Ему не хотелось ни с кем откровенничать – объяснять, насколько обострены сейчас все его чувства, а тем более рассказывать о руках. Единственное, о чем ему хотелось говорить, так это о видениях. Но разговоры о падающем занавесе, разделяющем живых и мертвых, никого не интересовали.
Как только тетя Вив отправлялась в постель, Майкл приступал к изучению обретенной им силы прикосновения. Неторопливо прикасаясь к тому или иному предмету, он уже мог рассказать о нем многое. А если Майкла интересовал конкретный вопрос, то есть он придавал своей силе направленность, полученная информация была поистине исчерпывающей. Но возникающие при этом ощущения, все эти внезапно вспыхивающие в мозгу образы вызывали лишь раздражение. Если и существовала причина, по которой ему была дарована такая восприимчивость, эта причина позабылась вместе с видением и осознанием цели, обусловившей его возвращение в жизнь.
Стейси принесла ему книги о людях, которые, как и он, однажды тоже умерли, но потом вернулись к жизни. В больнице доктор Моррис рассказывал Майклу о трудах на эту тему – классических исследованиях "опыта на грани смерти", проводимых Муди, Ролингсом, Сэйбомом и Рингом. Преодолевая пьяное оцепенение, возбуждение, полную неспособность надолго сосредоточиться на чем-либо, Майкл заставил себя прочитать некоторые из работ.
Да, все очень знакомо! Все правда! Да, он тоже поднимался высоко над телом, и это не было сном. Только он не видел прекрасного света, его не встречали дорогие сердцу люди, отошедшие в мир иной. Он не был допущен в рай небесный, полный цветов и удивительных красок. С Майклом происходило нечто совершенно иное. Его перехватили на полпути и заставили осознать, что ему предначертано выполнить некую весьма трудную, но чрезвычайно важную задачу и что от результата его миссии зависит очень многое.
Рай… Единственный рай, который когда-либо видел Майкл, располагался в городе, где он вырос и откуда уехал в семнадцать лет, – в Новом Орлеане. Этот рай представлял собой обширную территорию с приблизительно тремя десятками домов и назывался Садовым кварталом.
Да, вернуться туда, где все начиналось! В Новый Орлеан, который не видел с семнадцати лет. И что самое забавное: когда перед его мысленным взором проносилась вся жизнь – говорят, это происходит со всеми тонущими, – первое, что отчетливо вспомнилось Майклу, это вечер, открывший ему, шестилетнему ребенку, волшебство классической музыки… Сидя на задней веранде бабушкиного дома, он дышал пряным ароматом сумерек и слушал старый ламповый приемник. В темноте сияли лепестки ялапы. В листве деревьев звенели цикады. Дед с любимой сигарой в зубах устроился на ступеньках… Именно тогда в душу Майкла вошла божественная музыка…
Почему же он так полюбил классическую музыку, когда никого вокруг она не трогала? Но так уж случилось, что Майкл с самого рождения отличался от других. И своей любовью к музыке обязан был отнюдь не матери и семейному воспитанию. Для матери, по ее собственному признанию, любая музыка была не более чем шумом. И тем не менее Майкл до такой степени увлекся классикой, что его нередко заставали за малопонятным для остальных занятием: стоя в темноте, он едва слышно напевал себе под нос какую-либо мелодию и дирижировал, широко размахивая палочкой.
Семейство усердных работяг Карри обитало в районе Ирландского канала. Отец Майкла принадлежал к третьему поколению семьи, занимавшей половину небольшого дома в прибрежном квартале, где селились многие ирландцы. Спасаясь от голода, вызванного катастрофическим неурожаем картофеля, его предки отправились в Америку в пустом трюме одного из кораблей, перевозивших хлопок. Такие суда регулярно отплывали из Ливерпуля к берегам американского Юга за прибыльным товаром, увозя на далекий континент все новых и новых беженцев.
Достигнув наконец вожделенных берегов Америки, переселенцы оказались в "сырой могиле" – иного определения условия их существования не заслуживали. Едва живые от голода, одетые в большинстве своем в лохмотья, они хватались за любую работу и сотнями умирали от желтой лихорадки, чахотки и холеры. Оставшиеся в живых копали городские каналы – рассадники комаров, кидали уголь в топки больших пароходов, грузили хлопок на корабли и работали на железной дороге. Некоторые становились полицейскими и пожарными.
То была порода сильных людей, и именно от них Майкл унаследовал крепкое телосложение и решимость. Он них же исходила и его любовь к работе руками, которая в конце концов взяла в нем верх, несмотря на годы учебы.
Он рос, слушая рассказы о тех далеких днях: о том, как рабочие-ирландцы сами построили большую приходскую церковь Святого Альфонса, как они вытаскивали из реки камни и делали кладку, как собирали деньги, чтобы заказать в Европе прекрасные статуи.
"Мы должны превзойти немцев, – говорили эти люди. – Вы же знаете, что на другой стороне улицы они строят церковь Святой Марии. Ничто не заставит нас ходить вместе с ними к мессе".
Вот почему в этом квартале вместо одной выросли две великолепные приходские церкви, где каждое утро служили мессу одни и те же священники.
Дед Майкла служил в портовой полиции. На этих же причалах прадед мальчика когда-то грузил тюки с хлопком. Дед водил внука смотреть, как приходят корабли с грузом бананов, как тысячи бананов движутся по лентам конвейеров и исчезают в недрах складов. Он рассказывал, что иногда в связках плодов прячутся большие черные змеи, которых зачастую удается обнаружить, лишь когда бананы попадают на рынок.
Отец Майкла был пожарным и оставался им до конца своих дней – он погиб во время пожара на Чупитулас-стрит. Майклу тогда было семнадцать. Потеря отца стала поворотным пунктом в жизни юноши – к тому времени его дед и бабушка уже умерли, и Майкл с матерью уехали в ее родной Сан-Франциско.
В сознании Майкла никогда не возникало ни малейшего сомнения в том, что Калифорния отнеслась к нему по-доброму. Да и двадцатый век отнесся к нему по-доброму. Майкл оказался первым из членов старинного ирландского клана, кто окончил университетский колледж и получил возможность жить в мире книг, картин и красивых зданий.
Даже будь отец жив, Майкл все равно не пошел бы по его стопам. Майкла интересовали такие вещи, о которых едва ли задумывались его предки.
И речь в данном случае не о музыке, которую он открыл для себя тем летним вечером, но прежде всего о его страсти к книгам. Майкл полюбил их, как только научился складывать буквы. В девять лет он запоем прочел Диккенса, и с тех пор "Большие надежды" навсегда остались для него самым любимым романом.
В Сан-Франциско Майкл так и назвал свою строительную компанию: "Большие надежды".
В школьной библиотеке, где остальные мальчишки стреляли друг в друга шариками из жеваной бумаги, он брал "Большие надежды" или "Давида Копперфильда" и забывал обо всем на свете. Сверстники дергали его за руку и грозились поколотить, если он не перестанет корчить из себя "тихоню" – этим словом жители Ирландского канала называли любого, у кого недоставало здравого смысла быть крепким, грубым и презирать все, что недоступно мгновенному пониманию.
И тем не менее поколотить Майкла не удавалось никому. У него хватало унаследованной от отца здоровой злости, чтобы отомстить каждому, кто осмелится поднять на него руку. Даже в детстве Майкл был крепким и не по годам сильным.
Физические действия, пусть и жестокие, были для него совершенно естественными. К тому же Майкл любил драться. И мальчишки пришли к выводу, что его лучше не задевать, а сам он научился надежно скрывать потаенные уголки своей души. Поэтому ребята прощали ему некоторые странности и, можно сказать, любили его.
Однако пристрастие Майкла к длинным пешим прогулкам оставалось непонятным для сверстников, равно как впоследствии и для его подружек. Рита Мей Двайер смеялась над ним. Мария Луиза называла его повернутым. "Ну что ты находишь в этой ходьбе?" – недоумевала она.
Но Майкл с раннего возраста увлекался ходьбой. Ему нравилось пересекать Мэгазин-стрит – своего рода разделительную черту между скоплением узких, опаленных солнцем улочек, на которых он вырос, и величественным, исполненным спокойного достоинства Садовым кварталом.
В Садовом квартале находились самые старые аристократические особняки. Скрываясь в тени садов, они словно дремали под неусыпной охраной вековых дубов. Засунув руки в карманы, Майкл бродил по кирпичным тротуарам, насвистывая какой-нибудь мотивчик и мечтая о том, что когда-нибудь и у него здесь будет собственный особняк. Обычно он рисовал в своем воображении дом с белыми колоннами и выложенные плитами дорожки. У него будет рояль – вроде тех, что он видел мельком за широкими, во всю стену, окнами. У него будут кружевные занавеси и люстры. И тогда он целыми днями станет читать Диккенса, сидя в прохладе библиотеки, где шкафы с книгами доходят до потолка, а по решеткам террасы вьются кроваво-красные азалии.
А пока Майкл лишь украдкой смотрел на то, чем, по его мнению, непременно должен владеть, пусть и в отдаленном будущем, и испытывал те же чувства, что и диккенсовский Пип.
Надо сказать, что в своем пристрастии к прогулкам Майкл не был одинок: его мать тоже любила подолгу ходить. Возможно, это был один из нескольких важных даров, которые она передала сыну.
Как и Майкл, его мать любила дома и понимала в них толк. С самого раннего детства он приходил с ней в этот заповедник старинных особняков, и она показывала сыну свои любимые уголки и большие ухоженные лужайки, скрывавшиеся за кустами камелии, учила слушать пение птиц в листве деревьев и музыку невидимых фонтанов.
Особенно ей нравилось одно здание, которое Майкл никогда не забудет: большой, мрачноватого вида особняк с увитыми бугенвиллеей боковыми террасами. Когда они проходили мимо этого дома, Майкл часто видел какого-то странного человека, одиноко стоявшего среди высоких неухоженных кустов в самом конце заброшенного сада. Казалось, он так безнадежно затерялся и запутался меж зеленых ветвей, настолько тесно слился с темной листвой, что какой-нибудь другой прохожий вряд ли сумел бы его заметить.
У них с матерью даже было что-то вроде игры, связанной с тем человеком. Обычно мать говорила, что не видит его.
– Ну как же, мама, он ведь там стоит, – каждый раз возражал ей Майкл.
– Хорошо, тогда расскажи мне, как он выглядит.
– У него темные волосы и карие глаза, и он нарядно одет, словно собирается в гости. Но, мама, он следит за нами, и нам не стоит здесь стоять и разглядывать его.
– Майкл, да нет же там никакого человека, – упорно твердила мать.
– Ты что, смеешься надо мной?
Но однажды мать действительно увидела того мужчину, и он ей не понравился. Однако произошло это не в запущенном саду красивого дома.
В канун Рождества – Майкл был тогда еще ребенком – в боковом алтаре церкви Святого Альфонса поставили ясли с лежащей в них фигуркой младенца Иисуса. Майкл пришел вместе с матерью преклонить колени перед алтарем и в восхищении застыл перед статуями Марии и Иосифа. А младенец Иисус улыбался и протягивал к нему свои пухлые ручонки. Везде ярко сияли огни, на фоне которых пламя свечей казалось особенно нежным и мягким. Церковь наполняли приглушенные звуки шагов и тихие голоса.
Наверное, это было первое Рождество, которое Майкл запомнил. Так или иначе, тот человек стоял в полумраке алтарной части храма и спокойно оглядывал прихожан, а увидев Майкла, по обыкновению слегка улыбнулся. На нем был костюм. Выражение лица мужчины казалось совершенно невозмутимым, но сомкнутые ладони оставались крепко сжатыми. В целом выглядел он точно так же, как в саду того дома на Первой улице.
– Мама, смотри, это он! – воскликнул Майкл. – Тот человек из сада!
Бросив на незнакомца быстрый взгляд, мать тут же испуганно отвела глаза и прошептала:
– Вижу. Не смотри больше на него.
Уже выходя из церкви, мать еще раз обернулась…
– Мама, это же человек из сада, – повторил Майкл.
– О чем ты болтаешь? Из какого сада?
Через некоторое время, прогуливаясь вместе с матерью по Первой улице, Майкл опять увидел все того же странного мужчину. Но в ответ на попытку мальчика привлечь внимание матери к незнакомцу она почему-то вновь затеяла прежнюю игру, со смехом заявив, что в саду никого нет.
Нет так нет. Тогда это не имело значения. Но Майкл не забыл об увиденном.
Гораздо важнее существовавшая между Майклом и его матерью крепкая дружба – им всегда было хорошо вместе.
Когда Майкл подрос, мать преподнесла ему еще один подарок: кино. По субботам они садились в трамвай и ехали в центр города на дневной сеанс. Отец называл фильмы сентиментальным дерьмом и заявлял, что никто не затащит его на такие дурацкие картины.
Майкл навсегда запомнил "Ребекку", "Красные туфельки", "Сказки Гофмана" и итальянский фильм-оперу "Аида". Чуть позже он узнал удивительную историю пианиста в фильме "Незабываемая песня", навсегда полюбил "Цезаря и Клеопатру" с Клодом Рейнсом и Вивьен Ли, а также "Покойного Джорджа Эпли" с Роналдом Колменом, у которого был самый красивый голос, какой Майклу доводилось когда-либо слышать.
Досадно, что порою он не понимал содержания фильмов, а иногда не успевал расслышать даже реплики актеров. В иностранных фильмах субтитры сменялись прежде, чем Майкл успевал их прочесть, а в английских лентах актеры говорили слишком быстро, и он не улавливал смысл их отрывистой речи.
На обратном пути мать кое-что ему объясняла. Они проезжали мимо своей остановки – до самой Кэрролтон-авеню, где было так приятно побродить вдвоем. Им обоим нравилось разглядывать внушительного вида здания на этой улице. В большинстве своем они были построены после Гражданской войны и не отличались вкусом и изысканностью, свойственными старинным особнякам Садового квартала. Тем не менее исполненная великолепия и помпезности архитектура этих домов привлекала к себе внимание и вызывала интерес.
Тихая боль охватывала Майкла при воспоминании о тех неспешных поездках, о времени, когда хочешь так много, а понимаешь так мало. Ему нравилось срывать цветки ползучего мирта, высунув руку из открытого трамвайного окошка. Он мечтал походить на Максима де Винтера. Он старался выяснить и запомнить названия классических пьес, которые слышал по радио, и радовался, когда удавалось выучить и правильно произнести вслед за дикторами малопонятные иностранные слова.
Ему казалось странным, что в старых фильмах ужасов, демонстрировавшихся по соседству – в грязной киношке "Счастливый час" на Мэгазин-стрит, он зачастую видел все тот же изысканный мир и элегантных людей. Отделанные деревянными панелями библиотеки, мужчины в смокингах и миловидные сладкоречивые женщины соседствовали с чудовищным Франкенштейном или дочерью Дракулы. Наиболее элегантным мужчиной был некий доктор ван Хельсинг, а Клод Рейне, некогда игравший Цезаря, заливался безумным смехом в "Человеке-невидимке".
Сам того не желая, Майкл постепенно проникся презрением к Ирландскому каналу. Он любил своих родителей, деда и бабушку. Он в достаточной мере любил своих друзей. Но он ненавидел невзрачного вида двухквартирные домики, вытянувшиеся по двадцать кряду на целый квартал, с крошечными передними двориками и низенькими заборчиками из колышков. Он ненавидел бар на углу, где в задней комнате гремел музыкальный автомат и постоянно лязгала затянутая сеткой входная дверь. Майклу было противно смотреть на толстых женщин в цветастых платьях, которые прямо на улице нашлепывали своих детей, а иногда даже лупили их ремнем.
Он презирал толпы, которые ранними субботними вечерами болтались по Мэгазин-стрит. Ему казалось, что дети этих людей всегда ходят в грязной одежде и с чумазыми лицами. Продавщицы в универмаге, торговавшем разного рода дешевым товаром, грубили. Тротуары воняли прокисшим пивом. Из убогих квартир над магазинами, принадлежавших железной дороге, неслись отвратительные запахи. Несколько его друзей – из самых бедных семей – вынуждены были довольствоваться именно таким жильем. Зловоние ощущалось в старых обувных лавках, в мастерских по ремонту приемников и даже в зале "Счастливого часа". Зловоние стало неотъемлемой частью Мэгазин-стрит. Коврики на ступенях домов напоминали бинты. Все вокруг покрывал толстый слой грязи. Мать Майкла не ходила на Мэгазин-стрит даже за катушкой ниток. Она шла пешком через Садовый квартал, потом садилась в трамвай и ехала в район Кэнал-стрит.
Майклу было совестно за свою ненависть. Он стыдился ее так же, как стыдился своей ненависти Пип в "Больших надеждах". Однако чем больше видел, узнавал и понимал Майкл, тем сильнее становилось презрение.
Но ничто не вызывало в нем такого раздражения, как люди – да, именно люди. Он стыдился явно выраженного акцента, который сразу выдавал в человеке жителя Ирландского канала. Говорили, что такой акцент можно слышать и в нью-йоркском Бруклине, и в Бостоне, и в любом другом месте, где селились выходцы из Ирландии и Германии. Обитатели аристократических кварталов города обычно пренебрежительно говорили:
– Знаем, знаем, откуда ты. Из приходской школы. По выговору ясно.
Майкл терпеть не мог даже монахинь, преподававших в этой школе: голосистых грубых "сестриц", которые без каких-либо на то оснований – только лишь по собственной прихоти или по причине плохого настроения – пороли и всячески унижали мальчишек.
Особенно Майкл возненавидел монахинь после одного случая, свидетелем которого ему довелось стать в шестилетнем возрасте. Одного мальчишку-первоклассника, "нарушителя спокойствия", монахини выволокли из их класса и потащили к учительнице другого первого класса, в школу для девочек. Только потом ребята узнали, что там этого беднягу заставили влезть в мусорную корзину. Красный от стыда, он стоял перед девчонками и плакал. Монахини без конца толкали и пинали его, приговаривая: "Марш обратно в помойку! Пошел!" Девчонки видели все это своими глазами и позже рассказали обо всем, что тогда происходило.
От их рассказа у Майкла похолодело внутри. Его охватил немой, неизъяснимый ужас: а что, если нечто подобное случится и с ним? Ведь он знал, что не позволит так с собой обращаться. Он сумеет постоять за себя, и тогда отец его выпорет. Отец часто грозил Майклу расправой, но до сих пор дальше пары ударов веревкой дело не шло. Жестокость, которую Майкл всегда ощущал в себе и которая так или иначе проявлялась в его отце, деде и во всех знакомых ему мужчинах, могла неожиданно вспыхнуть, выйти из-под контроля и втянуть его в этот хаос. Сколько раз на его глазах пороли других ребят. Сколько раз Майкл слышал полные холодной иронии шутки своего отца насчет порки, которую задавал ему его отец. Майкл боялся, и его немой, всеобъемлющий и парализующий страх не поддавался словесному выражению. Это был ужас перед зловещим, неотступно надвигающимся моментом, когда на него посыплются удары.
Несмотря на присущие ему от природы непоседливость и упрямство, Майкл стал вести себя в школе воистину по-ангельски примерно задолго до того, как действительно осознал, что для осуществления мечтаний ему необходимо усердно учиться. А тогда он сделался тихим мальчиком, прилежным учеником, всегда выполняющим домашнее задание. Страх перед невежеством, страх перед наказанием и унижением подхлестывал его не в меньшей степени, чем впоследствии честолюбие.