Резкое похолодание - Старобинец Анна Альфредовна 4 стр.


- Тогда… ну не знаю. Может случиться все что угодно. Так что ты уж лучше не нарушай. Значит, так… - он наморщил лоб и затараторил каким-то бесцветным монотонным голосом. - Держись руками за поручни, стой справа, проходи слева, не беги, не сиди на ступеньках, нигде не задерживайся, придерживайся всегда правой стороны, не прислоняйся ни к каким дверям, при обнаружении бесхозных вещей немедленно убегай.

- Так бегать же нельзя?

- Ну, уходи быстрым шагом…

- Я все это не запомню.

- Ничего. Там есть такой специальный голос - он все время зачитывает законы вслух. И еще там все везде написано. Ты, главное, читай внимательно вывески - и не пропадешь. Все понял?

- Да. Слушай… Скажи честно: там очень страшно?

- Страшно. Но вполне терпимо. Ты, главное, постарайся представить, что это просто такой большой дом. Не думай, что он под землей. Когда сильно грохочет, зажимай уши. Ни в коем случае ни к чему не прикасайся. Даже если очень красивая вещь, блестящая там, ну или, я не знаю, просто тебе понравилась - не трогай, это, скорее всего, приманка, она может взорваться. Там, говорят, все взрывается… Так, еще что… не думай про крыс. И на людей не смотри. Это не закон - в принципе, смотреть можно, но я тебе просто очень не советую. У них там становятся такие лица… Такие… Ладно, не могу описать. Но ты лучше не смотри, и все… - он умолк и некоторое время деловито листал атлас Москвы. - Ага, нашел. Это уже если… то есть когда ты выйдешь наружу. План местности. Вот, смотри. Большая Садовая, поворот налево - Малая Бронная, та-а-ак. Большой Патриарший переулок… вот она, твоя Спиридоновка! Почему ты, кстати, про какие-то болота говорил? Пруды тут вот, да, вижу, на карте… Патриаршие пруды… А болот никаких нет.

- Раньше были, - одеревеневшими губами сказал я. - Раньше это место назвалось Козьи Болота.

- Когда раньше?

- Давно, - отрезал я. Подземелье наводило на меня ужас, и читать ему лекцию по истории настроения не было.

На "Маяковской", уже у выхода из подземелья, я ненадолго остановился, чтобы перевести дух. Кажется, там, внизу, я все сделал правильно… но очень устал. Шея, спина и лоб были мокрыми от пота, сердце колотилось с какими-то угрожающими всхлипами. Я прислонился к мраморному парапету и запрокинул голову.

Потолок был очень странный. Этакий купол, выстланный мелким желтым кафелем. В центре купола красовался большой круг с примитивной, точно сделанной умственно отсталым ребенком, мозаичной картинкой: грязно-бурые облака на грязно-синем фоне. В другом конце потолка из кружка поменьше вылезала радуга совершенно невообразимых цветов: с правилом "каждый охотник желает знать…" ребенка явно никто не ознакомил. Еще там был треугольник с каким-то совсем уж абстрактным сине-красным не то небом, не то извержением вулкана… Но самое странное - по потолку были разбросаны, абсолютно бессистемно, отрывки из стихов Маяковского и просто отдельные слова.

Маяковского я в свое время читал много - в домашней библиотеке имелось полное собрание сочинений, - так что цитаты узнал. На выходе из подземелья, кляксами разбрызганные по потолку, они смотрелись более чем странно.

"И небо, в дымах забывшее, что голубо". - гласила центральная надпись.

"Прочел я зовы новых губ" - чуть сбоку. Рядом с "зовами" разместилась почему-то аршинная буква "Я". "На чешуе жестяной рыбы" уехало в противоположный конец потолка. Гигантское "ХОРОШО!", вообще ни к чему, кажется, не относящееся, растянулось на несколько метров. Похоже, умственно отсталый ребенок, оформлявший здесь интерьер, поразвлекся на славу.

На самом видном месте располагались строки:

Серьезно.
Занятно.
Кто тучи чинит
Кто жар надбавляет солнцу в печи…

И чуть ниже:

Все в страшном.

Этого стихотворения я не знал. Все в страшном? Как это понять - в страшном?…

Я пошарил глазами по потолку и наконец обнаружил одиноко висящее "порядке".

- Все в страшном, - повторил я про себя и выбрался наружу.

- …Мне страшно, страшно, когда ты так говоришь! - взвизгнула Валя. - И вообще, я не пойду теперь никуда! Плевала я на твою "Маяковскую", и на колонны, и на глубокое залежание!

- Не залежание, а заложение, - машинально поправил Лев.

- Хватит меня учить! Иди девку свою учи!

- Валя!..

Был сентябрь, тридцать восьмой год, выходной, листья, солнце и впервые за несколько дней тепло; они собирались прогуляться пешком до новой станции метро, но уже в дверях увязли в очередной ссоре.

- …Не пойду я с тобой!

- Не хочешь - не ходи, - сквозь стиснутые зубы прошипел Лев. - Только не вопи ты, ради бога, как резаная на весь подъезд. Соседи услышат, неудобно.

- Что тебе неудобно?! А по бабам бегать тебе удобно?

- Я сказал: не ори. Постыдилась бы - перед посторонними людьми…

- А мне стыдиться нечего! Стыдиться тебе надо! И не перед посторонними - плевала я на твоих посторонних! - а передо мной вот! И перед ребенком твоим!

- Да тише ты!

- А ты меня не утихомиривай, тоже мне, интеллигентный какой нашелся!

- Да уж поинтеллигентнее некоторых, с хлебозавода!

- Да как ты смеешь?…

- Между прочим, папочка, - противным голосом вклинилась в скандал двенадцатилетняя Лиза, - у нас в стране труд рабочих на заводе все уважают.

- А тебя не спрашивают, - отвернувшись, выдохнул Лев.

- Да уж, не спрашивают! - снова перехватила инициативу Валя. - Ни ее не спрашивают, ни меня! Действительно, зачем тебе нас спрашивать, кто мы такие?… Лиза, иди в свою комнату… Нам можно просто сказать: "Домой ночевать не приду". А мне страшно, когда ты так говоришь! Мы что - совсем тебе не нужны? Мы что - тряпки какие-то? Ноги вытер - и пошел, да? С Ландау своего пример берешь?

- Господи, какие тряпки?… - Лев устало опустился на табуретку в прихожей. - Какие тряпки? Какие ноги? И при чем здесь Дау?…

- А что, ни при чем, да? Думаешь, я не знаю, что он вытворяет, этот ваш Дау, - и вас, кобелей, за собой тянет? Я знаю. Мне эта его Кора Дробанцева все-е-е рассказывала. Он своих шлюх прямо в дом приводит, а ее заставляет чистое белье им стелить! Это у него называется "теория счастья"!

- Полагаю, шлюхи к нему в камеру не приходят. И чистое белье там довольно редко выдают. Постыдилась бы. Человек уже полгода как сидит.

- И очень хорошо, что сидит! Туда ему и дорога! А вам, кобелям, он деньги на любовниц давал! Вот вы и молитесь на него…

- Кобели не молятся…

- …Только я тебе не Кора какая-нибудь! Я с собой не позволю, как тряпка… как с тряпкой!

- Я безмерно рад. Валюша, что ты не Кора. Потому что Кора - лживая, фальшивая, злая дура. А ты ведь у меня не такая, правда? - фразу свою Лев закончил издевательски-елейным голоском.

Валя не нашлась чем крыть и взглянула на него с бессильной яростью.

- Кстати, ты не знаешь, Валюш: твоя подруга Кора…

- Она не моя подруга.

- Товарищ Дробанцева случайно не увлекается музыкой?

- Кажется, она играет на пианино.

- Как, а на барабане? Мне кажется, ей бы очень пошел барабан.

- Барабан?… - растерялась Валя.

- Ну да, - Лев широко улыбнулся и сощурил позеленевшие от злости глаза. - Барабан. Она бы играла социалистический марш. Тук-тук. Тук-тук-тук, - костяшками пальцев он постучал о стену. - По-моему, у нее прекрасное чувство ритма. В наши времена это очень ценится.

- Твой Ландау - враг народа.

- Мой Ландау - честный человек. Ладно. Я, пожалуй, пойду. До завтра.

Он тяжело поднялся с табуретки и шагнул к выходу.

- Стой, - отчаянно вскрикнула Валя и вцепилась в его рукав. - Если ты сейчас уйдешь, значит, ты совсем, совсем меня не любишь!

Лев остановился и стряхнул ее руку, медленно и осторожно, точно ядовитое насекомое.

- Мой Ландау говорил, что семья - кооператив. К любви это не имеет никакого отношения.

Пока я был в подземелье, короткий зимний день успел закончиться. Вечерний город полыхал неоновыми вывесками, фонарями, окнами и автомобильными фарами. В таком освещении он был еще неуютнее.

Я быстро прошел вдоль забора из гофрированного железа (из-за забора по-жирафьи высовывались подъемные краны), потом сверился с картой и перебежал через Тверскую, петляя среди несущихся на дикой скорости машин. В принципе, там был подземный переход, но снова спускаться под землю не хотелось. К тому же из перехода доносилась какая-то подозрительная барабанная дробь.

Я снова взглянул на карту. На схеме все было так просто. Большая Садовая - аккуратная белая полоска… Но это на схеме. У меня же перед глазами все мельтешило, заслоняло, проезжало, слепило, путалось, переливалось…

…Патио Пицца…

…Пепсикола: Китайская ляма (что за ляма такая?)…

…Чешская пивная…

…Стардогс…

…Памятник Маяковскому…

…"Экспресс-ипотека. Квартира без опозданий!"…

…Огромный плакат: улыбчивый дебиловатый мужик с квадратным подбородком протягивает пачку денег неопределенного (но все же, скорее, зеленого) цвета и достоинства, сверху на пачку с явным азартом таращится потасканная блондинка в легкомысленном наряде; поверх наряда зачем-то домашний кухонный фартучек. Название всей этой композиции: "Я посылаю свою любовь"…

Стена концертного зала Чайковского была затянута лесами, внизу валялись какие-то сваи, доски, пара водочных бутылок и окоченевший субъект с расквашенным носом. Рядом вертелся молодой африканец в розовом пуховике и шапке-ушанке; из нежного кроличьего меха высовывалось его мрачное, насыщенно-черное, с каким-то даже сливовым отливом, лицо. На животе и на спине его были закреплены две большие доски, каждая с надписью: "Красивый загар за десять минут". Африканец явно страдал от холода и безделья. Внимания на него не обращали - разве что окоченевший на моих глазах вдруг воскрес, титаническим усилием отодрал голову от ледяного асфальта и веско заявил: "Пиздишь. Ты не загорел, ты такой сразу родился!" Я прошел мимо них по железному сараю-коридору, тянувшемуся вдоль здания. Потащился дальше - мимо Театра сатиры, мимо ювелирного магазина "Алтын", мимо кафе с невозможным названием "Натуральная еда для гармоничных людей", навевавшем мысли об иных эрах и галактиках.

Огромная растяжка над Садовой риторически вопрошала: "А если вы заболели?" Заболеешь тут… Я даже немного развеселился - но очень ненадолго. На улице было холодно и жутко. На улице было трудно дышать и слезились глаза. На улице все было большое, чужое и скользкое, совершенно не похожее на маленькую четкую схему, которую я сжимал в руке. Меня вдруг захлестнула волна ужаса (а где гарантия, что я найду здесь свой дом? а вдруг карта старая и половину улиц в этом районе давно уже переименовали? а вдруг заблужусь? что я тогда буду делать, куда пойду?…). Только не паниковать. Спокойно. Без паники. Успокоиться. Глубокий вдох (как будто ледяная пыль оседает в легких!), глубокий выдох (пыль превращается в пар), вдох, выдох, вдох, выдох…

Кто-то быстро прошмыгнул мимо меня в "Натуральную еду…" - вероятно, гармоничный человек. Однако на какую-то секунду мне вдруг показалось, что это вообще не человек. И что лицо его было покрыто густой и теплой седой шерстью. Мне бы такую…

- Все в страшном, - пробормотал я себе под нос и подумал про Квазимодо. Конечно, его родители умерли. Умерли после первых же заморозков. На улице жить невозможно. Совершенно исключено. А этот, с седой мордой… Он просто мне померещился.

Я вдруг снова, в который уже раз за день, подумал о маме. Обычно я не вспоминал ее неделями, специально себя так приучил: вместе с воспоминаниями всегда приходило чувство вины и какой-то стыдной недосказанности, а кому оно нужно, это чувство?

Если же она все-таки прокрадывалась какими-то окольными путями в мои мысли, я всегда старался представлять ее себе со спины, или в темной комнате, или где-то вдалеке - главное, так, чтобы не видеть ее лица…

Сначала мамы у меня не было. Она появилась только в двадцать втором, вместе с Валей. А Валя появилась вместе со своими родителями и братом.

Все семейство работало на близлежащем Хлебозаводе № 2, а в нашу квартиру заселилось в порядке "уплотнения".

Я любил свою мать, но от ее лица меня всегда воротило. Это было Валино лицо.

Валя не понравилась мне с самого начала. У нее были слишком длинные волосы, слишком короткий халатик, слишком пухлые ляжки, слишком большие руки, слишком резкие духи и слишком громкий голос. Вообще все члены ее семейства отличались крикливостью и избыточностью форм. Они заполонили собой всю квартиру. Они передвинули всю мебель, расставив ее самым противоестественным образом; торжеством идиотизма стала перестановка на кухне - шкаф для посуды они развернули перпендикулярно стене, поделив таким образом сферы влияния (причем захваченная ими территория включала в себя площадь, занимаемую шкафом, а следовательно, и сам шкаф со всем его содержимым). Они часами просиживали в сортире, превратив его в своеобразный читальный зал, - страдали, вероятно, тяжелой формой наследственного запора или просто посменно дежурили там, чтобы стратегически важный объект не достался врагу…

Леву она соблазняла грубо, вульгарно, топорно. Роняла в прихожей монетки (а потом долго выискивала их на полу, оттопырив плотный зад), вешала занавески ("Подсадите меня!", "Снимите меня!"), регулярно "ошибалась комнатой", врываясь к нему в ночи в нелепой пижаме, строила глазки, льстила, пекла пирожки… Просто смотреть больно было, как он клюет на такую пошлость. Впрочем, ему было всего двадцать два, а она была всегда под боком.

Очень удобно: книги, учебники, лабораторные опыты, Валя, молодость, жизнь - все здесь, все рядом. Либо по эту, либо по ту сторону стенки…

Идиллия прервалась через год. Николай Матвеевич, Левин отец, что-то там разработал, или открыл, или изобрел, я так толком и не понял, - но это что-то очень понадобилось кому-то там, "наверху". А Николаю Матвеевичу для окончательной доработки этого важного чего-то понадобились две дополнительные комнаты и тишина, и кто-то там наверху охотно вошел в положение, и уже через неделю нам сообщили, что квартиру нашу разуплотняют.

Два следующих дня были тихи и безоблачны; густая апрельская свежесть сочилась из приоткрытых форточек, тончайший тюль на окнах чуть вздрагивал от весеннего сквозняка, сортир пустовал, кухонный шкаф вернулся на свое место к стене, Валино семейство, тихо шипя, паковало вещи, Николай Матвеевич блаженствовал, Лева соблюдал сдержанный нейтралитет. К вечеру второго дня все пожитки были аккуратно сложены в прихожей. Утром третьего дня Валя и ее сородичи покинули квартиру. Лева подхватил Валины чемоданы и отправился провожать.

Николай Матвеевич стоял у окна и смотрел им вслед. Когда они скрылись из виду, он прошелся по всем комнатам, веря и не веря, потирая руки, гордо оглядывая территорию, отвоеванную у врага. Потом поставил пластинку, уселся в кресло и зажмурился от удовольствия, вслушиваясь в сладкое патефонное потрескивание.

- …Где вы теперь? Кто вам теперь целует пальцы? - вкрадчиво поинтересовался кокаинист Пьеро.

Стало тепло и уютно - как будто кто-то тихонько гладил по голове или угощал маленькими кусочками песочного печенья.

- …Куда ушел ваш китайчонок Ли? Вы, кажется, потом любили португальца? А может быть, с ма-ла-а-айцем в… с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…

- Папа, заело! - рявкнул Лева у него над ухом.

Николай Матвеевич вздрогнул и открыл глаза.

Посреди комнаты стоял Лев, бледный и раздраженный, с двумя чемоданами.

- Чьи?…

- Это Валины чемоданы. - Лев решительно поставил их на пол. - Она останется здесь. Она только что сказала мне, что…

- …с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…

- Да выключи ты это, ради бога! Она говорит, что у нас будет… Папа, как честный человек, я теперь должен…

Николай Матвеевич посерел.

- Она беременна?

- Да.

- Ты дурак.

- Да.

- Приоткрой окно, душно.

- Оно и так открыто, пап…

Вечером Николаю Матвеевичу снова не хватало воздуха. И на следующий день. И на следующий. С каждым днем воздуха в квартире становилось все меньше - пока через неделю он не кончился вовсе.

Это случилось, когда Валя зашла на кухню и плотно закрыла только что распахнутое им окно, коротко буркнув: "Сквозняк".

- Здесь нечем дышать, - сказал Николай Матвеевич и с отвращением глянул на нее. - Нечем…

Валя раздраженно пожала плечами, вернулась к окну и снова открыла его настежь.

- Да на здоровье, дышите!

Но он уже не дышал.

Через месяц после его смерти Лев и Валя расписались. Свадьбу решили не праздновать.

А еще через месяц Валя поехала навестить родителей на новом месте, стала помогать им с обустройством, подняла что-то тяжелое - и у нее случился выкидыш. По крайней мере, она так сказала.

Лиза родилась через три с половиной года.

Впереди показался наконец поворот на Малую Бронную. Я принюхался: в морозном воздухе разливался едва уловимый запах гнили. Именно отсюда, насколько я понимаю, когда-то начинались болота, растянувшиеся по загородью на несколько километров… С каждым моим шагом гнилой запах усиливался, становился все гуще и слаще. На углу Большой Садовой и Малой Бронной запах был уже совершенно невыносим. Я почувствовал сильнейшие спазмы в желудке - и в этот момент вдруг понял, что тошнит меня не от отвращения, а от голода, и что пахнет вовсе не гнилью. Из стоящего на углу здания пахло очень свежей выпечкой: пропитанной ромом сдобой, жирной кремовой начинкой, горячим шоколадом, запекшимся изюмом и печеным яблоком. "Пекарня-кондитерская "Волконский"", - гласила вывеска.

Окна у пекарни были во всю стену. На стекле висело жизнеутверждающее объявление: "В кондитерский дом "Волконский" требуются активные, целеустремленные и коммуникабельные молодые люди на должность продавца-консультанта": в витрине "Волконского" красовались расписные полотенца, белые тарелки, пластмассовые бублики и резиновые колосья пшеницы. А там, внутри, в теплом электрическом уюте, пышногрудные целеустремленные тетки снимали с лотков, рассовывали по кулькам, заворачивали, протягивали, продавали, совали настоящие булки, булки, булки… плюхи, как любила выражаться моя Даша… Такие мягкие, такие свежие, такие хрустящие, такие сладкие. И я подумал, глядя в эту золотистую сдобную сказку из темного холода улицы… Я подумал: ну что с того, если я просто зайду и погреюсь? Я ведь ничего не возьму, ничего не нарушу. Я ведь помню закон: в чужом доме ничего не бери, на убранство не зарься, к нарядам не прикасайся, яства ко рту не подноси, а коли что возьмешь - за то потом по гроб служить будешь…

И я вошел туда - уже зная, конечно, что не сдержусь.

Назад Дальше