.
Он отломил темную виноградину и, поглядев на просвет, в рот отправил.
Перед Кейсо на полу лежали пять шелковых халатов, и каам уже третий час разглядывал их, пытаясь почувствовать, какой из пяти более соответствует настроению и случаю. Янгхаар не понимал этого. Он бы взял самый дорогой. Или самый яркий. А лежать, думать… тратить время.
И годы спустя его удивляли привычки друга.
- Вся золотая дюжина тебя ненавидит, - каам протянул было руку к темно-синему, расшитому тележными колесами и вьюнком, но в последний миг передумал. - А ты открыл им двери собственного дома.
Янгхаар думал об этом.
У ворот его усадьбы собралось три сотни гостей. И каждый из этих гостей спит и видит, как бы нож в спину воткнуть. Но ведь не скажешь, чтобы оставили свиту за порогом. Оскорбятся. Или решат, будто испугался Черный Янгар.
- Ерхо Ину любит дочь, - он вытер влажные щеки. В последние дни Янгхаар не находил себе места. И причиной волнения была эта девочка, которая уже сегодня ночью будет принадлежать ему. - Все говорят об этом.
- Любит… говорят… вот только хватит ли этой любви, чтобы устоять перед искушением?
- Двух сотен аккаев хватит, чтобы удержать Ину от глупостей.
- Надеюсь, - миролюбиво произнес Кейсо, устремив взгляд на халат багряный, с золотым шитьем по подолу. - Очень на это надеюсь…
Две сотни.
С Ину явилось всего пара дюжин. А остальные и того меньше привели. Да и вряд ли рискнут в чужую свару ввязываться. Золотые рода никогда не умели договариваться друг с другом.
Но Кейсо прав: не спокойно на душе.
Отступить?
Поздно.
В полдень распахнуться ворота храма, пропуская жениха. И откроются вновь уже на рассвете. Таков обычай, и не Янгару его ломать.
- Пора, - Янгхаар вытер ладонями мокрые щеки. - Так значит, она тебе понравилась?
- Она? - переспросил Кейсо, который со смотрин вернулся задумчив. - Понравилась. Только… я слышал, что у Пиркко волосы черные. А эта с рыжими была.
Он сказал про волосы сразу, как вернулся домой.
Черные. Рыжие.
Ерхо Ину не посмеет обмануть богов.
Он дал клятву на крови, что отдаст за Янгхаара дочь. И значит, так тому и быть.
- Не ходи, - Кейсо отодвинул миску с виноградом. - Я знаю, что ты меня не послушаешь, но… не ходи, Янгар. Не спокойно мне. Пусть девочка остается с отцом, а ты себе другую найдешь. Мало ли невест на Севере?
Много.
Но разве сравнятся они с дочерью Ину по древности рода, по богатству, по силе отца? Да и не желал Янгар другой. За прошедшие недели Пиркко-птичка всецело завладела мыслями его. И не красота была причиной, но то, что не умел Янгхаар Каапо отступать.
И сейчас не отдаст он своей добычи.
Ни людям. Ни богам.
- Дурак, - спокойно заметил Кейсо, поднимая темно-лиловый халат, расписанный белыми одуванчиками. - Только если вдруг… помни, что за свои ошибки нельзя винить других.
Запомнит.
И оседланы кони.
Свита готова. Сияют щиты. И скалятся с них рисованные волчьи головы. Высоко подняты копья, и ветер шевелит алые праздничные ленты, что были повязаны под остриями. Трубят рога. И медленно открываются ворота.
И жеребец Янгхаара, вороной, тонконогий, вдруг пятится, грызет удила.
Нехороший знак.
- Вперед! - Янгар огрел жеребца плетью, и тот поднялся на дыбы, завизжал да затряс гривой. И звон серебряных бубенцов подстегнул его.
Вперед. Быстрей.
Сквозь лагерь, что раскинулся от ворот поместья. Мимо костров, людей, у костров собравшихся. Свистят и хлопают, кидают под копыта коню тростниковые стрелы пожеланием славной ночи. И ветер ныряет за спину, плащ, словно крылья, разворачивает.
Вот позади остаются и лагерь, и поле, и сама дорога.
Храм стоит.
И ворота открыты.
Ждут Янгара слепые жрецы, готовые провести его в самые недра земные, где плавятся одинаково, что рудное железо, что судьбы человеческие.
И отступить еще не поздно, но…
Бросил поводья Янгар, спешился и смело шагнул за ворота храма. Только на пороге черной дыры поднял зачем-то голову: в небе кружил, высматривая добычу, черный падальщик…
Воспоминание ударило наотмашь.
Красные пески пустыни Дайхан.
Узкая тропа по гребню бархана. Вереница верблюдов. И вереница рабов. Иссушающая жара, и дорога, которой нет конца. Хозяин, укрытый от зноя под пологом переносного шатра, играет на кифаре. Он перебирает струны лениво, и звуки, резкие, нервные, ранят слух.
А в выцветшем небе кружится падальщик.
И тень его летит вслед за караваном. Уже пятый день…
…остановка.
Надсмотрщик проходит вдоль цепи, проверяя, цел ли товар. Хозяин не любит зряшних трат, и за надсмотрщиком идет старый, проверенный раб с бурдюком. По чашке воды каждому…
Вода - драгоценность. И Янгу уже усвоил, что пить ее нужно медленно. Он касается края губами, и вода сама устремляется к нему, просачиваясь сквозь трещины в коже, сквозь саму кожу, на сухой неподвижный язык.
А падальщик спускается ниже.
Он еще надеется на добычу. Он привык, что караваны оставляют след из мертвецов.
Но хозяин умеет считать деньги и выбирать рабов. Много лет он ходит к побережью, и нет такого корабельщика, который не слышал бы про Азру-хаши. Придирчив он, скуп и глаз наметан: нет в караване слабых. И по приказу хозяина растягивают тканный полог, под которым можно переждать полуденную жару. Рабы сбиваются стадом. Молчат. Все слишком устали, чтобы говорить, и только Виллам, темнокожий саббу, ложится на песок и бормочет о том, что сбежит.
Еще немного и обязательно сбежит.
Ему ведь жара ни по чем. На его родине вовсе не бывает холодов. Там деревья растут до самого неба, и на вершинах их зреют круглые желтые плоды. Одного хватает, чтобы наесться на неделю. Плоды сладкие, сочные и вкус их Виллам не забудет до самой смерти.
На его родине реки неторопливы.
И в них обитают огромные ящерицы с зубами, каждый - в руку взрослого мужчины. Шкура этих ящериц столь толста, что не пробьет ее ни гарпун, ни копье. Только на бледном горле их есть особое место, в которое метят опытные охотники.
Мясо ящерицы пахнет гнилью, но вот хвост ее вкусен.
- Заткнись, - просит Янгу на ломаном хамши.
Полгода на побережье в тесном загоне, куда сгоняли негодный товар - достаточный срок, чтобы выучить чужой язык. И саббу понимает, но продолжает бормотать, рассказывать о зубастых рыбах, костлявых, но с мясом нежным, которое само собой на языке тает.
Глупец.
О еде нельзя говорить - будет хуже. Только саббу не понять. Он мыслями еще дома. Он по-прежнему силен и славен, у него пять жен и множество детей… не выживет.
Янгу ли не знать, что такие, которые только прошлым дышат, в настоящем слабы.
Прошлое надо забыть. Вот у него получилось, память закрыла то, что было до побережья, загона и чернолицего смешливого надсмотрщика, который изредка совал Янгу недоеденные лепешки. И приговаривал:
- Айли-на…
…бери.
…отъедайся.
…тощих не любят, не покупают. Плохо это.
Сбежать… не здесь, позже, когда караван дойдет до предгорий.
Куда?