Во всем Арагоне, во всей Кастилии нет часовщика искуснее Бруно Гугенота. Он настолько преуспел в своем мастерстве, что дерзнул бросить вызов самому Создателю, решив взять и повернуть ход времени. И немудрено, время действительно неспокойное: повсюду рыщут шпионы, вынюхивая очередного еретика, чтобы оттащить его на костер.
Время, считает Бруно, течет в какие-то совсем уж мрачные дебри… Надо чуть-чуть подправить: поменять шестерни, затянуть пружину, перевести стрелки… И вот уже пошло другое время - полегче, повеселее…
Но, увы, не менее кровожадное, чем прежнее. И Бруно предстоит очень скоро убедиться в этом…
Содержание:
Час первый 1
Час второй 10
Час третий 17
Час четвертый 25
Час пятый 35
Час шестой 39
Час седьмой 43
Час восьмой 49
Час девятый 54
Час десятый 64
Час одиннадцатый 67
Час двенадцатый 72
Примечания 74
Родриго Кортес
Часовщик
Час первый
Возбужденная толпа вывернула из-за угла, и Томазо положил руку на эфес - рев становился все более угрожающим.
- Бей его!
Томазо прищурился. По залитой солнцем, раскаленной брусчатке волокли привязанного за ноги к ослице мальчишку лет пятнадцати.
- За что его?
Томазо обернулся; из дверей храма осторожно выглядывал падре Ансельмо - глаза испуганы, рот приоткрыт.
- Не знаю, святой отец. Наверное, вор.
- Прости его, Господи, - торопливо перекрестился Ансельмо; он и сам был ненамного старше преступника.
Рокочущая толпа протекла мимо них, и стало ясно, что это баски. Именно они дважды в год привозили на ярмарку сырое железо, и полный ремесленников город оживал - до следующего завоза.
- Хотя… откуда здесь воры? - вдруг засомневался падре. - Два года служу, а тюрьма как стояла пустой, так и стоит.
Исповедник четырех обетов Томазо Хирон ничего на это не сказал и лишь проводил окровавленное тело затуманившимся взглядом. Именно так, за ноги, со съехавшей до горла бурой от пыли и крови рубахой волокли его самого - в далеком Гоа. И если бы не братья…
- Свинца ему в глотку залить! - взвизгнули из уходящей толпы.
Томазо мгновенно покрылся испариной, - так свежи оказались его собственные воспоминания. Он тогда спасся чудом.
Нет, поначалу, когда португальские моряки обнаружили в Индии огромную христианскую общину, Ватикан исполнился ликования: найти опору в Гоа, самом сердце азиатского рая, - о такой удаче можно было только мечтать. И лишь когда люди Ордена ступили на Малабарское побережье, стало ясно, сколь трудным будет путь к единению. Здешние христиане, яро убежденные, что их общину основал сам апостол Фома, тяжко заблуждались в ключевых принципах веры.
Пользуясь оказанным радушным приемом, братья внедрились во все структуры общины, изучили храмовые библиотеки и пришли в ужас. Мало того зла, что индийские христиане-кнанайя были потомками беглых евреев, они оказались еще и верными учениками египетских греков. Старые астрономические таблицы, свитки с указами Птолемеев, труды отцов-ересиархов - все буквально кричало о том, что именно здесь, в Индии, недорезанные донатисты спрятали остатки еретической Александрийской библиотеки.
Работа по исправлению незаконной религиозной традиции предстояла долгая и кропотливая. Но англичане уже появились у берегов Гоа, угрожая перехватить инициативу, а потому Ватикан ждать не мог. Папа распорядился немедленно взять епископаты Индии в свои руки, принудительно ввести в них латинские обряды, а истребление еретических Писаний и ненужных летописей поручить Святой Инквизиции. И рай превратился в ад.
Исповедник четырех обетов поежился. Отпор последовал незамедлительно, и, боже, как же их били! Его так не били с того самого дня, когда, совсем еще неопытным щенком, размазывая по лицу кровь и слезы, Томазо понял, что его таки приняли в Орден.
Толпа завернула за угол, и рев начал отдаляться. Однако спокойнее не стало. Из каждого дома, из каждой лавки, из каждой мастерской выбегали все новые и новые люди, и все они отправлялись вслед за разъяренной толпой басков - на центральную площадь.
- Что произошло? - ухватил за шиворот чумазого мастерового Томазо.
- Не знаю, ваша милость, - хлопнул глазами тот. - У нас такого отродясь не было.
Томазо отпустил его, прикрыл шпагу плащом и решил, что идти на площадь, невзирая на жару, придется.
Уже когда его повалили наземь и начали бить, Бруно с недоумением осознал, что жить ему от силы четверть часа. Баски не прощали обид, а уж за своих стояли стеной. Так что, когда полгода назад Бруно убил старшину баскских купцов Иньиго, он сам подписал себе смертный приговор. И это было странно: Бруно совершенно точно знал, что у него иная судьба.
Поскольку баски кричали на своем, Бруно так и не понял ни кто его выдал, ни что именно с ним собираются делать. А потом его привязали за ноги к ослице, к толпе начали присоединяться горожане, и до Бруно стало доходить, сколь трудно ему придется умирать.
- Свинца ему в глотку залить! - орали вокруг. - Чтоб неповадно было!..
И задыхающийся от боли Бруно уже не успевал прикрываться от ударов.
- Постойте! Это же Бруно! Подмастерье дяди Олафа!
Бруно с трудом приоткрыл залитые липкой кровью глаза. Но так и не понял, кто из горожан его опознал.
- За что вы его?!
Баски разъяренно загомонили на своем варварском языке.
- За что тебя?..
Бруно сосредоточился. Это был непростой вопрос.
Собственно, все началось, когда старшина баскских купцов Иньиго решил, что пора поднимать цену сырого железа. Для Бруно и его приемного отца Олафа по прозвищу Гугенот это означало потерю ремесла: свои запасы железа они израсходовали на храмовые куранты. А по новым ценам пополнить запасы невозможно - даже если изрядно задержавший оплату курантов падре Ансельмо наконец-то отдаст долг.
- Бруно! - прозвенело в мерцающей тьме. - Ты еще жив?! За что тебя?!
- Я убил… - прохрипел подмастерье.
Его снова одолел приступ удушья, а потому голос вышел чужой, а слова - неразборчивыми. Он и сам бы не понял, что сказал, если бы эти слова часовым боем не звучали в его голове шесть месяцев подряд.
И все же вовсе не подъем цен сам по себе стал причиной, по которой он устранил Иньиго. Старшина иноземных купцов посягнул на самое святое: филигранно выверенный ход лучших из лучших когда-либо виденных подмастерьем часов. А даже сам Бруно - лучший часовщик во всей Божьей вселенной, а возможно, и Некто Больший - использовал свои права на подобное вмешательство с огромной осторожностью.
Бессменный председатель городского суда Мади аль-Мехмед изучал показания каталонского гвардейца, похитившего молодую рабыню сеньора Франсиско Сиснероса, когда прибежал его сын Амир, приехавший на каникулы из Гранады студент медицинского факультета.
- Отец! Отец! Там Бруно убивают! Нашего соседа!
- Где? - не понял Мади.
- На площади!
Судья тряхнул головой.
- На центральной площади? Возле магистрата?
- Да! - выпалил Амир. - Самосуд!
Судья яростно пыхнул в бороду и вскочил. Последний самосуд произошел в его городе сорок шесть лет назад, когда он был еще совсем юным альгуасилом. Мастера цеха часовщиков отрубили пальцы и выжгли глаза португальцу, вызнавшему секрет удивительной точности здешних курантов; они лгали не более чем на четверть часа в сутки.
Мади отнял пострадавшего как раз перед тем, как тому предстояло усечение языка, начал дознание и тут же оказался в юридическом тупике.
- Мы не преступили закона, - уперлись ремесленники. - Цех имеет право на месть.
И это было чистой правдой. Арагонские законы позволяли отомстить чужаку за нанесенный ущерб - малефиций.
- Но я же ничего не успел сделать! - задыхаясь от боли, рыдал изувеченный португалец. - Я только смотрел! Кому я причинил вред?!
И это тоже было правдой. Да, португалец определенно посягнул на интересы цеха, но нанес ли он вред? Ведь ни вывезти секрет, ни построить часы с его использованием он так и не успел.
- Отец! Быстрее! - заторопил его Амир. - Убьют ведь!
Мади схватил шпагу, выскочил во двор здания суда и махнул рукой двум крепким альгуасилам:
- За мной!
Все четверо выбежали на улицу, промчались два квартала и врезались в гудящую, словно пчелиный рой, толпу.
- Прекратить самосуд!
- Посторонись!
- Дайте дорогу!
Горожане, узнав судью, почтительно расступались, и только баски так и гомонили на своем варварском языке, а там, в самом центре площади, уже вился дымок.
- Свинца ему в глотку!
Альгуасилы утроили напор и, расчищая дорогу судье, обнажили шпаги и отбросили самых упрямых смутьянов прочь.
- В сторону, дикари! Судья идет!
- Это он?
Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика.
- Что случилось, Бруно?
Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь.
- Говори же! - потряс его за плечо Мади.
- Часы… - выдавил подмастерье. - Мои часы…
Ни на что большее сил у парнишки уже не было.
Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах - единственном, что у него было…
- Мои часы…
Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый.
Нет, на него не показывали пальцами - сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту - в лавке, в церкви, на сходке цеха - Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза.
Помог Олаф. Приехавший откуда-то с севера мастер был прозван Гугенотом за равнодушие к службам и священникам. Он понимал, что найденный им на детском кладбище монастыря бастард никогда не будет признан равным в среде хороших католиков, а потому сразу же подсунул ему лучшую игрушку и лучшего товарища в мире - часы.
- У честного мастера и часы не врут, - часто и с удовольствием повторял он, - а кто знает ремесло, тот знает жизнь.
Олаф приучил сына к ремеслу почти с пеленок. Уже в три года Бруно целыми днями сидел рядом с приемным отцом в башне городских курантов, разглядывая, как массивные клепаные шестерни с явно слышимым хрустом двигают одна другую; ощущая, как содрогается перегруженная многопудовой конструкцией дубовая рама, и с восторгом ожидая мгновения, когда окованный медью молот взведется до конца, сорвется со стопора и ударит по гулкому литому колоколу.
Вообще, в пределах мастерской Олафа мальчишке дозволялось все. Уже в пять лет отец разрешал ему кроить жесть, в семь - помогать в кузне, а в девять - копаться в чертежах, и даже его не всегда уместные советы Олаф принимал с одобрительной улыбкой.
- Кто знает ремесло, тот знает жизнь, - охотно повторял Бруно вслед за приемным отцом, и его жизнь была столь же прекрасной, сколь и его ремесло.
Он и не представлял, сколько жестокой истины сокрыто в этих словах.
Баски запинались через слово, и Мади нашел переводчика среди горожан, однако понять, почему Бруно говорил о часах, так и не сумел. Никакой связи ни с какими конкретно часами не проглядывалось.
- Он пришел покупать железо, - переводил горожанин. - Отобрал самое лучшее, потребовал взвесить…
Мади слушал, поджав губы.
- Затем они поспорили о точности весов, и баски уступили…
Судья ждал.
- А потом Бруно расплатился и велел погрузить железо на подводу.
- Полностью расплатился? - прищурился Мади.
Горожанин перевел вопрос баскам, и те, перебивая друг друга, опять загомонили.
- Он дал двадцать мараведи, - пожал плечами переводчик, - столько, сколько запросили.
Судья удивился. Он все еще не видел, в чем провинился Бруно.
- А потом?
- А потом его - ни с того ни с сего - начали бить, - развел руками переводчик. - Это я лично видел.
Мади нахмурился. Баски были в этом городе чужаками и могли позволить себе самосуд лишь в одном случае - если вина подмастерья совершенно очевидна.
- Господин… - тронули его за плечо.
Судья повернулся. Перед ним стоял новый старшина баскских купцов - зрелый мужчина с короткой курчавой бородой, и в его руке был толстый кожаный кошель.
- Господин… - повторил старшина, сунул кошель в руки судьи и что-то сказал на своем языке.
"Неужели хочет откупиться?"
- Он говорит, что все до единой монеты фальшивые, - удивленно перевел горожанин. - Говорит, что ему их подмастерье дал…
- Фальшивые? - обомлел судья и торопливо развязал кошель.
Новенькие, практически не знавшие человеческих рук мараведи полыхнули солнечным огнем. Мади осторожно достал одну и поднес к глазам. Лично он от настоящей такую монету не отличил бы.
- Ты уверен? - взыскующе посмотрел он в глаза старшине.
Тот дождался перевода и кивнул:
- Я много монет на своем веку повидал. Эти - подделка.
Мади сунул монету обратно в кошель и покосился на залитого кровью Бруно. Если все так, ему и его приемному отцу Олафу и впрямь придется испить жидкого свинца.
- Приведите Олафа Гугенота, - повернулся он к вооруженным альгуасилам. - И еще… пригласите Исаака Ха-Кохена тоже. Скажите, Мади аль-Мехмед со всем уважением просит его провести экспертизу.
- Приведите Олафа Гугенота, - услышал Бруно и встрепенулся, однако ни подняться, ни даже открыть глаз не сумел.
Олафу он был обязан всем. Именно Олаф, по звуку определявший характер неполадки в часах, расслышал на детском кладбище неподалеку от женского монастыря слабый хрип и вытащил кое-как забросанного землей ребенка. Именно Олаф нашел кормилицу и привел к страдающему приступами удушья младенцу лекаря-грека Феофила. И именно Олаф назвал приемыша нездешним именем - Бруно.
Это редкое для Арагона имя отбросило Бруно от сверстников еще дальше, и лишь услышанная на проповеди история рождения Иисуса помогла ему сохранить достоинство - пусть и на расстоянии от остальных. Как оказалось, мать Христа тоже была Божьей невестой, и, понятно, что дети презирали маленького Иисуса так же, как теперь - Бруно.
Подмастерье навсегда запомнил рассказ священника о том, как маленький Иисус запруживал ручей, а какой-то мальчик все сломал, и будущий Христос проклял его, так что мальчик высох, как дерево. Затем был другой мальчик, толкнувший Его в плечо, - Иисус проклял его, и тот умер.
Понятно, что родители погибших высказали Иосифу претензии и потребовали от него либо научить ребенка сдерживать язык, либо покинуть селение. И тогда Иисус проклял обвинителей, и те ослепли. Но лишь когда умер учитель школы, ударивший Иисуса по голове за строптивость, до селян дошло, с кем они имеют дело.
Бруно так не умел, однако с той самой поры свято уверовал в свою избранность, поскольку его настоящим отцом мог быть только жених его матери, то есть сам Господь.
Чтобы развеять это его заблуждение, понадобилось вмешательство Олафа - уже к девяти годам. Старый мастер просто взял сына за руку и отвел туда, где нашел. Хаотично разбросанных детских могил здесь было немыслимо много, и шли они от стен женского монастыря и до самого оврага!
- Не суди их строго, - сказал задыхающемуся от волнения сыну Олаф. - Это все обычные деревенские женщины, и ни одна не думала, что отойдет за долги монастырю.
И Бруно смотрел на бугорки, под которыми спали вечным сном маленькие Иисусы, и даже не знал, что лучше: лежать здесь, среди своих братьев по Отцу, или жить под вечным прицелом чужого враждебного мира.
А еще через год Олаф окончательно разрушил тот замкнутый, прекрасный, как часовое дело, и логичный, словно механика, мир, в котором Бруно упрямо пытался пребывать.
- Пора тебе увидеть остальных, - сказал приемный отец.
Три дня, показывая и рассказывая о работе каждого часовщика, Олаф водил его по мастерским цеха, и Бруно смотрел во все глаза, - как оказалось, он еще не знал ни ремесла, ни жизни.
Часовщики держали мальчишек в подмастерьях чуть ли не до тридцати лет и жестоко пороли - даже взрослых мужчин - за малейшую провинность.
- Но и подмастерья платят им той же монетой, - усмехнулся Олаф, - и стараются подсунуть свинью при каждом удобном случае.
Как результат, "сырые" шестерни "съедало" за год работы, деревянные рамы курантов требовали усиления медными пластинами уже через полгода, а перекаленные шкивы так и вовсе лопались, когда им вздумается.
Почти то же самое происходило в мастерских и с людьми. Едва ли не каждый месяц кому-нибудь отрывало палец или выжигало глаз. Раз в год кого-нибудь забивали до смерти, а раз в три - какой-нибудь изувеченный подмастерье сам сводил счеты с жизнью.
Бруно был так потрясен уведенным, что на третий день, прямо в мастерских, его снова поразил приступ удушья. Он еще помнил, как Олаф нес его домой на руках, как лекарь Феофил пускал ему кровь, а затем его протащило сквозь вибрирующую черную пустоту, и Бруно увидел все как есть.
Он снова видел цеха, мастеров и подмастерьев, но мастерские вдруг приобрели очертания обшитых кожухами часовых рам, а шестерни капали не маслом, а кровью. Бруно бросился убегать, но, где бы ни оказывался, вокруг были только шестерни, и в их наклепах Бруно каждый раз узнавал искаженные ковкой лица и части тел мастеров и подмастерьев.
Как оказалось, Бруно пробредил три дня и очнулся уже другим человеком.
- Кто знает ремесло, тот знает жизнь, - все чаще и чаще повторял подмастерье вслед за приемным отцом.
Теперь он понимал, что подразумевал под этим Олаф. Ремесло действительно равнялось жизни. И как его с Олафом отлаженный быт напоминал негромкое тиканье превосходно отрегулированных курантов, так и жизнь цеха в целом была наполнена скрежетом плохо склепанных и отвратительно сопряженных шестерен.
Но видел все это он один - единственный выживший из всех захороненных на монастырском кладбище маленьких Иисусов…