Разумеется, я отправился в музей только тогда, когда уже три четверти доклада были прочитаны. Я подсел к одному из корреспондентов и попросил у него его заметки. Я узнал из них, что музей, благодаря царственной щедрости господ коммерции советников Брокмюллера ("Яволь") и Лилиенталя ("Одоль"), получил счастливую возможность купить за огромную суму все великолепные находки, добытые в пирамидах Тогбао и Кума. Эти почти совершенно разрушенные пирамиды были открыты одним молодым исследователем в нескольких сотнях километров к югу от озера Чад, в стране Рабех, гле молодой немецкий ученый был в течение долгих лет пленником. 22 апреля 1900 года правитель этой страны был убит французами в битве при Лами, и голова его была доставлена индийским стрелком во французский лагерь. Сын убитого, фадель-Аллах, бежал в страну Борну и захватил с собой туда и немецкого ученого. Там. В стране Борну, правительница этой страны, сестра Фадель-Аллаха, воинственная амазонка Хана, взяла молодого немца себе в мужья. Когда затем 23 августа 1901 года англичане напали ночью под Дангевилем на туземный лагерь, где находились Фадель-Аллах и наш немец, и перебили сонных туземцев всех без остатка, молодой ученый наконец получил свободу. Он отправился к племени сенусси. Глава которого принял его, как немца, весьма любезно и оказал ему всевозможные услуги, так как эти фанатические мусульмане, заключившие союз с ненавистниками французов - туарегами - совершенно изменили теперь свою политику по отношению к Франции. С помощью этих людей немецкому ученому удалось сберечь найденные им сокровища и переправить их через Северный Камерун на африканское побережье, а оттуда в Германию.
К сожалению, сам ученый не присутствовал на докладе: несколько недель спустя после своего прибытия в Европу он снова уехал в Центральную Африку.
Зато, слава Богу, здесь присутствовали оба коммерции советника. Они оба сидели рядышком в первом ряду и так раздувались от славы и сознания, что они участвовали в отыскании следов древнеегипетской культуры на берегах озера Чад…
- Теперь я попрошу вас, - закончил свой доклад профессор Келер, подойти поближе и лично осмотреть наши бесценные приобретения.
И он отдернул занавес, за которым скрывалсиь все эти сокровища.
- Вероятно, вам небезызвестно, что в Древнем Египте кошки считались священными животными, так же, как крокодилы, ибисы, кобчики и все те млекопитающие, которые были посвящены Пта, то есть имели белое треугольное пятно на лбу. Вследствие этого все эти животные, подобно фараонам, верховным жрецам и знатным людям, подвергались после своей смерти бальзамированию. Почти во всех пирамидах встречаются мумии кошек. Наша находка в этом последнем отношении чрезвычайно богата - доказательство того, что египетские колонии в области озера Чад происходили из кошачьего города Бубастис. Мы насчитываем не менее как двести шестьдесят восемь экземпляров этих реликвий из седого прошлого.
И профессор гордо указал на длинные ряды маленьких мумий, которые имели вид высохших грудных младенцев в пеленках.
- Далее вы видите, - продолжал он, - тридцать четыре человеческих мумии - великолепнейшие экземпляры, которые отныне, несомненно, послужат предметом зависти для всякого друго музея. А именно: эти мумии ничуть не подходят на мемфисские - черные, высохшие и легко рассыпающиеся мумии. Но имеют сходство с фиванскими - желтыми. Отливающими матовым блеском. Можно, поистине, удивляться изумительному искусству древнеегипетских бальзамировщиков. А теперья перехожу к прекраснейшему перлу нашего богатого собрания, к лучшему украшению нашего музея: перед вами лежит настоящий тофар. Тофар-мумия или тофар-невеста…
Только три таких мумии знает современный свет: одна была пожерствована в 1834 году лордом Гэйтгорном в лондонский South-Kensington Museum. Другая, по-видимому, супруга фараона Меревра, из Шестой династии, жившего за две тысячи пятьсот лет да Рождества Христова, находится в обладании гарвардского университета, будучи подарена последнему известным миллиардером гуллем, который купил ее у хедива Тевфика за огромную сумму в восемьдесят тысяч долларов. Наконец, третий экземпляр имеется теперь в нашем музее, благодаря великодушной щедрости и высокому уважению и любви к науке господ коммерции советнико Брокмюллера и Лилиенталя.
"Яволь" и "Одоль" сияли своими жирными физиономиями.
- "Тофар-мумия", - продолжал профессор, - является памятником одного своеобразнейшего и вместе с тем ужаснейшего обычая, какие только знает мировая история. Подобно тому как в Древней Индии существовал обычай, согласно которому вдова следовала за своим мертвым супругом на могильный костер и сгорала заживо, так в Древнем Египте считалось знаком величайшей супружеской верности, если супруга скончавшегося следовала за ним в жилище вечного успокоения и обрекала себя на бальзамирование в ж и в о м в и д е… Я прошу вас принять во внимание то обстоятельство, что бальзамированию подвергались только трупы фараонов и знатнейших лиц; примите далее во внимание также то, что это неслыханное доказательство супружеской верности было добровольным и что таким образом лишь немногие женщины решались на это, - и вы поймете, как невероятно редки такие мумии. Я утверждаю, что во всей египетской истории церемония подобного жерствоприношения совершалась всего шесть раз. "Тофар-невеста", как ее называли египетские поэты, в сопровождении большой свиты спускалась в подземный город мертвых и там поручала свое тело ужасным бальзамировщикам. Эти последние проделывали с нею те же манипуляции, что и с трупами, но только с тем различием, что они совершали свою работу очень медленно - с тем расчетом, чтобы тело как можно дольше сохраняло свою жизнь. Способ и искусство бальзамирования египтян нам еще мало известны. Мы знаем об этом лишь кое-что, почерпнутое нами из весьма скудных заметок Геродота и Диодора. Одно можно считать совершенно установленным: "тофар-невеста" превращалась в мумию в живом виде и с величайшими страданиями. Правда, для нее существовало некоторое слабое утешение: ее мумия не подвергалась засыханию. Ее тело оставалось таким же, каким оно было прижизни, и не теряло ни единой своей живой краски. Вы можете убедиться в этом сами: можно подумать, что эта прекрасная женщина только что сейчас заснула.
С этими словами профессор отдернул шелковое покрывало.
- А!.. Ах! А-а! - разалось вокруг.
На мраморном столе лежала молодая женщина, завернутая по грудь в тонкие полосы полотна. Плечи, руки и голова были свободны, черные локонаы вились над ее любом. Тонкие ногти маленьких рук были выкрашены, а на левой руке, на третьем пальце, было надето кольцо с изображением священного жука. Глаза были закрыты, черные ресницы тщательно удлинены подрисовкой.
Я подошел к ней вместе с другими совсем близко, чтобы получше рассмотреть…
П р а в е д н ы й Б о ж е! Э т о б ы л а А н н и!..
Я громко вскрикнул, но мой крик потонул в шуме толпы. Я хотел говорить, ноя не мог пошевелить языком и в безмолвном ужасе смотрел на мертвую.
- Эта "тофар-невеста", - продолжал между тем профессор, - несомненно, никоим образом не феллахская девушка. Черты ее лица представляют собою явный тип индогерманской расы. Я подозреваю, что это - гречанка. И факт этот вдвойне интересен: он указывает нам на следы не только египетской, но и эллинской культуры на берегах озера Чад, в Центральной Африке.
Кровь застучала у меня в висках. Я схватился за спинку стула, чтобы не упасть. В этот момент на плечо мне легла чья-то рука.
Я повернулся и увидел перед собой гладковыбритую физиономию… О небо! Я все-таки сразу узнал его. Это был Фриц Беккерс.
Он взял меня за руку и вывел из толпы. Я последовал за ним почти безвольно.
- Я подам на вас жалобу прокурору, - прошипел я сквозь зубы.
- Вы не сделаете этого. Это было бы совершенно бесцельно, и вы только сами нажили бы себе неприяности. Я - никто. Абсолютно никто. Если вы всю землю просеете сквозь решето, вы и тогда не найдете Фрица Беккерса. Так назывался я только на Винтерфельдштрассе.
Он засмеялся, и его лицо приняло отвратительное выражение. Я не мог глядеть на него, отвернулся и стал глядеть на пол.
- А впрочем, - прошептал он мне на ухо, - разве не лучше так?… Ведь вы поэт… Неужели ваша маленькая подруга не милее для вас в таком виде, в сиянии вечной красоты, чем прожранная червями на берлинском кладбище?
- Сатана! - бросил я ему в упор. - Гнусный сатана!
Я услышал за собой легкие удаляющиеся шаги. Я взглянул и увидел, как Фриц Беккерс проскользнул в дверь и исчез.
Профессор кончил доклад. Разадались громкие рукоплескания. Его поздравляли, к нему тянулись для рукопожатия бесчисленные руки. Точно так же были чествуемы и господа коммерции советники. Толпа начала тесниться к выходу. Никем не замеченный, я подошел к мертвой. Я вынул из кармана медальон с портретом ее матери и тихонько положил его на молодую грудь, под холщовую пелену. Затем я наклонился над нею и тихо поцеловал ее между глаз.
- Прощай, милая маленькая подруга! - сказал я…
О. Капри. Июнь 1903
МАМАЛОИ
Я получил следующее письмо:
Пти-Гоав. (Гаити) 16 августа 1906 г.
"Милостивый Государь!
Как видите, я исполняю обещание. Я пишу вам все, как вы желали, с самого начала. Делайте с моим письмом, что хотите, но только умолчите о моем имени ради моих родственников в Германии. Я хотел бы избавить их от нового скандала. Уже и первый скандал достаточно дурно подействовал им на нервы.
Согласно вашему желанию, я изложу вам прежде всего мою скромную биографию. Двадцати лет от роду я приехал сюда и поступил в одно немецкое предприятие в Жереми. Вы, конечно, знаете, что в этой стране немцы держат всю торговлю в своих руках. Меня соблазнило жалованье: 150 долларов в месяц. Я считал почти миллионером… В конце концов я сделал такую точно карьеру, которую делают все молодые люди, приезжающие сюда, в эту прекраснейшую и испорченнейшую страну: лошади, женщины, пьянство, карты. Только немногие вырываются из этого заколдованно круга. Да и меня спасло лишь мое исключительно крепкое сложение. О возобновлении же такой жизни мне нельзя было тогда и думать после того, как я пролежал целые полгода в немецком госпитале Порт-о-Прэнс.
Потом как-то однажды мне удалось сделать великолепное дело с местным правительством. Там, у вас, это дело, конечно, назвали бы неслыханно наглым надувательством. У вас меня упрятали бы него года на три в смирительный дом - здесь же я благодаря ему наоборот, вошел в большую честь. Вообще если бы я был присужден к уголовным наказаниям за все то, что здесь делают все и что у вас там считается преступлениями, то я должен был бы прожить по меньшей мере до пятисот лет, чтобы успеть заживо выйти из смиренного дома. Но я охотно отбыл бы все эти наказания, если бы вы указали мне здесь человека моего возраста, актив которого в этом отношении был бы меньший, чем у меня. Впрочем, современный судья все равно должен был бы оправдать всех нас, потому что нам недостает сознания наказуемости наших деяний. Напротив, мы считаем эти деяния за весьма позволительные и в высшей степени честные.
Итак, я продолжаю. Вместе с постройкой мола в Порт-де-Пэ (само собой разумеется, что ничего не было построено!) я положил первый камень к созданию своего благосостояния, причем поделился в своем грабеже с двумя-тремя министрами. В настоящее время в моих руках находится одно из самых цветущих предприятий на острове, и я очень богат. Я торгую - или мошенничаю, как у вас говорят - всем чем угодно. Я живу в собственной прекрасной вилле, гуляю в моих великолепнейших садах и пью шампанское с офицерами пароходов Гамбург-Американской линии, когда они заходят в нашу гавань. Я, слава Богу, не имею ни жены, ни детей… Конечно, вы сочли бы моими детьми тех мулатов, которые бегают по моим дворам. Ваша мораль требует этого на том только основании, что я их родил. Но я этого не делаю… Короче говоря, я чувствую себя необыкновенно прекрасно.
Однако в течение долгих лет я испытывал горькую тоску по родине. Сорок лет я прожил вдали от Германии - вы понимаете… Однажды я решил даже ликвидировать дело, распродать, как попало, весь скарб и провести остаток моих дней на родине. Когда я окончательно пришел к такому решению, тоска по родному краю внезапно усилилась до такой степени, что я не мог дождаться отъезда. И я отложил полную ликвидацию моего предприятия до поры до времени и сломя голову поехал с порядочным запасом денег в бумажнике пожить в Германии временно, хоть с полгода.
А пробыл я там всего три недели… И если бы я замешкался еще на день, то прокурор засадил бы меня там лет на пять. Это и был тот скандал, о котором я упоминал выше. О нем в свое время писалось во всех берлинских листках, и моя высоконравственная родня видела свое почтенное имя напечатанным самым жирным шрифтом на их страницах. Я никогда не забуду своего последнего собеседования по этому поводу с моим братом. (Бедняга служит по духовному ведомству. Он - старший советник консистории!). Если бы вы могли видеть его физиономию, когда я с самым безобидным видом уверял его, что девочкам было по меньшей мере 11 или даже 12 лет… И чем более старался я оправдаться перед ним, тем более впутывался. Когда же я сказал ему, что это, в сущности, вовсе уж не так худо и что у нас в стране предпочитают даже восьмилетних, он схватил себя за голову и вскрикнул: "Молчи, несчастный брат, молчи! Мой взор видит тебя гибнущим в бездне нечестивого тления!" Три года после того он негодовал на меня, и я добился примирения с ним только тем, что завещал каждому из его одиннадцати детей по 50 000 марок, а кроме того, стал посылать каждый месяц довольно солидную сумму для его сыновей. За это он теперь поминает меня каждое воскресенье в своей молитве. Каждый раз, когда я ему пишу, я не упускаю случая сообщить ему, что еще одна особа в здешнем селении достигла подходящего возраста - и поэтому была взыскана моим благоволением. Пусть его молится за старого грешника. Авось я исправлюсь… Однажды он писал мне, что он все время борется с своей совестью: может ли он принимать деньги от такого неисправимого человека, как я? Очень часто он уже был близок к тому, чтобы отказаться от них, и только снисхождение и сострадание к единственному брату все-таки побуждали его принимать от меня дары. Но теперь у него внезапно упала пелена с глаз, и он понял, что я просто лишь всегда шучу. Потому что ведь мне уже 69 лет и потому я, слава Богу, уже неспособен более к таким постыдным деяниям. Но он усердно просит меня на будущее время воздерживаться даже от этих неприличных шуток.
Я ответил ему… Копию моего письма, которую я, как порядочный купец, оставил у себя, я здесь прилагаю:
"Мой милый брат!
Твое письмо очень больно задело мою честь. Я посылаю тебе листьев и коры дерева Толюванга, которые собирает для меня каждую неделю один старый негр. Он уверяет, что ему 160 лет… во всякому случае, ему не менее 110 лет… И, несмотря на такие годы, он благодаря изумительному отвару из упомянутой коры пользуется славой величайшего донжуана во всей нашей местности наравне свим возлюбленным братом. Последний, впрочем, достаточно обеспечен самой своею природой и пользуется драгоценным напиткомтолько в исключительных случаях. Поэтому я могу спокойно поделиться с тобой частью моего сокровища и гарантирую быстрое действие. Послезавтра я хочу устроить по случаю дня твоего рождения маленькую попойку и разгрызу в твою честь два орешка, как это принято у нас делать в таких торжественных случаях. А висимо от того, я еще выпью за твое здоровье.
Прилагаю по случаю наступающего Рождества маленький дополнительный чек в 3000 марок (три тысячи марок). Сердечные приветствия тебе и твоему семейству.
Твой верный брат".
"P. S. Прошу тебя сообщить мне, помянешь ли ты меня в своей молитве на Рождестве?
Д.О."
Наверно, и на этот раз мой добрый брат имел тяжелую борьбу с совестью, но в конце концов христианское сострадание ко мне бедному грешнику, опять восторжествовало в его добром сердце. По крайней мере чек он оставил у себя.
Я, право, не знаю, что еще могу сообщить вам о моей жизни милостивый государь? Я мог бы рассказать вам сотни маленьких приключений и шуток, но все они совершенно такого же рода, и те, о которых вам пришлось узнать во время ваших путешествия по здешней стране. Перечитывая это писание, я замечаю, что три четверти моего письма, которое должно играть роль моего curriculum vitae, посвящены теме: "?женщина"… Это, конечно, весьма характерно для автора. Но что же поделаете? Что интересного мог бы я сказать вам о моих лошадях, о моих товарах, о моих винах? Даже покеру я остался неверен: в здешнем местечке я единственный белый, за исключением агента Гамбург-Американской линии, который играет так же мало, как и офицеры его линии, изредка навещающие меня.
Остается женщина. Что же вы хотите?
Теперь я положу это письмо в тетрадь и буду заносить в нее все те замечательные записи, которые вы желаете получить от меня и о которых я еще пока не имею ни малейшего представления. Кто знает, когда вы получите это письмо? И, быть может, с совершенно пустой тетрадью…
Желаю вам, милостивый государь, всего хорошего и остаюсь преданный вам
Ф. X.".
К этому письму были приложены следующие записи: 18 августа
Когда я перелистывал эту пустую тетрадь, у меня было такое чувство, как будто в мою жизнь вошло что-то новое. Но что именно? Молодой доктор, который пробыл у меня три дня, взял с меня обещание исследовать тайну и начать необыкновенное приключение. Тайну, которой, быть может, и не существует, и приключение, которое существует только в его воображении. И я так легкомысленно обещал ему это… Я думаю, он будет очень разочарован.
Во всяком случае, он меня смутил. Всего каких-нибудь пять месяцев пробыл он в этой стране и все-таки знает ее гораздо лучше, чем я, живущий в ней, как у себя дома, уже пятьдесят лет. Он рассказывал мне о тысяче вещей, о которых я или ничего не знал, или только мельком слышал, не придавая им никакого значения и относясь к ним с недоверием. Несомненно, я поступил бы точно так же и с его рассказами, если бы он не извлек из меня своими расспросами кое-что такое, что мне самому прежде было недостаточно ясно и что теперь предстало предо мною в совершенно ином свете. И все-таки я очень скоро забыл бы все это, если бы не маленькое происшествие с Аделаидой.