Аннотация к журналу "Иностранная Литература" № 3 1992:
Да, прав был принц Датский: на свете действительно есть многое, что и не снилось мудрецам, зато снится оно писателям, поэтам, художникам. Наш экспериментальный спецвыпуск посвящен тому, что находится за гранью яви, в завораживающем, волшебном Зазеркалье мистического художественного воображения.
Дорогой читатель, Вы держите в руках необычный номер "Иностранной литературы"; все журнальные разделы подчинены в нем одной теме - Вы погрузитесь в мир "черной фантастики", сверхъестественных явлений и зловещих тайн, где порой властвует та сила, которая, как известно, "вечно хочет зла и вечно совершает благо". Этот почтенный, освященный многовековой традицией литературный жанр, восходящий к фольклору, средневековой мистической, новелле и готическому роману, как это ни парадоксально, достиг расцвета именно в нашем технологическом, насквозь рационалистическом столетии. На этих страницах Вы встретите немало громких, иногда неожиданных имен - оказывается, страшные сказки любят даже самые серьезные писатели. Возможно, рассказанные ими истории Вас не очень напугают.
Но все-таки послушайтесь нашего доброго совета:
НЕ ЧИТАЙТЕ ЭТУ КНИЖКУ НА НОЧЬ!
Густав Майринк
МАЙСТЕР ЛЕОНГАРД
Недвижим в своем готическом кресле, майстер Леонгард широко открытыми, немигающими глазами смотрит прямо перед собой.
Потрескивая, горят в небольшом очаге толстые сучья, отблески пламени пляшут по грубой власянице майстера Леонгарда, но, как ни стараются суетные, неверные блики расшевелить суровые, словно окаменевшие складки аскетического одеяния, тщетны их усилия, и, устрашенные этим неприступным бесстрастием, соскальзывают они, охваченные трепетом, с длинной седой бороды, с изборожденного глубокими морщинами лица, с худых старческих пальцев, которые, кажется, навеки слились с золоченой резьбой потемневших от времени подлокотников.
Взгляд майстера Леонгарда направлен к почти занесенному снегом окну - глубокие, в человеческий рост сугробы окружают древнюю, полуразрушенную замковую часовню, - но мысленно видит он и то, что у него за спиной: голые, сырые стены, убогое ложе, распятие над источенной жучком дверью, а в угловой нише - кувшин с водой, ковригу грубого желудевого хлеба и нож с потрескавшимся костяным черенком.
За окном мороз, да такой, что даже гигантские стволы сосен жалобно постанывают, с заиндевелых ветвей свисают огромные, переливающиеся в ярком лунном свете сосульки. А вот и его собственная тень… На призрачно искрящемся снегу затеяла игру с темными, угрюмыми силуэтами сосен: вспыхнут в очаге поленья - и она вытягивается, непомерно удлиняя шею, а то вдруг разом сожмется и замрет, затаившись на мгновение, и вот уже снова два острых шишака, венчающих высокую спинку готического кресла, обратились в дьявольские рога, и тень - жуткий, инфернальный козел, восседающий на иссиня-черном троне.
А это кто там устало ковыляет через лес, волоча за собой салазки с хворостом?.. Ну конечно, вот и она - горбатая старуха из селения углекопов - это в часе пути отсюда, у подножия холма, сразу за торфяными болотами… Выходит на поляну - и застывает как вкопанная: остолбенело таращится на освещенное окно, силясь понять, куда это ее занесло. Заметив рогатую тень, тут только соображает, что забрела к той самой дьявольской часовне, в которой, по слухам, поселился последний, заговоренный от смерти отпрыск проклятого рода, в ужасе осеняет она себя крестным знаменьем и спешит, спотыкаясь, назад в лес.
Майстер Леонгард, полузакрыв глаза, некоторое время мысленно следует за ней, минует закопченные развалины замка… Здесь прошли его детство и юность, но по-прежнему бесстрастно его неподвижное лицо, ни малейших следов волнения, сколько ни вглядывайся: в том вечном настоящем, которое царит в его душе, все - и прошлое, и будущее - не более чем зыбкий, обманчивый мираж. Он видит себя одновременно и ребенком, в тени юных березок играющим цветными камешками, и старцем, отрешенно созерцающим собственную тень.
Перед глазами возникает образ матери: худая, трепетная фигура, постоянно охваченная неуемным, суетливым беспокойством, нервное лицо, каждая черточка которого непрерывно дрожит в каком-то странном тике, и только лоб… Никогда не сложится он скорбной глубокой складкой, никогда не нахмурится тяжкой думой - гладкая, пергаментная кожа, без единой морщинки натянута на череп, идеально полированную, словно выточенную из слоновой кости сферу, в которой, как в темнице, яростно жужжит неугомонный рой эфемерных мыслей. Впрочем, есть маленькая деталь, которая сразу настораживает и даже вселяет какое-то тревожное чувство, - красное родимое пятно, зловеще тлеющее точно посреди лба…
Шелест… Непрерывный, ни на миг не затихающий шелест ее черного шелкового платья… Подобно нудному, изматывающему стрекоту несчетных мириадов вездесущих крылатых инсектов, он, проникая в любые, самые крошечные щели, зазоры, трещины в полу и стенах, заполняет замок, и нет от него покоя никому - ни животному, ни человеку. Даже вещи, благодаря кипучей, неуемной энергии матери, не чувствуют себя дома - съежились в паническом страхе, ежесекундно ожидая, что с тонких, бескровных губ сорвется новый приказ к какому-нибудь очередному марш-броску или срочной перегруппировке. О жизни за стенами замка она не знает ничего и судит о ней понаслышке; от одного только вида сидящего в задумчивости человека ей становится дурно, а всех, кто когда-либо пробовал размышлять о смысле бытия и о "всяких там высоких материях", безапелляционно зачисляет в праздные бездельники, которым лишь бы скрыть под величественными ризами философии свою природную лень; себя же относит к тем, кто честно, в поте лица, исполняет жизненный долг: с утра до поздней ночи в замке царит бестолковая муравьиная возня, бессмысленная, никому не нужная перестановка предметов продолжается круглые сутки; в этой-то лихорадочной, самозабвенной погоне за усталостью - загонять себя и всех домашних так, чтоб к концу дня свалиться с ног, и, как в омут, погрузиться в сон, больше похожий на забытье, - ее жизнь, видимо, и обретает какой-то другим неведомый смысл. Ее мозг не в состоянии додумать до конца ни одну мысль - едва зародившись, мысль уже выливается в сумбурное, безалаберное действо. Эта женщина словно суетливая секундная стрелка, вообразившая в своей карликовой ущербности, что мир обречен, если она не пробежит по циферблату двенадцать раз по три тысячи шестьсот кругов - как же, ведь без нее, без ее сомнамбулической одержимости, перемалывающей время в прах, флегматичная громада часовой стрелки никогда не сдвинется с места и торжественный перезвон курантов умолкнет навеки.
Даже среди ночи в припадке какого-то нервического нетерпения она вскакивает с постели и будит прислугу: цветы, необозримыми рядами стоящие в своих горшках по подоконникам, необходимо немедленно пересадить; "зачем?", "почему?" - она не ответит, так надо, и баста! Противоречить ей не осмеливались, слишком хорошо все знали, что доводы разума на нее не действуют: плетью обуха не перешибешь.
Домашние растения в замке и не пускают корни, ведь их едва ли не ежедневно пересаживают, вот и на птиц что-то нашло, стаями кружат в вышине, а вернуться в свои гнезда, свитые под крышей замка, не могут - охвачены какой-то темной потребностью к перемене мест, но, не ведая маршрутов перелетных птиц, лишь понапрасну чертят небо из конца в конец, то превращаясь в едва различимые точки на горизонте, то снова обретая зловещее сходство с тревожно трепещущими ладонями.
Солнечный свет тоже залихорадило: постоянный, ни на миг не стихающий ветер гоняет облака с места на место и словно губкой стирает золотые лучи; от зари до зари качает ветер ветви деревьев, плоды не дозревают, а то их и вовсе нету - уже в мае цветы облетают. Замок заразил природу той же болезнью, которой поражен был сам, и теперь все окрест на грани нервного срыва.
Двенадцатилетний Леонгард, плотно зажав уши, сидит за грифельной доской, но напрасно пытается он сосредоточиться: стук дверей, непрерывная беготня каких-то мастеровых, снующие по лестнице служанки, пронзительный голос матери сбивают стройные ряды чисел в хаос злобных крошечных кобольдов, которые кишмя кишат у него в мозгу, назойливо зудят в ушах, мельтешат в глазах, щекочут в носу, заставляют бешено колотиться сердце, все тело горит, на коже высыпает отвратительная красноватая экзема… Берет в руки книгу - то же самое: буквы зыбким облаком мошкары роятся перед глазами. "Долго ты еще будешь делать свои уроки?" - и мать брезгливо поджимает свои страшные губы, ответа она не ждет, безумные, водянисто-голубые глаза уже бегают по углам, не видать ли где пыли… И вот уже все бросаются на поиски несуществующей паутины, перетаскивают с места на место мебель, вываливают наружу содержимое шкафов - не дай бог завелась моль! - отвинчивают и привинчивают ножки столов, стучат выдвижными ящиками, перевешивают картины, выдергивают из стен гвозди только для того, чтобы, отступив несколько сантиметров, забить их снова… Буйное помешательство охватывает вещи: молоток слетает со своей рукоятки, с треском ломаются ступеньки приставной лестницы, штукатурка сыплется с потолка - срочно каменщика сюда! - половая тряпка под комодом за что-то цепляется и наотрез отказывается вылезать наружу, булавки бросаются врассыпную и, оказавшись на полу, прячутся по щелям, старый сторожевой пес срывается с цепи, волоча за собой отвратительно гремящий обрывок, вбегает в дом и опрокидывает большие напольные часы. Маленький Леонгард, стиснув зубы, упорно пытается уловить хоть какой-нибудь смысл в сумасшедшем хороводе маленьких черных закорючек, беснующихся на страницах книги, но не проходит и пяти минут, как его снова сгоняют с места: "Господи, да это кресло лет сто не выбивали, в нем, должно быть, пуд пыли". Молча, стараясь не отвлекаться, он отступает к окну и, примостившись на подоконнике, раскрывает книгу - "Боже, какая грязь! Немедленно вымыть и покрасить подоконник! Леонгард, не вертись под ногами! Ты когда-нибудь кончишь свои уроки?" И тут же мать уносится прочь, служанки, побросав все, бегут следом, чтобы уже через несколько минут, вооружившись лопатами, топорами и мотыгами, в боевом порядке выступить в поход на решающее сражение с оккупировавшими подвал крысами.
Подоконник так и остается недокрашенным, от кресел - одни скелеты, мягких подушек - как не бывало, такое впечатление, будто комната пережила нашествие вражеских полчищ. Темная, затаенная ненависть к матери все глубже проникает в сердце мальчика. Целый день каждой клеточкой своей души жаждет он покоя, наступает ночь, но даже она не приносит облегчения: постоянные кошмары рассекают путаные клубки снов, удваивая, утраивая, учетверяя количество навязчивых фобий, уродливые обрубки мыслей устраивают погоню друг за другом - начало силится догнать свой конец, следствие - причину, но все их потуги, конечно же, обречены на провал… Так он и лежит всю ночь, обливаясь холодным потом, не в состоянии расслабить сведенное судорогой тело: надо быть начеку, ведь в любой момент его дорогую матушку может осенить очередная не терпящая отлагательств идея, и весь дом будет немедленно поднят по тревоге…
Игры в саду проходят, разумеется, под присмотром бдительного ока матери, а потому не доставляют ни малейшей радости, "забавы" сменяются с калейдоскопической быстротой, больше напоминая какую-то идиотскую муштру: марш туда, бегом обратно, делай это, не делай то - и все надо исполнять быстро, не задумываясь, будто он - хорошо отлаженный механизм; любое, самое незначительное промедление вызывает ее гнев - паузы недопустимы, в них она видит своих личных врагов и считает себя обязанной бороться с ними не на жизнь, а насмерть. Мальчику категорически запрещено удаляться от замка, он должен все время оставаться в пределах слышимости; ускользнуть невозможно, это он усвоил хорошо, стоит только сделать один-единственный шаг за невидимую границу, как из открытого окна тебя уже настигает пронзительный окрик, от которого цепенеешь, вжимая голову в плечи.
Сабина - живущая вместе с прислугой маленькая, на год моложе его, девочка - видит Леонгарда лишь издали, а если и случается им сойтись на несколько коротких минут, то весь их разговор - это десяток отрывистых, скороговоркой брошенных фраз, так капитаны двух встретившихся в открытом море кораблей спешат обменяться только самыми необходимыми сведениями, ибо отлично знают, что времени на пустую болтовню у них нет: секунда, другая - и в ушах уже ничего, кроме шума волн и свиста ветра…
Старый граф, отец Леонгарда, парализованный на обе ноги, может передвигаться только, в кресле на колесах; да он и не выбирается из библиотеки, дни напролет проводя за чтением, однако читать ему по большей части не удается, так как вездесущая мать постаралась, чтобы и из этих стен были изгнаны ненавистные ее сердцу тишина и покой: час за часом она своими нервно дрожащими руками перетаскивает фолианты, выбивает из них пыль, с размаху, плашмя, хлопая один о другой, закладки летят на пол, переплеты рвутся, тома, еще вчера стоявшие внизу, завтра могут оказаться где-нибудь на самой верхней полке или же в основании грандиозной пирамиды, из тех, которые сооружаются в период чистки висящих за стеллажами гобеленов. Ну а если графиня находится в других, пусть даже самых отдаленных помещениях замка, облегчения не жди, ибо сознание того, что в любую секунду она может появиться вновь, сея вокруг себя раздражение и злобу, только еще больше усугубляет ту изощренную пытку, которой подвергается человеческий дух, ввергнутый в этот абсурдный, рукотворный хаос.
Вечерами, когда зажигают свечи, маленький Леонгард пробирается к отцу, чтобы посидеть с ним рядом, а если получится, то и поговорить, но разговора не получается, словно толстая стеклянная стена непреодолимой преградой стоит между ними; иногда, склонившись над сыном, старик уже открывает рот - кажется, он решился наконец сказать мальчику нечто чрезвычайно важное, то, что может самым коренным образом повлиять на его жизнь, - но всякий раз слова застревают у него в горле, и граф вновь смыкает губы, лишь молча и нежно поглаживает пылающий детский лоб, не сводя печального взора с дверей, которые в любую секунду могут распахнуться.
Однако Леонгард догадывается, что отнюдь не скудость сердечная столь роковым образом налагает печать молчания на отцовские уста, напротив - от душевной полноты не решается граф посвятить сына в свои тайны, и вновь поднимается в мальчике ненависть к матери, горечью подступает к горлу: не ее ли заботами эта благородная голова лежит, обессиленная, на спинке кресла, не ее ли трудами праведными это усталое чело изборождено глубокими, похожими на шрамы морщинами? В одно из таких мгновений Леонгард вдруг представил свою матушку в постели мертвой, и зрелище это наполнило детскую душу чувством тайного жгучего удовлетворения: видение мертвой матери все чаще посещает его, только этого ему уже мало - хочется, чтобы оно стало реальностью, и вскоре к повседневной домашней пытке добавляются еще муки адского ожидания: с надеждой вглядывается он в черты ее лица, не промелькнет ли в них хотя бы тень надвигающейся болезни, пристально изучает походку, стараясь уловить в ней признаки усталости и утомления. Однако эта женщина обладает несокрушимым здоровьем, чувство слабости ей неведомо, похоже, силы ее только прибывают при виде немощного, разбитого болезнью мужа.
От древнего как мир садовника Леонгарду становится известно, что его отец настоящий философ, весьма преуспевший в оккультных науках, и что в старинных манускриптах, которые хранятся на полках библиотеки, заключена мудрость, поистине неисчерпаемая; отныне мальчик преисполнен ребяческой решимостью постигнуть сию премудрость, ибо тогда, как ему кажется, падет невидимая стена, стоящая между ним и отцом, и вновь разгладятся глубокие шрамы морщин, и печальное старческое лицо просияет юношеской улыбкой…
Но никто не может ему объяснить, что есть мудрость, даже местный священник не нашел лучшего, как с пафосом провозгласить: "Страх пред Господом нашим - сие и есть высшая мудрость, сын мой", - чем еще больше смутил Леонгарда.
И лишь одно не вызывает у мальчика никаких сомнений: мать и мудрость - несовместимы, вся ее жизнь, каждое слово, любой поступок прямо противоположны предвечному порядку.
Однажды, воспользовавшись мгновением тишины, Леонгард собрался с силами и спросил отца, что есть мудрость - вопрос вырвался внезапно, как крик о помощи, мальчик тут же покраснел до корней волос, такой нелепой показалась ему собственная несдержанность, но безбородое лицо графа напряглось, было видно, как мучительно подыскивает он единственно правильные слова для столь неистово жаждущего истины, но все еще детского ума. Леонгард, судорожно сцепив пальцы, ждал, но вот отец заговорил, и он вбирал в себя каждое слово, во что бы то ни стало стараясь уловить смысл сказанного, казалось, еще немного и его череп лопнет…
Фразы, исходящие из щербатого рта, быстры и отрывисты, но Леонгард понимает: это страх - страх, что их прервут, что сокровенные семена будут осквернены мертвенным, безнадежно холодным дыханием матери, и тогда он, его сын, неправильно истолкует их, и прорастут они ядовитыми всходами.
Поздно, уже стучит по коридору частая дробь ненавистных шагов, приказы летят направо и налево и шелест, кошмарный шелест черного шелка. Речь отца учащается с каждой секундой, слова, как опасно отточенные ножи, летят в сторону Леонгарда, и он пытается ловить их голыми руками - сейчас главное запомнить, ничего не упустить, а разобраться можно потом, позднее, - но нет, не удержать, со свистом проносятся они дальше, рассекая детскую память страшными кровоточащими ранами.