Но что-то было не так. Трамвай замер. Пассажиры на деревянных скамьях смотрели на нас с любопытством. Я стояла на тротуаре и, задрав голову, пыталась увидеть, в чем там дело. Розалинда! Она сидела на задней скамье, смотрела в окно и делала вид, что не имеет к нам никакого отношения. Она не обращала ни малейшего внимания на маму, а мама, словно вовсе не была пьяна, сказала: "Розалинда, дорогая, пошли".
Водитель ждал. Он стоял на своем месте в кабине, перед ветровым стеклом вагона, и ждал. В то время водители трамваев стоя управляли трамваем с помощью двух рычагов. Я схватила Фей за ручку. Еще секунда – и она вышла бы на проезжую часть. Катринка, розовощекая и беленькая, угрюмо сосала большой палец и равнодушно наблюдала за происходящим.
Мать прошла в конец вагона. Розалинда сдала позиции. Ей пришлось подняться и выйти.
И вот теперь, когда мать, повалившись на траву в парке, рыдала и грозила утопиться, Розалинда утешала ее, умоляла не делать этого.
Мальчишки-матросы спрашивали, что случилось, кем приходится мне эта странная женщина и почему она так рыдает, предлагали помощь.
Я отказалась. Я не нуждалась в их помощи! Мне не нравилось то, как они смотрели на меня. Мне было всего тринадцать. Я не знала, что им нужно. Я не понимала, почему они обступили меня со всех сторон – меня и двух малышек. А мать чуть поодаль лежала на боку, и ее плечи тряслись. Я слышала, как она всхлипывает. У нее был тихий прелестный голос. Наконец боль постепенно начала угасать, хотя при воспоминании о том, как Розалинда попыталась остаться в трамвае, о том, что мать напилась и хотела умереть, а отец все же выставил всех нас из дома, на душе еще скребли кошки.
– Отдай! – бушевал он. – Отдай мне скрипку!
Так отчего же он ее не возьмет? Я не знала. И не хотела знать.
Я продолжала играть хаотичный танец джигу, притоптывая, подскакивая, как это делала в кино глухонемая Джонни Белинда, подчиняясь вибрациям скрипки, которые только и могла улавливать. Танцующие ноги, танцующие руки, танцующие пальцы, дикий, безумный ирландский ритм, хаос. Танцую в спальне, танцую и играю, размахивая смычком, пальцы бегают по грифу сами по себе, смычок движется сам по себе, да, поддай, поддай, как тогда говорили на пикнике, зажигай, поддай.
Пусть так и будет. Я все играла и играла.
Он цепко схватил меня, но сил, чтобы меня побороть, у него не хватило.
Я попятилась к окну и прижала скрипку со смычком к груди.
– Отдай, – сказал он.
– Нет!
– Ты не умеешь играть. Все это делает скрипка, а не ты. Она моя, моя.
– Нет.
– Отдай скрипку! Она моя!
– Тогда я ее разобью!
Я крепче прижала руками скрипку, выставила вперед локти и смотрела на него расширенными глазами. Конечно, я вовсе не собиралась ее ломать, но он ведь не мог это знать. Должно быть, ему показалось, что я не шучу.
– Нет, – сказала я. – Я играла на ней, играла так и раньше, я исполняла свою версию этой песни.
– Ничего подобного, лживая шлюха! Отдай сейчас же скрипку! Будь ты проклята! Я уже сказал, она моя! Тебе нельзя брать в руки такую вещь.
Меня сотрясала дрожь, пока я на него смотрела. Он протянул ко мне руки, а я забилась в угол, все крепче сжимая хрупкий инструмент.
– Я раздавлю ее!
– Ты этого не сделаешь.
– А какое это будет иметь значение? Это ведь призрачная вещь, не так ли? Скрипка такой же призрак, как и ты. Я хочу снова на ней сыграть. Я хочу… просто подержать ее. Ты не можешь забрать ее…
Я подняла скрипку и снова прижала ее подбородком к плечу. Рука призрака потянулась ко мне, и я опять пнула его – по ногам. Он попытался увернуться. Тогда я провела смычком по струнам, заставив их издать дикий вопль, длинный ужасный вопль, а затем медленно, закрыв глаза, не обращая на него внимания, крепко удерживая скрипку каждым пальцем и каждой клеточкой своего естества, я заиграла. Очень тихо и медленно – наверное, какую-то колыбельную: для нее, для меня, для Роз, для моей обиженной Катринки и хрупкой Фей. Песню сумерек, похожую на старое стихотворение, которое негромким голосом читала когда-то мать – еще до того, как закончилась война и отец вернулся домой. Я услышала, что звук стал насыщеннее, сочнее и круглее. Да-да, то самое туше, как раз такое, как нужно, – когда дотрагиваешься смычком до струн, почти не оказывая на них давления, и одна фраза следует за другой. Мама, я люблю тебя, люблю тебя, люблю! Он никогда не вернется домой. Нет никакой войны, и мы всегда будем вместе. Высокие ноты выходили на редкость тонкими и чистыми, необыкновенно яркими и в то же время печальными.
Она ничего не весила, скрипка, – она лишь слегка давила на плечо, отчего я почувствовала головокружение. Но песня вела меня вперед. Я не знала нот, не знала мелодий. Я знала лишь эти блуждающие фразы горя и меланхолии, эти бесконечные сладостные гаэльские стенания, вплетавшиеся одно в другое. Но песня лилась, всемилостивый Боже, она лилась и лилась, как… как что?.. как кровь, как кровь на загаженном коврике. Как нескончаемый поток крови из женской утробы… Или из женского сердца? Не знаю.
В последний год жизни месячные у нее случались нерегулярно. То же самое происходило совсем недавно и у меня. Теперь я бездетна: в моем возрасте уже невозможно родить, и не будет у меня моей живой кровиночки. Что ж, как есть, так и есть.
Как есть, так и есть.
А музыка звучала!
Что-то легко скользнуло по моей щеке. Его губы. Я локтем отшвырнула его к кровати. Он был неловок, растерян и, цепляясь за прикроватный столбик в попытке подняться на ноги, испепелял меня взглядом.
Я перестала играть, последние ноты еще долго звенели. Великий Боже! За всеми нашими блужданиями пролетела длинная ночь. Луна притаилась в зарослях лавровишни, спрятавшихся в огромной тени соседнего здания, в тени стены современного мира, способного затмить, но не способного разрушить этот рай.
Жалость, которую я испытывала к матери, горе, охватившее душу в тот момент, когда мать пнула меня, восьмилетнюю девочку, в этой самой комнате, растекались эхом тех нот, что звенели в воздухе. Мне оставалось только поднять смычок. Все получалось естественно.
Он стоял, прижавшись в страхе к противоположной стене.
– Либо ты вернешь мне скрипку, либо, предупреждаю, я заставлю тебя поплатиться!
– Ты кого оплакивал – меня или ее?
– Верни скрипку!
– Или это было сплошное уродство? Что это было?
Наверное, это была маленькая девочка, потерявшая способность дышать и в панике сжимающая свой живот, когда ее рука случайно коснулась раскаленного железа открытой горелки. Какая это все-таки маленькая печаль в мире ужасов, и все же из всех воспоминаний не было ни одного более тайного, ужасного, невысказанного.
Я принялась тихонько напевать: "Хочу играть". И тихо начала, осознав, как это просто: мягко скользить смычком по струне ля и по струне соль и сыграть всю песню только на одной нижней струне, если захочу, и добавить легкого скрежетания; да, оплакивай растраченную жизнь, я слышала ноты, я позволила им удивить себя и выразить свою душу одним аккордом за другим, да, приди ко мне, пробейся к моему сознанию через это и дай мне обрести себя. Она и года не прожила после того, как проплакала в парке, даже одного года, и в тот последний день никто не проводил ее до ворот.
Мне кажется, я пела, пока играла. "О ком ты плакал, Стефан, – пела я, – кого оплакивал – ее, меня или убогость и уродство?" Скрипка будто срослась с рукой, пальцы, такие гибкие и точные, словно превратились в крошечные подковы, бьющие по струнам, и музыка звучала в ушах не в скрипичном и не в басовом ключе – такой невыразительный звук, древний и совсем не подходящий для этой мелодии, которая в то же время поражала и уносила меня с собой, как случалось каждый раз, когда я слышала пение скрипки, только теперь скрипка пела в моих руках!
Я видела ее тело в гробу. Нарумянена как проститутка. Гробовщик сказал: "Эта женщина проглотила собственный язык!" И голос отца: "Она так плохо питалась, что лицо почернело. Пришлось нанести слишком много грима. Взгляни, Триана, как все это нехорошо. Взгляни. Фей ее просто не узнает".
А чье это на ней платье? Темно-красное. У нее никогда такого не было. Платье тетушки Элвии. А ведь ей не нравилась тетушка Элвия. "Элвия сказала, что ничего не смогла найти в шкафу. У твоей матери были какие-то вещи. Как же иначе? Неужели у нее не было вещей?"
Инструмент казался совершенно невесомым, его так легко было удерживать на месте, извлекая поток звуков, знакомых обволакивающих звуков – тех самых, что подхватывали мужчины и женщины с гор и танцевали под них в детстве, еще до того, как научились читать и писать, а возможно, и говорить. Я слилась со скрипкой, а она со мной.
Платье тетушки Элвии… Воспоминание, вызывающее отвращение, не слишком сильное, но все же незабываемое, – последний отвратительный штрих, горькое свидетельство невнимания.
Почему я не накупила ей платьев, почему не вымыла ее, не помогла ей, не поставила ее на ноги? Что со мной было не так? Одним неразделимым, целостным потоком музыка несла с собой обвинение и наказание.
"А разве у нее были вещи?" – холодно спросила я у отца. Черная шелковая комбинация была – я помнила. Летними ночами мать сидела в ней под лампой, с сигаретой в руке. Вещи? Пальто, старое пальто.
Господи, как я допустила, что она так умерла? Мне ведь было четырнадцать. Достаточно взрослая, чтобы помочь ей, любить ее, вернуть ее к жизни.
Пусть себе слова тают. Это особый талант: позволить словам растаять. Пусть великий звук расскажет всю историю.
– Отдай скрипку! – вскричал Стефан. – Иначе, предупреждаю, я заберу тебя с собой.
Я остановилась в изумлении.
– Что ты сказал?
Он молчал.
Я начала напевать, по-прежнему легко удерживая скрипку между плечом и подбородком.
– Куда? – мечтательно спросила я. – Куда ты меня заберешь?
Я не стала дожидаться ответа.
Я заиграла тихую песню, не нуждавшуюся ни в каких сознательных стимулах, – просто сладостные короткие ноты, следовавшие одна за другой с легкостью, словно поцелуи, когда мы приникаем губами к ручкам, щечкам, горлышку младенца Я словно держала маленькую Фей на руках и целовала ее, целовала, целовала… Боже мой, мама, смотри: Фей проскользнула сквозь рейки своего манежа! Она снова у меня на руках. Но ведь это Лили! Или Катринка, сидевшая в темном доме одна с маленькой Фей, когда я вернулась из школы. Рвота на полу.
Что с нами стало?
Куда девалась Фей?
– Мне кажется… Наверное, тебе следует начать наводить справки, – сказал когда-то Карл. – Уже два года, как твоя сестра исчезла. Думаю… Боюсь, она не вернется.
– Вернется.
Вернется! Вернется! Вернется!!!
Именно эти слова произнес врач, когда Лили неподвижно застыла под кислородной маской:
– Она не вернется.
Пусть об этом кричит музыка, пусть она откроет путь безысходному горю, придав ему новую форму.
Я открыла глаза, продолжая играть и глядя вокруг – на все, что было в этом странном сияющем и чудесном мире. Я не называла вещи, которые видела, а просто рассматривала их очертания в свете, струившемся из окон. Трюмо из моей жизни с Карлом, а на нем портрет Льва и его красивого сына, высокого старшего мальчика со светлой шевелюрой, как у Льва и Челси, того самого, которого назвали Кристофером.
На меня набросился Стефан.
Он схватил скрипку, но я держала ее крепко.
– Она сейчас сломается! – сказала я и рывком высвободила инструмент. Твердая, легкая, ощутимая вещь, полная жизни, словно оболочка сверчка, прежде чем она от него отделится. Скрипку можно было раздавить быстрее, чем стекло.
Я попятилась к окнам.
– Я сейчас ее разобью – и тогда кому будет хуже?
Он обезумел.
– Ты не знаешь, что такое призрак, – сказал он. – Ты не знаешь, что такое смерть. И ты что-то бормочешь о смерти, словно это колыбелька. А смерть – это вонь, ненависть и распад. Твой муж, Карл, превратился в прах. В прах! А твоя дочь? Ее тело разбухло от газов и…
– Нет, – возразила я. – Скрипка у меня, и я умею на ней играть.
Он пошел на меня, весь подобравшись, на какую-то секунду его лицо смягчилось от удивления. Темные гладкие брови вовсе не хмурились, а глаза с длинными темными ресницами неподвижно уставились мне в лицо.
– Предупреждаю, – сказал он глухим суровым голосом, хотя до сих пор его взгляд не был таким открытым и полным боли. – Ты завладела вещью, которая досталась тебе от мертвых. Ты завладела вещью, которая родом из моего царства, отнюдь не из твоего, и если сейчас ты ее не вернешь, то я заберу тебя с собой. Я заберу тебя в свой мир, в свои воспоминания, в свою боль – и тогда ты узнаешь, что такое страдания, ты, несчастная дуреха, ты, никчемная тварь, воровка, жадное мрачное, отчаявшееся существо; ты больно ранила тех, кого любила, ты позволила умереть Лили. Ты причинила ей боль. Вспомни ее бедро, ее лицо, когда она взглянула на тебя снизу вверх. Ты была пьяна, а взялась укладывать ее на кроватку, и тогда она…
– Заберешь меня в царство мертвых? И это не ад?
Личико Лили… Я слишком грубо опустила ее в кроватку; от лекарств все ее косточки стали хрупкими. В спешке я причинила ей боль, а она просто посмотрела на меня снизу вверх, безволосая, больная, испуганная, – крошечное пламя свечи, а не ребенок, прекрасная в болезни и здравии. А я действительно напилась, Господи, из-за этого гореть мне в аду вечно, всегда, ибо я сама стану раздувать огонь собственных вечных мук. Я с шумом втянула воздух. Я не делала этого! Не делала!
– Нет, делала! В тот вечер ты была с ней груба, ты толкнула ее, напившись. И это ты! Ты, которая клялась, что никогда не позволишь ребенку пережить то, что по вине пьяной матери довелось выстрадать тебе самой…
Я подняла скрипку и ударила смычком по струне ля, которая пронзительно вскрикнула, – высокая струна, металлическая струна. Возможно, любая песня – это всего лишь вид крика, причесанный вопль; когда скрипка берет верхнюю магическую ноту, она может быть резкой, как сирена.
Он не сумел меня остановить, ему просто не хватило сил; рука затрепетала поверх моей, но он ничего не сделал. Вот видишь, призрак, фантом, скрипка оказалась сильнее тебя самого!
– Ты разорвала завесу, – выругался он. – Предупреждаю. То, что ты держишь в руках, принадлежит мне, и эта вещь, и я сам – мы оба из другого мира, как тебе известно. Одно дело понимать, и совсем другое – отправиться со мной.
– И что я увижу, когда пойду с тобой? Такую боль, что отдам тебе скрипку? Ты приходишь сюда, предлагая мне скорее безысходность, чем отчаяние, и при этом думаешь, что я стану тебя оплакивать?
Он прикусил губу, не решаясь сразу заговорить, ему хотелось придать вес своим словам.
– Да, ты увидишь, ты увидишь… что отличает боль, а что такое… они…
– Кто это – они? Кто эти ужасные создания, которые изгнали тебя из жизни, чтобы ты потом, прихватив эту скрипку, явился ко мне в личине утешителя и поверг меня в уныние, когда я видела плачущие лица, мою мать? Я тебя ненавижу… мои худшие воспоминания.
– Ты наслаждалась, мучая себя, ты сама придумывала кладбищенские картины и поэмы, ты распевала хвалу смерти своим жадным ртом. Так ты считаешь, что смерть – это цветочки? Отдай мою скрипку. Чтобы вопить, используй голосовые связки, а мне отдай мою скрипку.
Мама явилась ко мне во сне два года спустя после своей смерти:
– Ты видела цветочки, моя девочка.
– То есть ты не умерла? – выкрикнула я во сне, но тут же поняла, что эта женщина не настоящая, это не она, я разглядела это по ее кривой улыбке, это не моя мама, она на самом деле умерла.
Эта самозванка была слишком жестока, когда сказала:
– Все эти похороны – сплошное притворство… Ты видела цветочки.
– Отойди от меня, – прошептала я.
– Это моя скрипка.
– Я тебя не звала!
– Нет, звала.
– Я тебя не заслуживаю.
– Это не так.
– Я молилась и фантазировала, как ты говоришь. Я несла свою дань на могилы, и эта дань была с лепестками Я рыла могилы по своим меркам. Ты вернул меня обратно, ты вернул меня к неприукрашенной, неприлизанной правде, и от этого я сделалась больной. Ты лишил меня дыхания! И теперь я умею играть. Я умею играть на этой скрипке!
Я отвернулась от него и заиграла. Смычок летал над скрипкой еще более грациозно, песня лилась. Мои руки знали, что делают! Да, знали.
– Только потому, что она моя, только потому, что она ненастоящая. Ты, строптивица, отдай сейчас же!
Я отступила, продолжая играть неблагозвучную мелодию, не обращая внимания на его отчаянные толчки. Затем, вздрогнув, я от него вырвалась. Мой мозг и мои руки были связаны магическим кольцом, таким же, какое связывало мое намерение и пальцы, мою волю и мастерство; хвала Господу, это случилось.
– Скрипка играет, потому что она моя! – сказал он.
– Нет. Тот факт, что ты не можешь ее вырвать, достаточно красноречив. Ты пытаешься. И все напрасно. Ты умеешь проходить сквозь стены. Ты умеешь играть на этой скрипке. Ты унес ее с собою в смерть, никто не спорит. Но сейчас тебе ее у меня не отнять. Я сильнее тебя. Скрипка в моих руках. Она остается осязаемой, смотри. Послушай, как она поет! А что, если она каким-то образом и была предназначена мне? Ты когда-нибудь думал об этом, ты, злобное хищное существо, ты когда-нибудь любил до или после смерти, настолько любил, чтобы…
– Неслыханно, – сказал он. – Ты ничто, ты случайность, ты одна из сотен, ты воплощение тех людей, которых все восхищает, но которые сами ничего не создают, ты всего лишь…
– Умник какой. И в лице твоем выражается боль, совсем как у Лили, совсем как у матери.
– Это ты виновата, – прошептал он. – Так не должно быть, я бы ушел, я бы исчез, если бы ты попросила. Ты меня обманула!
– Но ты ведь никуда не ушел, тебе понадобилась я, тебе понадобилось меня мучить, ты не уходил до тех пор, пока не стало слишком поздно, и тогда уже я нуждалась в тебе; как ты смеешь так глубоко погружаться в чужие раны. А теперь у меня есть скрипка, и я оказалась сильнее, чем ты! Что-то заставило меня забрать ее, и теперь я не выпущу скрипку из рук. Я умею на ней играть.
– Нет, эта скрипка часть меня, в той же степени, что мое лицо, мое пальто, или мои руки, или мои волосы. Мы призраки, эта скрипка и я, ты даже не можешь себе представить, что они сделали, ты не имеешь права, ты не можешь встать между мной и этим инструментом, ты отдаленно не понимаешь, что это за мука, и они…
Он прикусил губу, его лицо создавало иллюзию, что он сейчас упадет в обморок, так сильно оно побелело, вся кровь, которая не была на самом деле кровью, отхлынула от лица. Он открыл рот.
Мне было невыносимо видеть его боль. Невыносимо. Мне казалось, что я совершила последнюю ошибку, нечто очень дурное, когда увидела, как ему больно, Стефану, которого я едва знала и которого ограбила. Но я все равно не могла вернуть ему скрипку.
Перед глазами все заволокло туманом… Я ничего не чувствовала, кроме прохладной пустоты. Ничего. В голове звучала моя музыка, повтор той самой музыки, которую я сама создала. Я склонила голову и закрыла глаза. Сыграй снова…